222 Views
Сегодня я уже и не помню, когда я замолчала. Если я не ошибаюсь, это было в тот день, когда я вдруг ясно поняла, что мне нечего и некому сказать. Когда я почему-то отчетливо осознала, что все, что только можно было в этой жизни вымолвить, я уже произнесла. Не могу доложить, что это приятное открытие, сделанное женщиной средних лет, болтушкой с раннего детства и любительницей шумных застолий и больших компаний. Скажу больше – это очень больно: вдруг перестать видеть смысл там, где он должен был быть и где всего пару часов назад он и находился.
На самом деле замолчать не так просто. Это почти то же самое, что бросить курить, я бросала, знаю. Думаешь, что проклятая сигарета тебе больше никогда не понадобится, но вдруг обнаруживаешь, что она снова неумолимо торчит изо рта. Тогда с маниакальным упорством ты вытягиваешь ее длинное худое тело и сминаешь его в руках, а пальцы привычно тянут новую из только что в беспамятстве купленной пачки. С голосом то же самое – стоит только принять решение, что будешь молчать, как язык нестерпимо начинает чесаться о зубы, а рот сам собой судорожно заглатывает воздух, и вот ты уже говоришь, болтаешь без умолку, несешься на всех парах, скорость нарастает, воздух свистит в ушах и во рту, и тут ты замечаешь, что все окружающие тщетно пытаются остановить курьерский поезд, но уже поздно, состав летит под откос.
В тот раз все было не так. Я просто проснулась утром и открыла рот, чтобы сказать доброе утро тем, кто живет со мной дома. А потом я просто закрыла рот, потому что поняла, что ничего особенного я все равно не скажу. Все, что наполняет мой дом и мои отношения с близкими, давно обрело зримую, телесную форму жизни – мы живем бок о бок, спим в одной постели, вдыхаем запахи друг друга, тесно до боли соприкасаемся плотью, словом, говорим на языке тела, понятном без слов и предложений. Что нового скажут нашим телам звуки, вылетающие из моего рта? Ничего, ибо все уже выстрадано и сочтено – и боль, и страсть, и телесная нежность, и разлука, и одиночество – язык тела так разнообразен, что словам далеко до его выразительного строя. А уж в искусстве лгать языку тела нет равных. Ведь только в словах так легко обнаружить фальшь и неискренность. Но мое тело – оно никогда не подводило меня, словно воин и пахарь, оно было готово разрубить на куски и перепахать все, что попадалось мне на пути. Именно так я перепахала и перерубила собственного мужа, разумеется, не в физическом смысле слова. Ах, вы и сами видите, как врут эти слова, как ужасно они искажают смысл задуманного! Я всего лишь хотела сказать, что не словами, а умным, податливым, мягким, бездонным женским телом я приучила его к себе, привязала, сделала зависимым от малейших капризов, посадила на иглу острейшего телесного удовольствия. А что слова – разве не они были источником наших ссор, бессмысленных скандалов, когда каждая сторона лишь воображает, что слышит и понимает друг друга, хотя на самом деле слышит и узнает лишь самое себя? Разве могут слова примирить существование двух совершенно разных людей друг подле друга, если они связаны хрупкими мысленными ниточками. Нет, и я это почувствовала еще тогда, когда вовсю говорила, ломая собственную жизнь колкими неосторожными фразами. Нет, уж таких слов от меня больше не дождетесь, их запас вышел, иссяк, испарился, родник их ушел в глубину сухой почвы. Навсегда.
