104 Views

Я не знаю, откуда он взялся. Откуда вывалился прямиком в странную несимметричной формы мансарду, которая, по его собственным словам, получилась в результате долгого мучительного преодоления неких чиновников, одалживания денег тут и там, и вылилась в неподражаемый и самоокупающийся самострой, ибо стала служить ему приемной. Где он жил до этой мансарды, представляется мне явно за пределами нашего с вами мира, равно как и способы материализации предметов, возникших одновременно с ним. Первым можно назвать его грузовичок — уродливое, но на крепком ходу созданье годов эдак 70-ых, явно от американских родителей, но так же как и он сам, уже давно без роду без племени. Его покатый бок криво пересекала надпись ярко-алого цвета «скорая помощь — любая», без номеров телефонов и прочих признаков сословной принадлежности. Работал грузовичок без капризов, и внешне, и внутренне продолжая основательную загадочность хозяина. Собираясь на выезд, он никогда не укладывал свой изжелта-белый протертый саквояж, как будто в нем изначально было все, что ему только могло пригодиться. Однажды ради любопытства я залезла в портфель, но так и не смогла составить полную опись всего имевшегося там. Я нашла пеструю и очень нелогичную смесь совершенно противоестественно  столкнувшихся в одном довольно узком пространстве предметов: вата медицинская, цейссовский бинокль, антикварная коробочка для пилюлей, пистолет макарова, смирительная рубашка, пара коробочек с анашой, ручка-указка, мел, мыло хозяйственное, презервативы дурекс, линейка школьная, жевательная резинка ригли, ракетка для большого тенниса и набор шариков для настольного, микроскоп любительский, фотоаппарат кодак неработающий, шприцы для внутривенного вливания, дискеты двойной емкости, чучелко мышки полевой, а еще масса других, на мой взгляд, не связанных друг с другом вещей. Все они, как уверял он, могли пригодиться в самый неподходящий момент, и потому все имели право на существование в его саквояже, лежавшем как побитый жарой и молью бегемот на прохладном полу грузовичка.

Они всегда были готовы к выезду. Допотопный, из супертвердой оборонной черной пластмассы телефон с металлическим кружевным шнуром и неподъемной трубкой гордо высился посреди комнаты, отбрасывая вечером и ночью пугающе реальные тени на потолок и склоненные стены. Звонок извергался этим чудовищем не реже одного раза в час днем и в полчаса ночью. Сидеть рядом с ним было сущее мучение: утробный рев проникал в самую суть тела, видимо, попадая в резонанс с полуночным дрожанием фибр души. Меня охватывало нечто вроде благоговейного ужаса, когда он достигал низа живота и вслед за этим прерывался нелепым щелчком поднятой с рычага трубки. Он всегда означал скорую и неизбежную разлуку, ибо по вызовам я с некоторых пор не ездила. Пути его клиентов -они же пациенты — были неисповедимы. Всего один раз он дал в газету «из рук в руки» сообщение следующего содержания: «оказываю скорую психологическую помощь. Выезжаю ночью по любым вызовам. Звонить круглосуточно» и уселся ждать звонков. Неделю он курил, не покидая мансарду ни ни минуту. Потом раздался первый звонок — его просили вывести клиента из запоя и очень срочно. Предполагаю, что его методы выведения из запоя были так же непохожи ни на что, как и он сам, но клиент пришел в себя гораздо быстрее, чем могли предполагать заказчики, и вскоре лавина обрушилась. Ему звонили практически все: бандиты и самоубийцы, несчастные влюбленные и политики, судьи и осужденные, маньяки и оставленные любовницы, врачи, совершившие ошибку, и московские диггеры, разорившиеся банкиры и пострадавшие от финансовых пирамид, словом, вся пестрая многоликая новомосковская толпа, образующая завихрения вдоль извилистых и ухабистых московских улочек и широкоспинных проспектов. Море это плавно обтекало его дом и вливалось по кружевам телефонной трубки в покрасневшее от слуховой нагрузки ухо. Он наотрез отказался нанять телефонистку даже тогда, когда клиентура его резко посолиднела и стала приносить хорошие, как сейчас принято говорить, деньги так же, как не стал менять свой грузовичок и саму мансарду.

