232 Views
Эдвард Филд. Франкенштейн
Монстр бежит из темницы, в которую заключил его Барон,
создавший чудовище с грубыми стежками и кнопками,
торчащими по обе стороны шеи, в том месте,
где голова одного трупа была пришита к туловищу – другого.
Его преследует толпа невежественных поселян,
которая считает его злым и опасным чудовищем,
так как он уродлив и издаёт уродливые звуки.
Они размахивают дубинами, головнями и граблями,
но он спасается от них и видит хижину, крытую соломой,
убежище старого слепца, играющего на скрипке
“Весеннюю песню” Мендельсона.
Услышав приближение чудовища,
слепец приветствует пришельца и берёт его за руку:
“Входи, приятель! Ты, должно быть, устал”.
И сажает его за стол. Он давно мечтал о ком-либо,
кто мог бы разделить его одиночество.
Монстр, который никогда не встречал ласку
(Барон был жестоким), каким-то образом воспринимает её,
к тому же, не имея никаких враждебных инстинктов,
он и ни смог бы нанести урона старику,
ибо несмотря на чудовищный вид, обладал нежным сердцем:
кто знает, чьё сердце билось у него в груди?..
Старик протянул ему горбушку хлеба: “Ешь, приятель!”
Но монстр в ужасе отпрянул, рыча.
“Не бойся, приятель! Есть – хорошо-о-о”.
И слепец показал ему, как надо есть.
Успокоенный монстр стал есть и произнёс:
“Есть – хорошо-о-о”, пробуя слова на слух и найдя,
что и слова звучат – хорошо…
Старик предложил ему стакан вина:
“Пей, приятель! Пить – хорошо-о-о”.
Монстр с громким шумом втянул жидкость и произнёс
своим низким, безумным голосом: “Пить – хорошо-о-о”.
И улыбнулся, быть может, в первый раз в своей жизни.
Затем слепец вставил монстру в рот сигару
и поднёс зажжённую спичку, которая осветила его лицо.
Монстр, помня факелы поселян,
в страхе отшатнулся назад и замычал.
“Не бойся, приятель! Курить – хорошо-о-о”.
И старик продемонстрировал ему свою сигару.
Монстр сделал пробную затяжку, пыхнул дымом
и с широкою улыбкой произнёс: “Курить – хорошо-о-о”.
Затем откинулся на стуле, как банкир, попыхивая сигарой.
Старик снова заиграл на скрипке
“Весеннюю песню” Мендельсона, и слёзы выступили
в печальных глазах монстра, пока он размышлял о камнях,
брошенных в него из толпы, об удовольствии застолья,
о чудесных новых словах, которые он усвоил,
и свыше всего – о друге, которого он приобрёл.
В то же время он не в состоянии предвидеть,
будучи простаком, который верит только в сиюминутное,
что толпа отыщет его и будет преследовать до конца
его неестественной жизни, пока, настигнутый у края бездны,
он не сорвётся в пучину, навстречу своей гибели.
Эдвард Филд. Возвращение Франкенштейна
Он не погиб в пучине, у мельницы,
куда сорвался, преследуемый
дикой толпой поселян.
Каким-то образом он уцепился за выступ скалы
и ждал, пока поселяне уйдут прочь.
И когда он выбрался наверх, он навсегда стал иным:
его мягкое сердце ожесточилось,
и он, в действительности, был теперь – монстр.
Он возвратился, чтобы мстить им,
чтобы швырнуть ложь о братской любви
в их ясные христианские лица.
Не была ли его плоть прежде
плотью самых злых преступников,
каких только смог отыскать Барон?
Ведь любовь не обязательно присуща человеческой плоти:
их ненависть теперь стала – его ненавистью,
так что он начинает – новую карьеру,
его прежняя – состояла в том, чтобы быть жертвой,
добрым существом, который подвергнут страданиям.
Теперь, более не преследуемый, а преследующий,
он стал хозяином своей судьбы
и знает, как быть искусным и хладнокровным,
утратив даже искру воспоминания
о старом, слепом музыканте,
который однажды по-братски приютил его.
Его идея – если его миссия имела какую-либо идею –
дать им почувствовать, каково быть преследуемым,
наводить на них ужас,
уничтожать их повсюду.
Может быть, тогда проснётся в них
толика любви и милосердия к постороннему.
Лишь страдающие имеют склонность к добродетели.
Эдвард Филд. Ослы
Они не безмолвны, как рабочие лошади,
равнодушно влекущие телегу или плуг.
Ослы не покоряются просто так
и денно стенают под своею ношею,
ибо они – чувствительны.
Да, они тонко организованные животные,
хотя и не настолько разумны,
чтобы считать деньги
или спорить на религиозные темы.
Смейтесь над ними, когда они орут,
но знайте, что они – рыдают,
когда издают этот звук,
так похожий на нечто среднее
между хлюпаньем водяной помпы
и завыванием судовой сирены.
И когда я слушаю их рыдания,
я внезапно замечаю
их грустные глаза и нелепые уши,
их недоразвитые туловища,
будто они никогда не выросли,
а остались детьми, что, по сути, так и есть;
и будучи не поняты, как дети,
принуждены идти в гору,
неся на своих спинах людей и поклажу.
Как-то я рад, что они не покоряются без протеста,
хотя их вопли никогда не были услышаны,
ибо их погонщики – одни из самых глухих.
Я уверен, что ослы знают, какою должна быть жизнь,
но, увы, они не принадлежат себе;
была бы их воля, я не сомневаюсь, –
они проводили бы время в поле, среди цветов,
целуясь друг с другом, и, быть может,
даже пригласили бы нас составить им компанию.
Ибо никогда не дадут они нам забыть,
что им известен (как известен каждому,
кто сохранил детскую наивность) –
намного лучший способ жизни;
вы можете быть уверены в этом,
когда они останавливаются на своём пути
и трубят, и трубят, и трубят…
И если я попытаюсь объяснить им,
что труд не только необходим, но и полезен,
я боюсь – они не согласятся и лягнут меня
своими задними копытами в качестве комментария
к моему глубокомыслию.
Так что они пребывают вопиющими и несчастными,
и их погонщики, которые равным образом
убеждены в своей правоте,
стегают их и – ничего не слышат.