На самом деле я давно хотела замолчать, но у меня никак не получалось. Раньше я все время была кому-то нужна, мне звонили, ко мне приходили, теребили за край одежды, трогали за плечо, заглядывали в глаза, лезли языком в рот самые разные люди – дети, мужчины, коллеги по работе, случайные прохожие, словом, все, кто хотел что-нибудь от меня получить. И мне, в ту пору наивной, казалось, что им всем действительно нужна я, а не что-нибудь от меня. Тогда я еще не различала, где кончаюсь я и начинается то, что я в состоянии сделать. Муж хотел от меня детей, мама – внуков, начальники – работы, прохожие – сострадания, любовники – соития, соседи – одолжений, и конца их желаниям не было, а я все выполняла их, словно прилежная ученица, и все хотела быть лучше других и везде получать одни пятерки. Однако все это получалось у меня неважно, и я все время оправдывалась, словно мои жалкие извинения могли сделать кого-нибудь по-настоящему счастливым – ведь никому из них я так и не дала в полной мере того, чего они у меня просили. Это было весьма странно – как будто во сне я вязла в липкой пене слов-предварений, так и не дойдя до конца ни в одном деле. Да, я родила мужу ребенка – всего лишь одну хрупкую, болезненную некрасивую девочку, глядя на которую остро чувствуешь, что бывает, когда природа отдыхает. Да, я старательно выполняла работу, за которую мне временами платили неплохие деньги, но душа моя была так далеко от того, что я делала, что это всегда бросалось в глаза. Да, я занималась любовью с разными мужчинами, но никому из них не отдавалась, а лишь предоставляла в пользование частичку себя – разрозненные части тела, не более того. Да, я ходила по улицам, одалживала соль и сахар, платила за проезд, указывала дорогу к сберкассе, и все это словно происходило в страшном сне – говоришь, говоришь слова, они падают у тебя изо рта, словно белые камешки зубов, крошатся на полу, а те, кому они предназначены, гнушаются нагнуться и поднять эти ничего не стоящие осколки плоти. Я искренне думала, что мои слова, равно как и мои поступки, суть части меня, но на самом деле это было не так. Жаль, что я так поздно поняла, что это далеко не так. Мои поступки зависали в пространстве, словно экскременты в космосе, мои слова падали в пустоту, я же отступала в сторону и начинала все сначала – говорить, делать, говорить, делать…
Больше этого не будет, я клянусь, больше этого не будет, решила я тогда. И с тех пор не сказала ни слова. Должна признаться, что мне сразу же стало легче. Дело в том, что, перестав говорить, я перестала делать. Вслед за словами, несущими опасный смысл, я всегда совершала столь же двусмысленные или вовсе бессмысленные поступки, и этим окончательно запутывала себя, ибо, чтобы оправдаться, мне вновь приходилось прибегать к мелкосетчатой паутине слов, неизбежно влекущих за собой новые бесполезные поступки, и так до бесконечности, пока я сама не начинала терять всякое понимание причин и следствий того, что говорила и совершала. Порой я даже не представляла, как разрубить тугой узел и тщетно ждала божественного промысла. Нельзя сказать, что ко мне не приходили откровения – нет, они приходили, но смысл их был так темен, что не моему скудному уму было под силу их истолковать. Мы так и существовали по отдельности – я, мои слова, мои поступки, мои откровения, и, в конечном счете, вся моя жизнь.
И началась новая жизнь – в молчании и покое с самой собой. Сначала я стала чужой на работе – да и кто поймет, если болтливая, мало заметная женщина средних лет вдруг подожмет губы и превратится в молчаливую статую с огромными спокойными глазами. На меня ходили смотреть целыми отделами, но вскоре оставили в покое, переведя на работу, не требующую никакого общения с людьми. Мало-помалу все привыкли к тому, что я молчу, и я почувствовала сначала уважение, а потом легкий, едва заметный ужас, окутывавший меня, словно туман в ясный и холодный августовский вечер. Они стали бояться говорить при мне о чем-либо, кроме работы, они стали заботливы и услужливы, как будто я была существом высшего порядка и требовала поклонения. Затем я поняла, что они завидовали мне, особенно женщины. Меня стали ставить в пример, руководство решило, что меня пора повысить, и вскоре мне сделали интересное предложение. Конечно же, я могла писать слова на листочках и так почти приблизиться к говорящим, но я не желала писать – ведь для меня написанное было бы равновесно сказанному, то есть слову изреченному, а этого-то я больше не хотела. Я лишь неопределенно пожала плечами и вышла на новую должность. К моему удивлению, мне не пришлось ничего менять – мое молчание делало все за меня. Люди понимали и подчинялись мне без слов, на глубинном, животном уровне ощущая мою непреходящую правоту и превосходство. Для меня не было тайн, интриг, тщеславия – я была и весила ровно столько, сколько представляла из себя на самом деле. Я отнюдь не шла вверх по головам – они сами склонялись мне под ноги. Я наконец-то стала самой собой, а не тем, что говорю.
Нельзя сказать, что меня не жалели дома. Скорее наоборот – меня слишком быстро записали в больные, и муж таскал меня по врачам, настойчиво предлагая лечь в клинику неврозов, попить антидепрессанты, съездить на недельку в Турцию, но я ничего не хотела. Мама, вбив себе в голову, что я все в жизни делаю назло ей, тщетно трясла меня за плечи – я молчала. Разом повзрослевшая дочь выразительно крутила пальцем у виска и названивала подругам, говоря, что у матери окончательно поехала крыша. Я просто молчала, как молчала везде, с достоинством и усталостью отговорившего навсегда. Вскоре они смирились с тем, во что я превратилась, и я с удивлением заметила, как изменилось их отношение ко мне. Я поняла, что невольно внушаю им уважение и, пожалуй, что страх. Да, именно страх заставлял их испуганно прижиматься ко мне. Муж осторожно обнимал меня холодными руками, пытаясь уловить в моем теле частичку прежнего знакомого тепла. Мама избегала глядеть мне в глаза, дочь беспрекословно смотрела мне в рот, как будто я собиралась изречь истину. Им вдруг стало страшно, потому что они перестали видеть меня насквозь. Я скрылась от них пеленой молчания, я перестала говорить и начала думать, я осознала и переоценила все, но не сказала ни слова, и именно это выглядело так пугающе. Они видели, что я знаю им цену, но не знали, какова она на самом деле, и это было страшно. Мир закружился вокруг меня, за полгода молчания я добилась больше, чем за всю свою жизнь, и я отнюдь не собиралась останавливаться на достигнутом.