Кстати, о деньгах. Первые его клиенты, если они были не бандиты и не бизнесмены, были откровенно бедны, что, впрочем, не мешало ему исправно откликаться на их звонки и брать с них самой настоящей натурой. Так в мансарде появились пианино и биде, серебряные ножи и вилки, горы туалетной бумаги и французских духов, как женских, так и мужских, оборудование для стоматологического кабинета, одноразовые носовые платки, неплохая ювелирка, в том числе и древнего происхождения, монеты разных стран, коллекция минералов и парочка волчьих тулупов в хорошем состоянии, а также многое другое, небрежно сваленное в углу и дожидающееся своего исследователя. Он не гнущался ничем, и это тоже привлекало к нему несчастных и обиженных. Народная молва несла номер его телефона, бережно передавая его из рук в руки и храня от посягательств компетентных органов. Он упорно не желал считать себя предпринимателем и довольствовался статусом частника.

Довольно же, наконец, скучной предыстории. Его жизнь приоткрылась мне гораздо позже, после того, как мы расстались друг с другом и я смогла хладнокровно посмотреть на себя и на него глазами исследователя и свидетеля, не затуманенными любовью или ненавистью к объекту исследования. Познакомились мы обычно — для него — и совершенно нетипично для меня. Дело в том, что в тот год обстоятельства жизни вошли в таинственное соглашение против меня и вступили в игру, в которой я оказалась побежденной. Я сломала ногу, родители уехали из москвы навсегда, любимый младший брат был полностью поглощен любовью и предстоящей свадьбой, человек, которому я верила, обманом выкрал у меня все сбережения на тот момент (а это было две с половиной тысячи долларов), зависло мое престижное концертное турне и словно в довершение всего отключили горячую воду на три недели. Я в полной мере ощутила себя инвалидом, не имея возможности выйти на улицу, будучи вынужденной мыться из тазика, обвязывая ногу полиэтиленовым пакетом, подъедая остатки из опустевшего холодильника и грустно сознавая, что некому выкричать боль и обиду. Тогда-то мне и попалось объявление, и я позвонила просто для проверки. Он приехал удивительно быстро и сразу же приступил к самой неприятной части работы — уборке, прочистке засорившейся канализации, попутно проводя психотерапевтический сеанс. Одной рукой перетаскивая меня в ванную комнату, другой он нес наотлете сломанную ногу, уверяя меня, что это отнюдь не самое страшное. Он рассказывал про молодых красавиц, оставшихся вообще без ног и будущего, про круглых сирот, добившихся в чужой стране головокружительного успеха, про удивительные встречи в бальзаковском возрасте и преимущества холодной воды, в особенности летом. После его историй мучительно хотелось жить несмотря ни на что, как будто он приоткрывал завесу будущего, делая это очень интимно и лично для меня. Ему верилось легко и бездумно. Его голос, казалось, звучал не отсюда и имел право на высшую истину, недоступную мне и всем остальным простым смертным. Он производил впечатление оседлого инопланетянина, причем довольно привлекательного внешне. Он выдал мне кипятильник, удлинитель для телефонного шнура и модный корсет для ноги на липучках. Когда я спросила насчет оплаты, он таинственно улыбнулся и сказал, что он оказывает мне услуги в кредит до того момента, пока я не встану на ноги. Каким образом он угадал, когда нога заживет окончательно, мне неизвестно и по сей день, однако именно в этот момент его звонок вытащил меня из постели посреди ночи и заставил всю ночь напролет играть в полутемной малогабаритной московской квартире перед инвалидной кроватью с тщедушным подростком, больным дцп. Так я отдала свой долг чести и была свободна от обязательств. Однако я плотно села на крючок и пожелала добровольно стать его помощницей. Помощь ему не требовалась, тем не менее, он великодушно согласился. Так мне открылась еще одна сторона его бесчисленных талантов. Меня завораживала сложность разрабатываемых им цепочек памяти, цепляющих друг к другу различных людей с их навыками и умениями. Он умело подбирал и копил их самих и их особенные таланты, чтобы впоследствии перетасовать колоду и вытащить всегда туза. Все реже и реже он ездил один по вызовам, а круг тех, кто был или чувствовал себя обязанным, все рос и ширился. Ни убогие рамки налоговой инспекции и ее методы определения эксплуатации человека человеком, ни хитроумные менеджерские придумки не давали мне ответа на один-единственный вопрос — как движется уникальная живая система сочувствия и долга, созданная им совершенно бескорыстно, поскольку он никогда и ничего не просил для себя. На его звонки отвечали и безропотно шли за ним в ночь теле и кинозвезды, суперхирурги и детские врачи, ювелиры и оценщики, банкиры и карточные игроки — все они были профессионалами экстра-класса и единственными в своем роде, но еще более уникальным был он сам, обладая гениальным умением создавать и еще более гениальным даром предвидеть хитросплетения будущего. Конечно, все они оставались людьми — взбалмошными, капризными, как женщины на грани нервного срыва, — и всем требовались игрушки, радушно извлекаемые им из недр чемодана-бегемота. Пациенты и бывшие дружно рыдали на глазах друг у друга и дирижировал этим хором видимых и невидимых слез именно он. Не сомневаюсь, что только это доставляло ему истинное наслаждение жизнью.

