215 Views
Описанное ниже событие произошло в одной гуцульской деревне, настолько маленькой, что ее, казалось, можно завернуть в платочек гор. Горстка жителей, и все знали друг друга в лицо; и необыкновенно красивая природа вокруг. То синели горы Карпат.
Дом Вукола и Марийки стоял под лесом. Туристу или путнику он был виден еще с дороги, и не было приезжего человека, который не засмотрелся бы на этот хрупкий дом в окружении суровых лесов и гор и не помянул бы свою судьбу; в селе же, как водится, той семье завидовали и на дом смотрели разве что с досадой. Вукол не отчурался труда на чужбине, расстался с семьей до поры, несколько лет работал на Севере, и вот результат. Но произошел случай, который обсуждали еще долго, пока не успокоились, порешив: мол, и на благополучных валятся несчастья, а значит, мир, как-никак, справедлив.
Младший сын Вукола и Марийки — Дмитро — женился на соседской девушке, вот-вот должны были отыграть свадьбу. Девушку звали Ярена, ее семья жила скромно, и надо отдать должное Вуколу и Марийке, те и словом не обмолвились на сей счет. Что ж до любви, она в деревнях, тем паче горных, протекает как легкий воспалительный процесс при субфебрильной температуре 37 и 3, скоро уступая место здравию, терпению и долгу.
Дядька Вукол обладал животиком, мощно давившим на широкий, истершийся от частого напирания на разные хозпринадлежности ремень, и усами, столь неестественно большими, что создавалось впечатление, будто он прилепил их себе шутки ради и сейчас же снимет. Был Вукол, однако, по внутренней температуре не из плебеев; про таких говорят — «сельский интеллигент».
Марийка, верная жена Вукола (он взял ее пятнадцатилетней), казалась худощавой благодаря высокому росту и длинным конечностям. Зеленоватая от бледности (хотя ее кожа и нутро видали еще те витамины), она походила на кузнечика. Руки у нее всегда были чем-то заняты: то шваброй, то лейкой, то ложкой, то плошкой.
Дмитро тоже был долговяз, лицо имел еще доверчивое, подростковое и немного настороженное, как у лосенка; глазами походил на отца, а на его верхнюю губу так и просились усы, согнать избыточную детскость. Дмитру было 19.
Ярена была юная, легкомысленная, но нравом — как огниво. Дмитро ей нравился. Правда, он казался ей немного странным, недеревенским в своей неуклюжей доверчивости; такого жизнь как ни бей, а себе не уподобит, а может, и уподобит, кто знает; в глубине души Ярена считала своего жениха ненадежным, но шла за него по семейному достатку и еще потому, что надо было за кого-то идти.
Старший брат Дмитра, Василь, еще три года назад с благословения отца-матери поступил в киевскую Академию и там учился. Дмитро тоже хотел (очень хотел!) учиться в Киеве, да отец удержал. Несмотря на то, что деньги в доме водились, Вукол считал, что одного образованного сына ему вполне достаточно; опасался он, отпустив обоих в науку, остаться в старости без кружки воды. Василь старше, ему первому по желаниям. А младший пускай женится и вьет гнездо тут, при стариках.
Нет, не так представлял себе свою жизнь Дмитро. В глубине души он предощущал, что симпатия, которую он питал к Ярене, — не последнее прочувствованное им чувство, что будет еще, значительнее и глубже. Он знал это из книг, до которых был охоч, а может, просто носил то в себе как некое природное, богом охраняемое знание. Дмитро понимал, что, женившись, он пустит на свет детей и дальше села уж не пойдет, так и околеет в селе. А он же хотел учиться…
— Понимаете ли вы, что вы — еще язычество, а я — уже христианство? — загибал он перед родителями.
Родители только переглядывались.