Замолчав, я стала настоящей женщиной в глазах мужчин. Ведь что такое женщина – сосуд скудельный, словоохотливая похотливая обезьяна в тряпках, думала я, глядя на себя в зеркало. Но я стала другой – мимические скорбные складки у рта, морщины, рожденные бессмысленным смехом, угри как плата за гормональные бури – все это исчезло с моего лица, словно его омыли и разгладили морозным чистым ветром. Мое несчастное мятое тело, отягощенное обещаниями, неосторожно слетевшими с болтливого языка, вновь обрело строгие классические формы и линии. Я осознала, как далека от того образа, который является окружающим в моих словах и поступках, и поступила умно – я отступила назад, в саму себя. И тогда я обрела настоящую, пугающую совершенством и бесконечностью красоту, красоту ничем не испорченного истинного образа. Я молча шла по улице, и мужчины смотрели мне в след. Они целовали мне руки, они заглядывали мне в глаза, они бросались мне под ноги, а я продолжала молчать. Я видела все, но не говорила ни слова, а они так привыкли к словам, обесценившимся ровно настолько, насколько часто они приходили на ум и слетали с языка. Я же ничего не обещала, ничего не просила, ничего не ждала, ни под кого не подстраивалась и ничего не боялась. Это они боялись меня, робкие, неумелые в отношениях с такой странной немой, они ощущали мое нравственное и физическое превосходство, не понимая, в чем его истинная природа. Я же знала все, но молчала. Я не наслаждалась тем, что имела, я лишь получала то, что мне причиталось за всю предшествующую жизнь.
Я была уверена, что права. Впервые я была счастлива и покойна тем, что не была принуждена совершать ежесекундные, ежечасные, ежедневные глупости и насилия над собой. Мне льстило, что я внушаю людям страх и уважение. Я уверилась в том, что почти что непогрешима, словно сам Господь бог вложил в меня это уникальное знание. Дальше – больше, после того, как я упорно промолчала в течение телевизионного интервью, у меня появились последователи. Я стала получать огромное количество писем от самых разных людей. Конечно же, как все страждущие, они были глубоко несчастны, женщины, мужчины, дети, старухи, они писали о том, как это прекрасно – наконец-то замолчать, сами не понимая того, что писать уже само по себе было кощунством и нарушением обета молчания. Они признавались мне, что обрели уверенность в себе, гармонию в семье, преодолели проклятие бесплодия, прорвали пелену безвестности, просто обрели себя в молчании. В один прекрасный день, выйдя на улицу в плотное окружение сотен людей, пытающихся дотронуться до меня хотя бы одеждой, я поняла, что больше не принадлежу себе. Они стояли молчаливой грозной стеной, они хотели молчать вместе со мной, под моим руководством. Их огромные печальные глаза чего-то ждали от меня, а я не могла, не имела права сказать им ни слова, ибо мысль изреченная есть ложь. Я молча прошла мимо них, но они не отставали. Они были повсюду, в их глазах я читала горячее желание идти за мной туда, где бы они были счастливы, но я не хотела и не умела вести туда, где могла быть лишь я одна. С ужасом я поняла, что мое молчание перестало быть моим личным достижением, делом моей жизни, моим щитом и противовесом. Особенно больно мне было, когда моя семья приняла решение замолчать вслед за мной. Они радовались как дети, обретя молчание, но я впала в ужас. Все вокруг меня обратилось в золото, словно я была легендарным царем Мидасом, вынужденным просить у богов снисхождения смыть смертоносный дар золототворения с рук. Все, к чему я прикасалась, было отравлено мной. Давно полностью или частично молчали мои коллеги и подчиненные, мои последователи называли себя молчальниками, и я против собственной воли была духовным вдохновителем целой общественной организации, которую свел воедино мой муж, занявший должность вице-председателя. Дочь вела протоколы, и, окончив бухгалтерские курсы, всерьез занялась нашим финансированием. Деньги от жертвователей текли рекой, и муж собирался выдвинуть мою кандидатуру на президентских выборах. Общественный фонд «Молчание» стремительно набирал силу и вес, мы переехали в шикарную новую квартиру, я ушла с работы, вела светскую жизнь в окружении двух молчаливых телохранителей, попеременно занимавшихся со мной любовью, и по-прежнему не говорила ни слова.