Что до нашего романа, он протекал в том же походном ключе, как и вся его жизнь в мансарде. Помню мечущиеся по потолку тени от телефона и шнура и постоянный звон в ушах, крохотный диванчик, похожий все на того же бегемота с покатой горбообразной шершаво-жакардной спиной и кафельные полотенца, которые я за неимением лучшего закладывала себе словно младенцу между ног, дабы не проливаться неожиданным дождем. Секс с ним производил на меня странное впечатление. Это было одновременно и ритуальное действо, и богохульство. Словно индейцы вокруг костра, мы передвигались тенями по утлым корабельным бокам мансарды, где в центре царил божок телефона, и мне иногда казалось, что тени сгущаются в дымную, оранжево-желтую массу, порождающую сон разума и буйство плоти. Чем быстрее двигались тени и крутился телефон на подставке, тем чаще пульсировала жизнь на кончике иглы, переливаясь по капле в предназначенный для ее хранения сосуд. Я чувствовала себя пустой, словно корова после машинной дойки. Позже мне открылось, почему ритуал пугающе отдавал оргией богохульства. Мансарда превращалась в небесную канцелярию, он занимал место бога, а я представлялась себе бесполым ангелом, участвующим в небесном хоре вместе с сотней других бесплотных крылатых существ. Дело было в том, что он никогда не принадлежал мне без остатка, и в самые волнующие моменты нашей связи, когда его рука покоилась на крохотной, но бешено растущей от возбуждения фасолинке меж двух свежепахнущих долек, и когда я ощущала почти физически его присутствие во всех пульсирующих артериях, жилах и венах тела так, что буквально не слышала биения собственного сердца, боясь потерять его, и когда держала во рту, перебирая языком, нити его жизни, в вечном соблазне перекусить одну из них навсегда, и после того, как он замирал в объятиях почти что клинической смерти с легким вздохом облегчения, что все невыносимое кончается, — даже тогда у меня не было ощущения, что он задерживается во мне чуть дольше ординарного момента обладания. Он был подобен теплому летнему дождю — ты делаешь вздох полной грудью и ощущаешь мокрые капли на горячей коже, но минуту спустя он уже легко испарился и свежесть обернулась новой волной пота и жара. От него покалывало ладони и ступни, но то было, скорее всего, его внутреннее химическое электричество или это фонил безумный черный телефон?