Дмитро действительно любил читать; слова и выражения, смущавшие Вукола и Марийку, были почерпнуты им из книг. Сначала он читал отцовскую газету, которую ежедневно приносил на двор пожилой, весь свежий и веселый от постоянной ходьбы пешком почтальон. Затем с трудом, перескакивая через неразжевываемые страницы, одолел Новый Завет (на Ветхий пороху не хватило; тем более, как сказала мать, в Новом — «главная радость»). Затем на глаза ему попалась одна из немногих живших в доме книг, «Возрождение нации» Владимира Винниченко, в запыленной обложке, с неразделенными иными страницами, и он прочел ее взапой. Ему нравилось читать умные мысли, даже если он не понимал, к какому они приходятся двору. Читая сочную мысль, он и сам, казалось, тяжелел, наливался в мозгах, и смотрел уже на извечные заботы отца с матерью как на суету, мельтешение; смотрел немного свысока. А ему хотелось еще выше…
Было так. В коротком телефонном разговоре (экономили деньги) Дмитро попросил Василя выслать ему книгу «для заворота мозгов, то, что читают студенты». Произнося слово «студенты», он даже улыбнулся невзначай; в слове том, обычном совсем, ощущалось такое же величие, как, будь сказано, — «камер-юнкер» или даже «государь».
— Зачем тебе это нужно? — урезонил его брат. — Студенты для заворота мозгов не читают.
— А для чего читают?
— Ни для чего. Вообще не читают. В «Паровозе» сидят. Ну, могут Реверте подержать. Прислать Реверте?
— А о чем это?
— Да я не знаю. Не читал.
— А что читал?
— Вот Шестова проходили по программе. Скука-тища! Я, правда, только вступление прочел.
— Вась, пришли Шестова, а?
— Лапоть ты! И абзаца не одолеешь. Лучше отцу помогай! — с тем Василь положил трубку.
Тем не менее, Шестов пришел. Толстенький, обильный, как копна, том назывался — «Апофеоз беспочвенности», мудро назывался. И название серии, в которой вышла книга, — «Вершины человеческой мысли» — звучало здорово и очень понравилось Дмитру. Он ощутил себя как бы уже парящим над этой прекрасной вершиной, выше всех нанесенных на карту географических вершин. Дмитро раскрыл книгу, с удовольствием втянул в себя яблочный, хрустящий запах и… стал читать. Прямо с середины.
Книгу он прочитал в месяц и мало что понял. Но стиль ему понравился.
Особенно понравилось и запомнилось сенековское — non ridere, non lugere, qeque detestari, sed intelligere. «Не смеяться, не плакать, не ненавидеть, но понимать», — повторял Дмитро про себя, дивясь незнакомому величию таких простых слов. Да, это вершины почище горных!
Еще одно слово вколотилось — «парадокс». Интересное такое слово, оно напоминало большие щипцы, что всегда лежали с каким-нибудь здоровенным гвоздем в мощных челюстях на столе в сарае.
Однажды, когда Дмитро читал, вошел Вукол. В руке у него был гнутый гвоздь, а во рту спичка серной головкой наружу.
— Ты думаешь работать со мной? — немного раздраженно спросил отец. — В голове у тебя, смотрю, только вот это, — и он ткнул в книгу пальцем трудовым, гнутым и черным, как деготь.
Дмитро что-то пробормотал в ответ.
— Что?
— Не смеяться, не плакать, не ненавидеть, но понимать!
— Чего? – еще раз прогудел «сельский интеллигент» Вукол и покачал усами, как крыльями самолета: — Нехорошо это. Не нашего роду. Добра не принесет.
А Марийка, услыхав с кухни, прибежала с руками в муке, подлила масла:
— Ученые пускай себе пишут, да не для нас то. Книгой разве посеешь, разве пожнешь? Оно никогда такого и не было, чтобы сельские дети к знанию тянулись. Как-то даже и перед людьми неудобно. Мозги вон, а что люди скажут? Побойся бога, сынок, не утешай врагов.
Ярена и себе знай как-то встряла, в другой раз:
— Что-то ты на книжку чаще, чем на меня, смотришь.