Но ведь продолжать молчать и дальше было не просто глупо, это смахивало на самоубийство. Я перестала быть собой, поскольку все ценили во мне не меня, а мое молчание. Я попала в ловушку собственного дара – мое молчание переросло рамки меня как личности и стало против моей воли явлением общественным. Как бы я ни хотела молчать в одиночестве, это было уже невозможно. Десятки, сотни людей молчали, как они думали, «по-моему». Они отняли меня у меня, они взяли у меня самое ценное – мое право быть вне слов – и нагло присвоили его себе, отдали на растерзание всем, проходящим мимо. Но они молчали неправильно – они буквально кричали о своем молчании, они писали о нем, они расхваливали его, они несли его на щите, они учили ему тех, кто только хотел к нему приобщиться, они описывали то, что было свято вне слов по определению. Я знала все это, но прекрасно понимала, что не смогу, не сумею донести знание до тех пор, пока не начну говорить.
И тогда я приняла решение заговорить. Это произошло на одном из расширенных заседаний фонда, во время гробового молчания, посреди стрекота камер, фотовспышек и клацанья клавиш на компьютерах. Я поняла, что больше не могу молчать вместе с ними. Я встала, краем глаза заметив, как напрягся мой муж и удивленно поползли вверх глаза дочери. Мама молча взяла меня за руку, но я сбросила ее пальцы. На столе валялся ненужный микрофон, и я ухватилась за него, словно это был спасительный круг. Люди в зале заволновались. Я откашлялась и открыла рот. Зал напрягся, муж вскочил на ноги и бросился ко мне. Я думала, что вот сейчас я закричу о том, что должна была бы сказать в самом начале. О том, как нельзя молчать заодно с кем-то, о том, что молчание бесценно лишь тогда, когда оно идет из души, о том, что и слова могут быть прекрасны, словно лик господень, если они не искажены ненавистью и глупостью, о том, что бессмысленно молчать ни о чем или для чего-то, о том, как они обманываются, принося деньги и жертвуя временем беспринципным манипуляторам вроде моей дражайшей семейки и ее покровителей, и еще много чего другого хотела я извергнуть из измученной молчанием души и глотки. Но из моего горла не вырвалось ни звука! Я думала, что кричу, но на самом деле я лишь разевала рот, словно рыба на песке. Муж вдруг начал хлопать в ладоши, в зале волной поднялась овация, от аплодисментов задрожали стены. Дочь зарыдала в голос от восторга, и даже мама обняла меня цепкой лапой. Я упала в кресло. В тот день меня официально зарегистрировали как кандидата на пост президента, а муж чуть не задохнулся от восторга, кончив прямо в меня. Утром, пока все, включая уставших от ночи любви телохранителей, спали, я собрала кое-какие вещи и навсегда ушла из дому, беременная сразу тремя детьми.
Сейчас я учусь говорить заново. Каждый день я произношу пять-десять слов, не больше. Последнее время я стала писать, чтобы оставить хотя бы одну правдивую версию того, что произошло на самом деле. Говорить прекрасно, но очень трудно. Мне приходится долго думать о том, что я на самом деле имею в виду, и имею ли я в виду что-то вообще. Я до сих пор убеждена, что лучше сто раз подумать, чем один раз сказать, но если уж я решила сказать, то скажу непременно. Честно говоря, я вполне могу обходиться без слов хотя бы сейчас, за месяц до родов. Врачи говорят, что несмотря на свой далеко не юный возраст, я смогу родить здоровую тройню естественным путем, но уж тогда мне придется говорить намного больше, чем сейчас. Я лишь загадочно улыбаюсь, потому что знаю, что и рожденным от меня я никогда не скажу ничего лишнего. Им не надо знать, что они зачаты от разных отцов, им не следует знать, что где-то далеко у них есть родственники, присвоившие себе право не только на мою жизнь, но и на мою смерть, с помпой отпразднованную в прессе и воплощенную в черном обелиске на кладбище. Им не будет дано право на молчание, ибо его нельзя подарить или присвоить. Его можно лишь заслужить, когда лопнет кровавый мозоль на языке, когда иссякнет пустой источник слов, когда мысли переполнят черепную коробку зубодробительной мигренью. И снизойдет молчание, и наступит вечность без самообмана и суеты. А пока что говорите, говорите, говорите…