Мне не удавалось удерживать его в ладонях. Выскальзывал из рук, выходил из тела, покидал мансарду, пропадал неделями по вызовам, и все это он делал абсолютно по-английски, не прощаясь, хотя это и выглядело так естественно, как будто для него были созданы особые правила, незнакомые другим людям. Я ни разу не видела его документов, друзей, родственников или просто знакомых. Я видела только его пациентов и бывших, появлявшихся и исчезавших так же быстро и незаметно, как и он сам. Ни один из них не очутился в моем поле зрения дважды, что наводило меня на мрачные рассуждения о недолговечности исключений из жестких, не мной придуманных правил. Но я была готова служить исключением всю жизнь. Острое ощущение беспокойства и внутренний холодок авантюризма держали меня прочнее штампов и совместных денег. Я прочно нуждалась в нем, как в наркотике, для постоянного поиска. Каждую новую работу над произведением я начинала после того, как мы проводили бессонную ночь на дежурстве, лежа на диване и в промежутках между звонками занимаясь легкой необидной формой взаимного онанизма, или бешено наверстывая долгие паузы, общаясь коротко и прерывисто. Подготавливаясь, я нуждалась в нем еще больше, ибо он генерировал больше энергии, чем был в состоянии потреблять сам, и я охотно пользовалась его источником. В состоянии излучения он был сама артистичность, казалось, ему нет равных ни в чем — так профессионально он овладевал любым предметом, за который только брался. Но охладев, он оставлял решительно все позади, и профессионализм и тревожная грация выходили из него, словно пар из нагретого солнцем асфальта после дождя. Когда он «парил», я держалась от него подальше, поскольку в тот момент он был нетерпим, капризен и неласков. Эти состояния, к счастью, проходили, как только раздавался новый звонок, и в его топку летела новая порция питательных полешек, обильно политая соком предвкушения.

Однако исключения долго не живут. Все кончилось не сразу, постепенно отмирали живые ткани, в то время как мертвые уже отваливались и медленно гнили в углу мансарды. Начало конца было вполне в его духе, ибо тоже было исключением из правил. Во-первых, он сам попросил меня о вторичной услуге, хотя я не могу припомнить ни единого подобного случая. Во-вторых, он вызвал меня в неурочную ночь, когда я готовилась к очень ответственному концерту в гнесинке. В-третьих, и это было самое необычное, он был невесел и задумчив в противоположность своему обычному предвыездному состоянию. Он не стал брать с собой чемодан-бегемот, попросил меня раздеться и исследовал все тело на предмет ссадин и царапин и в довершение всего завязал мне глаза. Я восприняла это как забавную, но не очень своевременную игру, однако мы еще долго кружили в грузовичке по невидимым мне улицам, потом шли какими-то невозможно гулкими дворами, поднимались по старинной лестнице со стертыми полумесяцем посередине ступенями, пока, пройдя через огромный холл, не очутились в проветренном свежем помещении с толстоворсовым мягким ковром и зажженными свечами, что тихо потрескивали где-то в отдалении. Он молча выпустил мою руку и тут же меня коснулась и подхватила другая  — ледяная, высохшая, мощеобразная кисть. Я вздрогнула, но не услышала неодобрения и подчинилась. Высохшая мумия легким нажимом попросила меня присесть, а потом прилечь на ковер, сняв с меня всю одежду. Я была как в страшном сне, когда ледяные мощи скользнули по моему телу, забирая тепло и мягкость живой кожи. Она ничего не делала, только гладила, эта мумия, а я лежала в дрожи и в тоске. В этом ритуальном поглаживании не было ничего страшного или отвратительного, оно холодило, но было в нем что-то от распада и умирания — не грязного разложения, а чистого, промытого спиртом угасания уже не человеческой плоти. Это было похоже на похороны, где я одновременно оплакивала, отпевала и служила гробом и землей. Я заснула, как провалилась в холодную могилу, и пришла в себя только в мансарде. Его не было, но на столе лежала записка: прости за поздний вызов — последняя стадия рака — неоперабелен, но и не опасен. И больше ничего. Ни слова обо мне, о нас, о моем обнажении и о чужих, пусть и по-могильному мертвых руках. Я так и не смогла толком объяснить ему, что я чувствовала той ночью. Слова были недостаточно серы и тусклы, чтобы описать ощущения заживо поглощаемого мертвым телом. Не было грязного плотского контакта, было скольжение по поверхности, но холод проникал внутрь, как будто в меня вложили ледяной пенис, и он стал таять и истекать ледяным соком. Тщетно я хотела упрекнуть его в том, что он недостаточно любит меня — у меня не было ни единого повода. Наш негласный договор был им полностью соблюден, и по-прежнему он был внимателен ко мне, моим концертам, метаниям, бессоннице, частым кровотечениям и приступам плохого настроения. Но что-то неуловимо сломалось в нашем отлаженном механизме. Казалось, что кончился тот тонкий самоподазвод, на котором держались хрупкие качельки, качавшиеся от клиента к клиенту и обратно к нему, заряжая его невиданной порцией энергии. Я потеряла интерес к нему и его телефону, стала чаще ночевать дома и старательно вычеркнула из записной книжки все адреса, которые в свое время выкрала с тайной надеждой когда-либо выгодно использовать для себя. Братство пациентов и бывших не представлялось мне больше чем-то надежным, вроде средневекового ордена, и я стала неловко чувствовать себя, если пересекалась с ними в одном пространстве места и времени. Вольно или невольно, они напоминали мне о моей несвободе от таинственных обязательств, об унижении, которое может испытать не только берущий, но и дающий, о жертвенности собственного чувства и о невозможности постичь его натуру настолько, чтобы понять, о чем он думал, когда я была в ледяных руках пораженной раком мумии. Я стала ходить к врачам, делать кучу анализов, малодушно боясь обнаружить, что рак передается прикосновением к коже больного. Я, безусловно, сознавала, что мне не хватает человеколюбия и сострадания в той мере, в какой они присутствовали в нем, без страха подававшем руку сифилитикам и бомжам, но где-то внутри я чувствовала, что граница моей неприкосновенности и личной сохранности была нарушена, прорвана, и оттого я была уязвима и раздражена. Я смутно понимала, что никто, даже он, не имел право на мое милосердие помимо моей воли, скованной любовью и обязательствами, и страдала оттого, что не могла переступить через свою пораженную старую оболочку, чтобы с радостью надеть новую кожу, не запятнанную самомнением и амбициями.

