266 Views
Вот оно, значит, как.
Врач, нахмурившись, заполнял бланки рецептов: белый листок, красный листок, синий листок… Мне показалось, что за его плечами шевелится чья-то тень.
Врач выписывал маме морфий. Это был крепкий молодой мужик, резкий, энергичный, суровый. Дело свое он знал. Работал он в паллиативной помощи.
– В следующий раз придет Анна Ивановна, – предупредил он, складывая рецепты стопкой. – Я не смогу.
Анну Ивановну мы тоже уже знали. Этот врач нам нравился больше. Пожилая, милая женщина все время смущалась, говорила быстрым шепотком и много звонила коллегам и вышестоящему начальству, советуясь и получая инструкции. Андрей Евгеньевич никому не звонил и вел себя очень уверенно. Сейчас он уверенно выписал морфий.
– Я долго теперь не смогу, – хмуро сказал он, и вдруг его прорвало:
– Я в паллиативе последнюю неделю! Черт бы их всех драл! В «Скорой» остались одни старики, на вызовы уже ездить некому, а теперь нас стали чесать. Вот сволочи поганые.
Он свирепо поглядел на меня.
– Скоро тут вообще никого не останется. На фронт еду. Я ведь военврач. А здесь, выходит, врачи не нужны, да? Все для фронта, все для победы, да? Шли бы туда сами, подлецы…
Доктор разговаривал не со мной, он обращался сейчас к кому-то еще.
– И не идти никак нельзя. А я один в паллиативе мужик, остальные – женщины. Вот они побегают сейчас, бедняги. А я – на фронт…
Он заметил, что не один в комнате, дернул головой и сказал уже мне:
– Значит, вы сначала обзвоните аптеки… Вот список. Договоритесь и только тогда езжайте, а так смысла нету никакого бегать. Скоро морфия тоже не будет нигде.
– Почему? – спросил я, прислушиваясь к кашлю мамы из другой комнаты.
– Морфий необходим на фронте. Я необходим на фронте. А остальные пусть мучаются…
Дело было в ноябре, и недавно Украина вернула себе Херсон.
Мама покашливала, сколько я ее помню – наверное, последствия курения. Правда, она давно бросила курить, но кашель до конца не ушел. Ей это до осени особо и не мешало, хотя врачи озабоченно морщили лбы и требовали бесконечных КТ. На бесплатный КТ в больнице записывались на месяц вперед, и там, в узком, сыром, желтом коридорчике скапливалась громадная очередь, и я предпочитал делать платную процедуру, но ее результаты не всегда принимали врачи онкоцентра.
В сентябре мамин кашель стал сильно ухудшаться, и не прошло и двух недель, как он стал буквально разрывать ее. Лекарства не помогали. Стало совсем скверно: мама не могла толком уснуть, слабела на глазах, перестала кушать – и все от этого чертового, страшного, сухого кашля, ни на минуту не прекращавшегося. Я оббил пороги врачей. Я скандалил, умолял – да сделайте же что-нибудь с этим!
Врачи выписывали таблетки и сиропы. Обычные лекарства от этой напасти не помогали вообще.
– Паллиатив, – сказал мне шепотом один пожилой доктор. – Пора вам обращаться туда. Мы ничего не можем. Что вы хотите, дорогой? Метастазы в легких… То есть, и в легких тоже…
Сначала пришла Анна Ивановна, предлагала дом престарелых, но мама пришла в такой ужас, что мы отказались. Да у нас и в мыслях варианта с богадельней не было. Маме хотелось остаться дома.
Мне тоже хочется остаться дома. Но это, увы, не всегда получается.
Врачу Андрею тоже хотелось остаться дома и делать добро в паллиативе – туда редко идут работать мужчины, но он выбрал именно этот вариант служения людям. Наверное, потому что раньше он был военврачом.
Ему не повезло – началась война. Военврачи и морфий стали нужнее на фронте.
Паллиатив – это последний раунд борьбы. Врачи паллиативной помощи – очень чуткие люди. Они – последний барьер между пациентом и вечностью.
Морфий означает смерть. Морфий выписывают тогда, когда лечить уже бесполезно. Эти крохотные таблеточки дают в последние месяцы, чтобы облегчить боли. Маме они должны были облегчить кашель. У мамы не было болей почти все время, но ее кашель был сродни ей.