Дмитро посмотрел на нее кисло-сладко и дал шутливую отповедь.
— Не твое дело меня учить. А то найду себе другую и убегу с ней.
— Я тебе найду, — уперлась кулачками в бока Ярена. — Если прознаю, первая тебя брошу. Давай, иди отцу, не видишь, сено грузит. Помогай!
А через минуту они уже душно целовались за сараем, и не было им дела до сена, а сену до них.
Так закипала и остужалась гуцульская кровь.
Однажды отец взял Шестова, помял его пальцами, пробежал корешок, открыл на вступлении и, крякнув, отложил со словами:
— Знаешь, что, не забивай себе мозги. Тут нечего читать.
При этом Дмитру показалось, что огромные пальцы Вукола похожи на жирных пауков, бегающих по снежно-белым листам с нежным шрифтом.
Дмитро вскочил в смущении:
— Как нечего? — заговорил он, задыхаясь. — Да это же и есть… это и есть читать, это не то, что твои газеты. Посмотри, тут даже буквы другие.
Он был еще по-юношески вспыльчив, и максималист.
— Что ты понял из того, что прочел? — спросил отец. — Что для жизни вынес?
— Нон ридере, нон люгере, кеке детестари, сед интеллигере, — гордо и даже как бы с вызовом произнес Дмитро и уставился на отца. А отец уставился на сына.
— Что это за бред?
— Это не бред, это означает — «не смеяться, не плакать и не ненавидеть, но понимать», вот что я для жизни вынес, — гордо и опять-таки с птичьим вызовом отвечал Дмитро.
Вукол сплюнул коричневой табачной слюной и стер плевок носком.
— Не будет с тебя толку.
— А Василь, он же — как? Читает!
— Василь в голову не берет то, что читает. Глаза себе бегают, а голова себе думает… как жизнь прожить. А ты брось, брось, Дмитрику, — Вукол говорил спокойно и, как казалось ему, доходчиво. — Жизнь, она жизненнее книг.
Дмитро был упрям. Он позвонил брату и попросил выслать ему еще что-нибудь. Можно и Шестова, только другое. Не будем описывать упрашивания; скажем только, что посылку почтальон принес, когда Дмитра не было дома. — Ага, — молвил Вукол, распечатав новый томик, и без колебаний сунул между страниц зажженную сигарету. Затем горящую книгу бросил в отверстие нужника. Квитанцию о получении отец также уничтожил.
Дмитро долго-долго ждал посылку; наконец, позвонил брату.
— Не дошло чего-то. Прошу, вышли еще разок.
— Сессия скоро; некогда, — услыхал в ответ. — Приеду на каникулы, так и быть, привезу. Привезу сразу две-три книжки, ладно?.. — и поспешил сменить тему. — Ну что там у вас? Ты ж знаешь, я не смогу, так хоть расскажи…
Василь не мог приехать на свадьбу брата: учеба не отпускала.
Неумолимо приближался назначенный день свадьбы. Настал предсвадебный день. Пироги были испечены, и блюда с напитками ждали своего часа.
Вечером, устав от трудов и хлопот, Марийка с Яреной и будущей свахой выпили по рюмке под нехитрую закуску и в коридорчике, накинув на головы платки, выводили в три голоса:
Чоботы, чоботы с бугая,
Не боюсь я в цилим свити ничого.
Отец, скрипнув дверью, кивнул Дмитру многозначительно:
— Слышал? А ты — «нон хойдере», «кеке», «беке»… Вон тебе — «хойдере».
И тут же приободрил сына:
— Не волнуйся. Все хорошо будет.