Разрушение было стремительным. Я стала испытывать непреодолимое отвращение к телефону, и всякий раз, когда мы занимались любовью, насильствено заставляла его молчать. Тогда в мансарде стало пусто и тихо, я слышала только свои вздохи и стоны, словно лежала в огромном склепе. Он молчал, и говорить нам было трудно, почти что невозможно. Раньше тишина казалась мне всепонимающим и всепримиряющим другом, но теперь она выдавливала из ушей стук крови и неровное тахикардическое пульсирование сердца. И однажды утром я ушла, забрав из бегемота все свои вещи, аккуратно сложив записи полуночных разговоров с клиентами, обмотав вокруг телефона кружева шнура. Я выбросила ставшую моим негласным архивом газету с его единственным объявлением, реликвии, полученные в виде подарков пациентов, оставленные им у меня предметы собственного спасения, а именно: кипятильник, удлинитель и корсет, и выставила на телефоне-определителе запрет на его номер. Конечно, я знала, что это было донельзя наивно, надеяться, что вот так просто можно вычеркнуть кого-то или себя из жизни, но у меня не было иного выхода освободиться от зависимости. Я ждала звонков и объяснений, но не получила ничего. Разрыв произошел окончательно и неотвратимо, и потому чуть менее болезненно, чем я думала. Я с головой ушла в свою карьеру и приняла твердое решение никогда больше не появляться в районе его мансарды, не видеться с бывшими и не просматривать газетные объявления в тайной надежде обнаружить его телефонный крик о помощи.

Однажды потом, когда вновь нарушился привычный ход событий в моей жизни, я набрала его номер, пьяная, одинокая, брошенная, но телефон был на удивление нем. Я положила трубку, а утром была снова в форме. Я твердо знала, что мне никто не был нужен, кроме меня самой.