Я стал обзванивать аптеки. Когда там слышали слово «морфий», в трубке неизменно повисала пауза. Затем я слышал ответ: «Нет, нету. Возможно, на следующей неделе будет».
Ноябрь того года начинался морозно, снежно, но затем вдруг резко потеплело, дороги превратились в кашу, замерзающую по ночам, и гнилой теплый ветер врывался в раскрытые окна нашей квартиры. Мама все время жаловалась на жару. У нас и вправду топили так, что можно задохнуться; я боялся за маму и закрывал окна, но мама сразу просила воздуха.
Она не выходила на улицу с сентября, а с начала ноября не вставала. Самой большой проблемой оказался туалет: она безумно стеснялась всяких уток и терпела до упора; я ругал ее за это, но она не могла иначе, такова уж была ее натура. Человек не ест сутками – но в туалет ходит… Впрочем, я варил ей супы, легкие, как пушинка, куриные слабые бульоны. Белое мясо в них почти растворялось, так я их варил. Пить она еще в ноябре могла.
Я ругал ее за эту стеснительность, брал за бессильные руки и помогал подняться; она от болезни и голода не худела, но стала рыхлая, как тесто, словно из нее все кости вынули. Я поддерживал ее, почти нес – мама оседала на руках, была очень тяжелая, хотя и маленького роста, усаживал ее и закрывал дверь. Затем я вел ее назад. Она все время оглядывалась вокруг, и ни одной мелочи не ускользало от нее.
– Карл, в прихожей часы спешат, – говорила она, хватая ртом воздух. – И картина покосилась. А в коридоре лампочка перегорела. Ты сменишь?
– Да, мама, – обещал я, уходил к себе в комнату и плакал, а затем брал себя в руки и шел переставлять стрелки часов.
Видите ли, стрелки часов иногда нужно переставлять.
Морфий нужен был срочно. Он обнаружился в Тушино. Мы жили в Замоскворечье, а этот проклятый морфий обнаружился аж в Тушино, в аптеке на какой-то улочке, о которой я слыхом не слыхивал.
Я попросил маму даже не пытаться встать, пока я сбегаю туда-сюда. Она улыбнулась. Она часто мне в те дни улыбалась.
– Я послушаю пока что «Эхо Москвы».
Мама всегда слушала «Эхо». Телевизор-то мы не смотрим, но в изголовье маминой кровати на тумбочке стоял радиоприемник, этакое ретро (мы с ней любим ретро), очень простой в обращении, и мама всегда слушала «Эхо», а уж когда она слегла, так вообще не выключала, хотя и «Эха» уже не было. Во время войны не может быть никакого эха, кроме канонады.
До меня только потом дошло, что звук помогал ей отвлечься. Вон он, стоит теперь на тумбочке в моем изголовье, молчит, а выкинуть – рука не поднимается. В нем тоже есть отпечаток мамы.
Не должно нашим старикам умирать во время войн.
Не должно вообще быть войнам.
Я ехал на такси в Тушино по городу, насквозь продуваемому противным позднеосенним ветром, в котором не было ни намека на весну. Москва жила, словно не умирала мама, и это было мне до крайности чудно; так же я себя чувствовал, к примеру, в апреле, читая репортажи и сводки про Бучу и наблюдая за радующейся весне молодежи на бульварах.
В Москве ежедневно умирают люди, много людей; на Украине их ежедневно умирает гораздо больше.
Впрочем, внимательному взгляду открывались и следы темного времени. В глаза били билборды с рекламой военной службы и «Вагнера»; помимо прочего, эта реклама выглядит кичево, безвкусно. Кое-где попадались и всякие Z и V, хотя в провинции такого добра было на порядок больше…
Предновогодняя мишура войны: словно убийца, который вместо игрушек развешивает на еловых ветках патроны и оружие…
Гораздо больше говорили пустые, запыленные стекла витрин центральных улиц города, заполненные раньше пестротой самых элитных бутиков, многообразием самых дорогих товаров и услуг. Да и привычных названий не стало; их заменили уже бренды местного разлива: вместо «Макдональдса» – «Вкусно и точка» (и кто это придумал?), вместо KFC – Rostic’s… Я редко захожу в такие заведения, но знатоки говорили, что бургеры во «Вкусно и точка» – полное дерьмо.