Дмитро провел Ярену до ее дома, в последний раз перед свадьбой; вот, последний день они чужие люди, а завтра — завтра уж родными станут и жить будут под одной крышей, и спать будут в одной постели, и сделаются — «одна плоть». И сейчас, целуя будущую жену в холодную щеку, от которой завеяло помадой, конфетами и спиртным, Дмитро вдруг понял, как он бесконечно от этого человека далек: в интересах, в целях, в помышлениях — в основах самой жизни. И она, увидав Дмитра за книгой, тоже будет пожимать плечами, а то и насмехаться, говорить — «нон хойдере», «кеке», «беке» или чего похуже. Близко Дмитро был знаком с ней всего месяц, и щекочущее тепло ее тела, ее юркий воробьиный язык, бабье умение в ласках волновали его, но, как он чувствовал, лишь до поры. Она была у него первой, он у нее тоже, и оба делали это неумело, словно нечаянно, сгоряча, в кровяной страсти.
Теперь, в этот волынивший с окончанием и все продолжавший длиться нежный момент расставания, Дмитро ждал от нее каких-то важных слов, на всю жизнь, чтобы она сказала что-то, может, и не сногсшибательное, но непременно яркое, не будничное, да хотя бы — «Я люблю тебя»; но она ничего не сказала. Повернулась и пошла в дом. Почему-то это страшно Дмитра расстроило. А ведь он ждал; ждал не поспешного — умудренного поцелуя, умудренных слов. Ему представилась жизнь в нескончаемой клетке забот, череде уборки посуды, сена, картошки, череде тысячи других мелочей; жизнь размеренная и деловитая, без теплого лишнего слова, без лени, без мыслей, без снов, без вины и прощения, как в душной комнате, откуда поскорее хочется выбраться, чтобы вдохнуть от простора.
«Вот так жизнь пройдет, — думал он, возвращаясь и проводя то и дело кулаком по лицу, чтобы отогнать свинской запах; и вдруг решил: — Убегу в горы».
Сперва эта мысль появилась у него как бы невзначай, куражом, но быстро крепла и уже приобретала вкус.
«Напугаю их, а потом явлюсь! Интересно же, что будет. Да и сам развеюсь, подумаю, себя испытаю».
Дмитро почувствовал, как в запаянной колбе его души надломилось горлышко, и щекоткой, иголочками бес пробежал по позвоночнику.
Дальше события развивались стремительно.
Палатка у них была. Дмитро ее вытащил из сарая и припрятал. Выцедил из домашнего хламья все нужные для похода вещи, снедь — консервы, хлеб, фляжку. Все это сложил в старый дырявый рюкзак.
Настроение было прекрасное. Спать Дмитро не мог. Он еле-еле перетащил глазами стрелку к отметке 11. Вот стрелка остановилась на отметке 12. «День свадьбы», — подумал он, и сердце застучало.
Прислушиваясь, надежен ли храп отца, поеживаясь, он скоро оделся, взял лыжную палку, палатку, рюкзак и рванул в сторону гор.
Стояла поздняя осень, было темно, и деревья дремали в сияющих золотых кружках, симметричных, словно рисунок паркета, который Дмитро видел однажды, когда они ездили в город к знакомым. Скоро паркет превратился в цельнотканый ковер, и дорога стала забирать понемногу вверх. Уклон становился все круче. Ковер шуршал и разрывался под ногами. Дмитро, закусив зубами палаточную пряжку, с глазами, лезущими на лоб, упрямо барахтался в мутной желтизне листьев, уже без всякой дороги.
С горами он был плохо знаком; обычно люди, живущие у горных подножий, реже всего бывают на горных вершинах — делать там им нечего, все их дела внизу, и отец брал Дмитрика в горы лишь однажды, девятилетним, — попугать зайцев.
Дмитро шел и шел, пока не уткнулся в бурелом. Мутно рассвело. Там и сям лежали грязные, словно дело было весной, накипи снега. Далеко впереди меж деревьями синела вершина, за ней простиралось небо. Дмитро остановился. Ему показалось, что та вершина — это острие истины, и он к ней, к истине, движется, приближается. Он чуть не задохнулся от внезапно накатившего восторга, такого восторга, что и слово вымолвить трудно. Определенно, он впервые чувствовал себя таким свободным. И таким счастливым.