*****

Я любил его больше себя самого и ненавидел почти так же. Он был воплощением всего того, чем я только хотел или мог стать. Он был красив и умен в той степени, которая мне была явно недоступна, его мышечная реакция была безупречна, его умение перерабатывать пищу и алкоголь вкупе с никотином ничем не отличались от скорости переваривания им любой другой сложной информации, он всегда владел собой и повелевал другими. Начать уже с того, что и на свет он появился получасом раньше, чем я. Пока я отчаянно задыхался в узком мускульном мешке, он уже вовсю расправлял легкие здоровым криком. Меня же пришлось вытаскивать против своей воли. Он развивался не по годам быстро, сразу начал двигаться, осмысленно смотреть на мир, реагировать на ближних, а потом заговорил, заговорил правильно, без детской картавости и сюсюканья, причем, сразу на двух языках, поскольку родители настаивали на двуязычном культурном воспитании. Я же неизбежно начал отставать, был малоподвижен и не словоохотлив, неласков и мало способен к обучению. Он отличался хорошим здоровьем и был талантлив в спорте, в то время как я часто и помногу болел и почти не участвовал в коллективных забавах. И чего греха таить, так уж получилось, что все надежды семья возлагала именно на него, а меня любили и жалели как вечно второго игрока на трибуне запасных. Казалось, создав нас как абсолютные копии друг друга внешне, природа решила отдохнуть на мне, все свои дары щедро обрушив на одного из братьев. Как только эта мысль пришла мне в голову в чуть более сознательном возрасте, я всеми силами стал разрушать наше сходство — отказывался носить одну и ту же одежду, перестал говорить на общем близнецовом языке, который не понимали окружающие, совершать похожие поступки и просто следовать тому пути удачника и любимчика, по которому двигался он. Я был непутевым шалопаем, и эта личина приросла ко мне настолько, что отодрать ее можно было бы лишь с кожей и мясом никому неизвестного лица. Он делал карьеру, я — бегал от системы, он следовал моде, я — одевался подчеркнуто безвкусно, он любил родителей и не стыдился этого, я игнорировал само их существование, и, наконец, он начал встречаться с женщинами, а мне не оставалось ничего, кроме как увлечься мужчинами. Или дать дать обет остаться в одиночестве, чтобы не зависеть от нестойких, ненадежных и переменчивых спутниц. Родители были в отчаянии, но я твердо стоял на своем. И самое удивительное заключалось в том, что как бы я ни старался, единственный человек, который был мне по-настоящему дорог и близок, единственный, кто не осуждал меня ни при каких обстоятельствах, защищая меня в уличных драках, в ссорах с родителями, в дискуссиях с товарищами, был мой брат-близнец. Тот, которого я должен был бы ненавидеть и любить одновременно, тот, который был мной и собой одновременно. Я не мог не любить его, но не мог и не испытывать к нему всепоглощающей ревности и страсти. Я отчетливо понимал, что был бросовым материалом в сравнении с ним, ошибкой природы, досадной помехой в эволюции рода, но был горд собой и тем, что именно такого плохого и несовершенного меня любил такой как он, законченный шедевр во плоти. Я представлялся себе настолько жалким, что безжалостно тиранил его своей второсортностью, испрашивая особое к себе отношение. Достаточно сказать, что он ни в чем не мог мне отказать, чем я охотно пользовался везде, где только мог.