В центре стало очень много полиции. Памятник Пушкину печально поник головой в окружении металлических оград.
Мы встали в пробку; в машине душно, радио играло какой-то шансон. Я бы прожил без бургеров, но не мог обойтись без морфия, потому что мама кашляла, ей нужен был морфий.
Такси полтора часа тащилось до Белорусского вокзала по Тверской мимо тусклых и грязных фасадов, а затем полетело по Ленинградке; я думал о том, что мама слушает радио, и мне хотелось домой; в том ноябре мне никуда больше и не хотелось.
Да и сейчас не хочется.
Вы когда-нибудь покупали морфий? Надеюсь, нет. Ну так я вам расскажу, что такое – купить морфий.
Первым делом на тебя глядят так, как не глядят ни на одного посетителя аптеки.
Во взгляде провизорши – смесь подозрительности и сочувствия. Подозрительность побеждает, и ее глаза неторопливо и тщательно обегают тебя с ног до головы, присматриваются к лицу, к рукам, к одежде. Когда на меня так глядят, у меня начинают дрожать руки; дрожание рук – это подозрительно…
Затем начинается писанина: аптекарша садится заполнять свои бумажки, какой-то толстый журнал, черкает что-то на моих бланках; отрывает у синей корешок, ставит печати на белую…
Дальше она снимает телефонную трубку и звонит. Она звонит в паллиативную службу, начальству, на склад.
Проходит время, охранник обретается рядом со мной, тщательно зевая.
В аптеке морфия не оказалось.
– Нет вашего лекарства, – говорит тетка за стеклом, и я вижу, что у нее растет ус; да-да, прямо из щеки вытарчивает пучок седых волос. Она глядит на меня и моргает, как филин.
– Нету. Забрали все.
– Куда? – глупо спрашиваю я. Мне нужен этот чертов морфий.
Тетка машет рукой со сплющенными подушечками пальцев.
– Куда, куда… Вы что, с Луны свалились? – говорит она.
Я выхожу, не попрощавшись, и начинаю прямо у дверей аптеки звонить сам. На улице вечереет, холодает, напротив меня – исписанный похабщиной бетонный забор стройки; поверх похабщины какой-то орел жирной синей краской намалевал «Смерть украинским фошистам». Именно так, через «о».
Ветер гнет верхушки уцелевших в урбанистическом раже тополей; я звоню, звоню и думаю, что жить в этом районе я бы не хотел. Как в воду глядел – теперь в таком и обитаю…
Искомое обнаруживается в Марьиной роще. Очередное нутро очередного такси, очередной шансон и очередная пробка… В ноябре плохо раскатывать по Москве. Мне очень хочется домой. Там мама. Она ждет меня и ей нужен морфий.
В Марьиной роще мне выдали последнюю упаковку. 20 маленьких белых кругляшей. Они все время выскальзывали у меня из пальцев, когда я дрожащими руками наливал воду в стакан и давал маме. Я боялся, что морфий как-то изменит маму. Я много читал о морфии, и я очень боялся этого лекарства.
Оказалось – никак не меняет. Сил уже не было меняться. На первых порах ей становилось немного легче, она даже могла немного поспать; затем «Эхо» стало опять звучать днем и ночью. Она слегка заговаривалась, но откуда ж мне знать, морфий ли тому причиной, или болезнь?
Как-то я подошел к кровати, поправить пеленки, и понял, что радио можно выключать. Супы я тоже перестал к тому времени варить.
Паллиативная Анна Ивановна тихо сказала:
– Попробуйте увеличить дозу…
Помолчала и добавила:
– Если надо, я… я выпишу еще. Только очень сейчас сложно его достать. Весь морфий идет на войну.
Я был благодарен. Она очень мужественно это предложила.
– А как ваш коллега, Андрей? – зачем-то спросил я.
Она отвернулась.
– Не знаю… Он тоже на фронте. У нас больше не работает.
Бездонная безнадежность звучала в ее голосе.
Я давал по таблетке, потом по две, по три; все шло очень быстро, и многие таблетки падали на пол, закатывались под кровать, когда я пытался просунуть их в резиновые губы; дальше языка они уже не проходили, таяли где-то сразу за зубами.
Я потом искал их; вроде нашел все, что мы уронили. Остаток я честно сдал, о чем получил справку с подписями и печатями.
1 мая 2024 года.