Обернувшись, он увидел горы и горы, целое море гор, без конца, море с отвесно встающими белыми бурунами. «Горы» — похоже на «горе», — подумал он отчего-то. И снова пожалел, что не в Киеве, что не учится всем этим хитросплетениям смыслов и потайным значениям слов.
Он решил обосноваться тут же, на уклоне, отдохнуть и немного поесть. Неумело, кое-как разбил палатку, открыл консервы, достал хлеб и припасенную флягу с домашней, на травах, водкой. Сделал глоток, и затанцевали вокруг глотка внутренности.
«Как хорошо», — подумал он и закрыл глаза. Тихо и тревожно, точно слегка наигрывая мелодию, шумели смереки. Ему пришло в голову, что лес, куда он попал, не простой лес — он наглядно изображал христианство: внизу соборы буков с их богословием, выше готическая щетина смерек, а на самом верху — узловатая карликовая сосна да камень, голомозгое протестантство. Дмитро сделал еще глоток и закусил краюшкой хлеба… Это хорошо, что он у Ярены первый и до него у нее никого не было. «Первый! Первый!» — упивался он, умирая от гордости и сладострастия, а смереки так недвусмысленно вонзали в глыби небес свои копия… В том, что он первый, ему привиделся очень большой смысл. А теперь кто-то будет вторым, третьим…
«А внизу, хватились, небось, ищут…»
Надо вернуться. Там отец, он любит. Мама — любит. Там теплая без пяти минут жена. А сено и ложки – что ж… Пусть в Киеве сена нет, но ложки-то есть. А может, и похуже гвоздей грязных что-нибудь есть. Точно есть. Надо домой. Книги можно заказывать у брата и читать потихоньку. В конце концов, не в книгах суть. Главное, счастье выстроить. Да и просторнее, вольнее в деревне, чем в душном городе. Здесь горы. Здесь свобода. И острие истины. Шестову и не снилось.
Дмитро засобирался домой, и тут увидел медведя. Большой рыжий с бурым зверь угрюмо спускался сверху, старательно и неуклюже обходя поваленные деревья. Вот он поднял голову, посмотрел на туриста и в несколько прыжков очутился рядом. «Не бежать», — вспомнил Дмитро, и встал. В ответ медведь тоже встал на задние лапы и заревел. Дмитро швырнул ему в грудь консервную банку. Затем не соображая, что делает, воткнул лыжную палку в бурое, с сиреневыми проплешинами пузо.
Поддаваясь напору, медведь чуть отклонился назад и вслед за этим, с поразительной ловкостью и быстротой, махнул лапой. Дмитро почувствовал удар, как от сильнейшей пощечины, его развернуло, он не удержался, упал лицом вниз. На коричневых листьях, прямо перед глазами, увидел кровь. «Ну, вот теперь все». Он пролежал так час, может, два; но оказалось — до вечера. Когда открыл глаза, вокруг была темень, хоть глаз выколи. Небо заволокло тучами. Было тихо. Дмитро ощутил дыхание рядом. Вообразив медведя, который сидит в темноте и ждет, он невольно пописал под себя. Горячее потекло к животу, к груди; значит, он лежал головой вниз, ногами к вершине. Он решил лежать не шелохнувшись до рассвета — утром зверь должен уйти. Все лицо горело, болело, как сплошная рваная рана, во рту была кровь. Легкий ветерок гонял листву меж деревьев. Верхушки смерек, он чувствовал это спиной, купались в ночном небесном покое, и им, самовлюбленным, не было никакого дела до погибающего здесь человека.
«Господи, минуй меня чаша сия!» — взмолился Дмитро книжной молитвой, и ему стало так жаль себя, так захотелось домой… Он бы выполнил сейчас любую просьбу родителей, женился, не читал книжек, только бы кто-нибудь выдернул его отсюда, подальше от хладнокровного убийцы-медведя, хладных деревьев, истин. Он бы отдал все, лишь бы унять эту боль в лице. Почему нельзя отмотать время назад? Почему время необратимо? Лев Шестов вон какой умный, сколько книжек написал, но придумать, как сделать бывшее небывшим не смог.