Мы часто упивались нашим сходством, шокируя окружающих. Мы встречались с одними и теми же женщинами, выпивали в одних компаниях и были двуедины в одном лице. Все кончилось сразу, когда он встретил ту самую и единственную, с которой ему было ничуть не хуже, чем со мной. Когда он дал мне понять, что именно ей он никогда не будет делиться со мной, что его личная жизнь полностью отделена от меня и что даже общее происхождение и жизнь в одном лице и теле не дают мне права вторгаться в его новый закрытый мир, я вдруг почувствовал себя ошеломляюще одиноким. С самого момента рождения мы представляли собой одно единое тело-двуликий янус, но у нее-то не было пары! Я был раздавлен, уничтожен самой мыслью, ползал на коленях, унижался, умолял подождать, пока не встретится очаровательная пара двойняшек — потому что его женщина отчаянно нравилась и мне, хотя она решительно выбрала его, — но он был верен, тверд и безжалостен ко мне. Я плюнул и ушел из его жизни,равно как и из жизни всех наших общих знакомых и друзей. Я выпал из гнезда любви и оказался в мире без пар и противовесов. Добровольность изгнания лишь подчеркивала мое положение. Я решил всего добиться сам и сумел справиться с этой задачей. У меня было все и в то же время я был безумно одинок. Даже женщины не спасали меня от засасывающего чувства серой тоски и фиолетового безумия. Они приходили и уходили, как деньги, но после них я не находил ни следа, будто они исчезали бесследно в чьей-то огромной пасти, слизывающей их языком до последней крошечки.

Так могло бы продолжаться всю жизнь — бессмысленное противостояние, соперничество, любовь, желание отринуть общее происхождение и личину, жизнь в отдалении от всего близкого и родственного, если бы не болезнь. Он был поражен на вершине своих достижений тем самым экзистенциальным недугом, который заставляет невольно и преждевременно начать подводить итоги. Ему не помогало никакое лечение: ни жестокое облучение, ни химическая атака, ни новейшие, не опробованные методы альтернативной медицины. Я появился у него сразу же, как узнал, что его ждет. Нашему соперничеству пришел необычный конец, ибо он больше не был старшим братом-близнецом, победителем и любимчиком публики, а я бы не унизился до того, чтобы затаптывать упавшего. Он стал жалким и слабым, я — сильным и достойным. Я взял на себя руководство его лечением, я прочел горы литературы, я возил его на дорогостоящие консультации заграницу и, самое главное, я осуществил мечту его жизни — я создал уникальную систему помощи всем страждущим, работающую независимо от ее творца. Он носился с ней со времен нашей совместной юности, потому что это было универсальное средство помощи людям самими же людьми, существующее не ради славы или денег, но исключительно ради объектов задуманной им системы. Его идея нашла в моем лице законченное, блестящее исполнение, поскольку я был абсолютно бескорыстен, заинтересован в системе более, чем в людях, ее составляющих, тренирован и привычен к жизни социального изгоя, какую мне пришлось вести. Ведь это именно я был самым большим рабом системы, свободным от тщеславия в обычном понимании этого слова и связанным с системой пуповиной общего происхождения ее творцов. Единственное, что еще держало в жизни моего брата, была она — огромная пирамида, конус которой помещался в его стремительно лысеющей голове и дрожащих от слабости руках. Я прощупывал нити, ведущие к нему, нежно прислушиваясь к их слабому тонкому звону и понимая, как хрупки они в загрязненном, пронизанном жесткими лучами городе его мечты. В такие минуты я испытывал ни на что непохожее наслаждение, меня пронизывало мучительно-острое подобие оргазма, когда я собирал сложнейшую мозаику из чужих мне судеб и страждущих, когда слепой вел глухого, а немой пел ему торжественную песнь. Не боясь сравнений, скажу, что я ощущал себя богом, или, по крайней мере, его наместником на земле, хотя где-то в глубине пряталась ужасная мысль о расплате за невиданное богохульство. Однако она занимала меня в тот момент меньше всего.