Так он лежал, пока не рассвело.
Собирался дождь, поморосил, но не всерьез. Когда забрезжило, Дмитро увидел вокруг медвежьи следы. Медведь съел хлеб, съел консервы, но не тронул водку. Дмитро скомкал палатку; передумав, бросил ее и, кашляя, заковылял вниз. Когда он кашлял, больно было открывать рот.
Горы купались в белесых дымках, повисших между вершинами наподобие гирлянд, но Дмитро уже не замечал красоты.
Он скатился к неподвижному горному озеру. Опустившись на колени, вставил в гильотину между небом и озером голову и в воде увидел очень четко свое лицо. Наискось через все лицо шли четыре громадные, вывернутые, как под плугом, вишнево-красные борозды. Одна борозда проходила через губу, разорвав ее посредине так, что белелись зубы, другая борозда надрезала ноздрю и прошла по переносице между глазами. Третья борозда изувечила бровь, четвертая вошла в висок, и там слиплись в крови волосы. «Вот, это теперь, значит, я», — подумал Дмитро и сквозь рваные губы пустил в воду кровавый плевок. Изображение нарушилось, шея вытянулась в нитку, а сморщенная в гармошку голова отплыла куда-то в сторону…
Через час Дмитро был уже в больнице (помог добросердечный лесоруб, встретившийся по пути, на вырубке). Дмитру наложили швы и разрешили позвонить. Он подумал, пусть первой придет Ярена, и набрал номер. Увы, никто не взял трубку. Зато мама взяла после первого гудка.
— Швы на лице, — с трудом ворочая сшитыми губами, проговорил Дмитро в холодную казенную трубку, и назвал адрес.
Ожидая мать, Дмитро лежал и думал. Ему стало жалко своих родителей. Отец может смолчать, может выбранить его и даже ударить, но Дмитро знал, что он любит его и зла не желает, ну, а он подсунул им подарочек — разбитое лицо, которое, — и это было самое главное, — как ту разбитую вазу, уже не склеить. «Да, — думал он, супя неподатливые, железные брови, — одного ребенка недостаточно; нужно несколько детишек, один непременно вкривь пойдет; это так, на будущее». Теперь и книга, которую он прочел, показалась ему ничтожной, всмешную ненастоящей. Они больше не волновали его, эти идеи, далекие от жизни и, увы, слишком благополучные, чтобы быть истинными. А волновало его теперь только лицо: что с ним будет? И еще — как отреагировала на его поступок Ярена, где она сейчас, простит ли она его. Да, он не прав, но она должна простить, обязана простить, полюбить его заново… уже не лицо — душу, а он бы эту душу ей отдал.
Не простит. Не полюбит. Будет смеяться, плакать, ненавидеть будет, но не поймет. Ничего не поймет. Село… Простота…
Он размышлял так и вдруг увидел мать. Марийка посмотрела на него и заплакала.
— Сыночек… Кровинушка… Дурачок… Зачем ты это сделал? Зачем?
— Сам не знаю, — медленно и упрямо проговорил Дмитро. — Ты прости меня, мама. Зато я, — он сглотнул слюну, еще соленую, с кровью и как будто с медью, — зато я сейчас только и готов жениться. Да пойдет ли кто за меня теперь?
— Ярена видеть тебя не хочет, — серьезно сказала мать. – Родители за нее… Все, говорят, кончено. Их и дома нет никого, уехали от греха подальше.
Она уткнулась в одеяло и замолчала, то ли от подступивших слез, то ли так просто. Дмитро положил ладонь на ее голову, теплую от внутреннего плача. Он заговорил, ободряя себя:
— Ничего… Будут промывать… два раза в день… Через неделю сменят швы… а потом…
И вдруг сам заплакал.