И тут неожиданно появилась она, взломав всю комбинацию игры. Я не привык вглядываться в карты, которые раздавала судьба, я должен был относиться ко всем одинаково безжалостно и равнодушно, поскольку только так можно было успешно выполнять условия существования и составления нашего договора. И вдруг неожиданно для себя я нарушил главное из них и тут же стал уязвим. Сострадание обрушилось, придавив своей тяжестью до самой земли. Я изнемогал от сочувствия, я начал жалеть их всех, я стал заботлив и нежен, я полюбил их искренне и всеми остатками живых органов нашего общего тела. Он, конечно же, не мог не заметить эту удивительную перемену. И тут я испугался, потому что перестал быть памятником нам обоим, надсмотрщиком за мертвыми, погонщиком чужих ослов, стало быть, я стал все более и более походить на него до болезни. Моя уязвимость дошла до крайнего предела, потому что я любил ее и желал только для себя, желал как ничто другое в этом мире, желал даже больше его выздоровления! Худшего кощунства нельзя было и придумать. Когда он попросил меня привести ее, я не поверил своим ушам, однако он был неумолим. Напрасно я вновь унижался, ползал на коленях, просил забрать все и оставить ее для меня, — он упорно повторял, что не хочет, чтобы я совершил ту же ошибку, как он в свое время, пожалев для брата, и за которую был тяжело наказан страшной неизлечимой болезнью. Я понимал, что он прав и не прав, сердце мое разрывалось и раздваивалось, как раздваивалось мое сознание, когда его руки скользили по ее коже и проникали в самую сокровенную глубину ее тела. Мне казалось, что это я умираю на его глазах, растворяясь в теплом человеческом тепле ее рук и бедер, перехватывая прерывистое дыхание ее губ, удобряя себя ее плодоносящими соками.

Я так и не смог сказать ей всей правды. Он умер через несколько часов после этого свидания, и я сам закрыл ему глаза. С его смертью все начало стремительно разрушаться. Я утратил интерес к его делу, а оно перестало меня слушаться. Разрушению подверглась и наша любовь, потому что утрачен был дух, питавший мою уникальность и ее чувство. Пропало целое, за ним развалились и части. Однажды после ее ухода я не захотел возвращаться в мансарду. Прошел день, потом еще, а я все избегал ее. Я обходил улицу, чтобы не видеть блестящей крыши, потом сменил район, перестал платить аренду и начисто разошелся со всеми пациентами и бывшими. Однако мне не удавалось вполне освободиться от прошлого: мое сходство с братом и в конечном итоге с самим собой с завидной регулярностью бросало меня в объятия персонажей прошлой жизни, пока однажды я не натолкнулся на бурное изъявление благодарности за оказанные кем-то от моего лица услуги. Я с удивлением услышал, что по-прежнему работает мой телефон, и к клиентам выезжают днем и ночью те, кто еще вчера не мог или не хотел оставаться в собственных нерушимых границах. Я не верил себе, набирая старый испытанный номер глухой ночью, я не верил еле слышному, но уверенному гудку, я не верил собственному сердцу, когда оно дернулось в груди на знакомый голос, словно ждавший заблудившихся путников на сухом безопасном берегу. Голос ждал меня, как ждал всех, сегодня, вчера и всегда. Система работала без меня, все так же вязалась паутина и складывался ее изысканный узор. Только я был исключен из ее упругих цепких нитей-рук, оказывавших помощь тогда, когда все и всё были бессильны. Всего две минуты я слушал этот чудный голос, и вот он уже умер в ночи, заглушенный назойливым гудком. Не раз потом я пробовал дозвониться, но каким-то непонятным мне образом ей удалось выставить запрет на мой телефонный номер. И напрасно я пытался ее обмануть — она всегда оказывалась на шаг впереди. Весь мир жаждал и получал спасение, и лишь я был отлучен и разлучен с тем, что в конечном итоге породило меня самого.

Был ли я прав, когда вручал рукам брата самое дорогое, был ли он прав ,когда пророчил мне болезнь и отречение, была ли права она, отказывая мне в праве оправдаться и покаяться, была ли права система, исключавшая само существование творца, мне уже не узнать. Я болен, я ужасно болен, сегодня я опять наберу этот номер, сегодня я буду сидеть до конца, я верю, что единственная для нее возможность избежать болезни и смерти — не продолжать ужасную цепочку отречения и отлучения, остановиться вовремя, не дав системе поглотить тех, кто ее запустил. Я верю в ее разумность, я знаю, что она не может не знать этого. Я звоню не в последний раз.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00