207 Views

Такой образ жизни сделал, по-моему, мир слабым и отдал его во власть негодяям: они могут безбоязненно распоряжаться в нем как угодно, видя, что все люди, желая попасть в рай, больше помышляют о том, как бы стерпеть побои, нежели о том, как бы за них расплатиться.

Никколо Макиавелли.

Предисловие

Когда приезжие авторы спрашивали по телефону, как найти редакцию “Нового мира”, я часто отвечал для краткости:
— Пушкинская площадь, на задворках “России”.
“Россия” — это некогда широко известный столичный кинотеатр (теперь его затмило разместившееся в том же здании казино “Каро”). Находится он прямо за спиной памятника Пушкину. А с тылу к “России” вплотную примыкает старый четырехэтажный кирпичный дом. Если обойти кинотеатр слева и завернуть за угол, как раз окажешься перед дверью “Нового мира”.
История, которую я собираюсь здесь рассказать, полна для меня драматических событий и тяжелых переживаний. Кому-то, впрочем, она может показаться очень даже веселой: с какой стороны смотреть. Немало времени утекло с тех пор, как я покинул редакцию “Нового мира”, но стоит нечаянно наткнуться на журнал и увидеть, что он печатает сегодня, или встретить кого-то из старых новомирских авторов, или в пачке нарочно подальше задвинутых бумаг краем глаза выхватить знакомое имя — и сжимается сердце, и опять не сплю ночами. Да что там, никакого специального случая и не надо: достаточно включить вечерние новости — и с экрана польется то самое, давно, казалось, забытое, от чего тебя несколько лет подряд колотило и лихорадило.
Вот вам и причина, заставившая меня приступить к этому во всех отношениях неблагодарному труду. Есть неодолимая потребность сбросить наваждение не только пережитого в “Новом мире”, но и всей обступающей нас “кажимости” с ее тотальным глумлением.
Сознаю, что с выходом этой книги я приобрету массу врагов и едва ли хоть одного сторонника; более того, многие из прежних знакомых и друзей от меня отвернутся. Люди не любят неожиданных встреч с зеркалами, боятся быть застигнутыми врасплох и вообще воспринимают свои поступки, жесты и слова совсем иначе, нежели это видится со стороны. Сознаю, что сам я оказываюсь в положении уязвимом и даже смешном: победителей у нас, как и везде, не судят, а к побежденным отношение в лучшем случае ироническое. Но я на это иду, потому что происшедшее с “Новым миром” дает, возможно, последний и самый важный урок, связанный с этим журналом — очень своевременный, если только не запоздавший. Частные события приоткрывают завесу над многим, что творилось в минувшие полтора десятилетия в целой стране. Механика, вплоть до вовлеченных в процесс человеческих типов и характеров, оказывается повсюду одна и та же.
Несколько слов о “характерах”. Мне придется говорить о реальных людях, называя их подлинные имена. Это связано с непомерной ответственностью, накладывает тяжкие оковы, и ссылки на то, что к самому себе автор еще более безжалостен, чем к своим персонажам, ничего не меняют. Но иначе писать невозможно: ведь речь идет о деятельности широко известного журнала с реальными, из месяца в месяц выходящими номерами, в которых печатаются сочинения на самом деле существующих авторов и названы имена трудившихся в журнале редакторов. Измени я имена последних — останется название журнала; измени название — останутся литературные произведения, которые в некотором смысле тоже являются моими персонажами. По ходу дела мной цитируются рецензии, докладные записки, протоколы собраний, газетные статьи — все они имеют конкретные адреса, даты, подшиты в соответствующих папках или хранятся в личных архивах. Я опираюсь на подробные записи, которые вел по свежим следам событий практически ежедневно, поэтому даже диалоги и реплики здесь — подлинные.
Это что касается более или менее известных, публичных фигур. Немного иначе обстоит дело с теми, кто, играя в моей истории роли не последние, никак не проявил себя на литературном поприще. Речь идет об администраторах и технических работниках — завхозах, бухгалтерах, секретарях, юристах, машинистках и т.д. С одной стороны, имена этих людей, как хороших, так и дурных, большинству читателей ничего не скажут. С другой, представители этих вездесущих профессий знакомы едва ли не каждому и настолько зримо присутствуют в массовом сознании как типажи, что детальная прорисовка подлинных портретов будет только отвлекать внимание от существа дела. Именно поэтому я решаюсь изменить их имена, придать им обобщенные черты и вообще дать волю воображению — в тех случаях, где связанные с ними темные обстоятельства могут быть прояснены лишь художественными средствами.
Идеальных зеркал в природе вообще не бывает, всякое из них сколько-нибудь врет. Связь моя с “Новым миром” была настолько крепкой, а происходившие там события столь болезненно и подчас самым грубым, телесным образом меня затрагивали, что даже теперь, спустя годы, вспоминать о происшедшем спокойно и отстраненно я не способен. Все изображенные здесь лица пропущены через мое восприятие, показаны такими, какими их вижу я, а не какими создал (или замыслил) Господь, выражают не самих себя, а мое к ним отношение. Так что, получается, все они без исключения — как вымышленные, так и реальные — в той или иной мере мной придуманы.
Но довольно объяснений. В конце концов, как можно запретить нам видеть людей такими, какими мы их видим? Это естественное право человека. Как можно запретить обожать их или ненавидеть и во всеуслышание говорить о своей любви и ненависти? Как можно запретить их понимать (в согласии с ними или, наоборот, от противного), хотя бы пытаться понять?..
Это и есть правда, которую мы тщательно скрываем в повседневности. Это и есть дело писателя.
Вовремя нашелся и эпиграф: он вселяет мужество и говорит о том, что я на правильном пути.

Глава 1. Залыгин

В десятых числах октября 1994 года на старой подмосковной даче, которую мы с женой в ту пору снимали, затрещал телефон.
Звонила из “Нового мира” Роза Всеволодовна Баннова, секретарь Залыгина. Она сказала, что Сергей Павлович хочет со мной поговорить и ждет дома в Переделкине моего звонка.
К тому времени, надо сказать, звонки в нашей “берлоге” раздавались крайне редко. Я нигде не работал; мой медленно умирающий из-за отсутствия средств журнал “Странник” рухнул, наконец, окончательно. После событий 93-го, завершившихся отвратительным кровавым спектаклем в центре Москвы и позорными выборами, единомышленников среди прежних друзей и знакомых у меня почти не осталось.
Никогда не забуду, как 4 октября 1993 года на заседании клуба “Московская трибуна”, членом которого я был с самого его основания А.Д.Сахаровым, сидевшая напротив меня Мариэтта Чудакова — давняя знакомая, благоволившая к моему журналу — не замечая в этот раз меня и моих возражений, энергично убеждала собравшихся в необходимости самых крутых мер против “врагов президента и демократии”. В эти часы на улицах и площадях уже разгоралось побоище. На другой день “Известия” опубликовали печально известное “открытое обращение группы российских писателей”, подписанное, к сожалению, не только Чудаковой, Нуйкиным, Баклановым, Карякиным, но и, например, Виктором Петровичем Астафьевым… Напомню дух того послания: “Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли ее продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии?” У одного из подписавших достанет нахальства меньше чем через два месяца с телеэкрана бросить народу: “Россия, ты одурела!” — после того как часть избирателей в бессильном отчаянии предпочтет ему и его компании откровенного шута Жириновского.
Сплотившееся в годы перестройки сообщество людей, имевших какие-то основания именовать себя демократами, даже не раскололось, а, я бы сказал, распылилось. Наступила привычная для русских “глухота паучья”. Молчал, соответственно, и телефон.
В период тягостного затишья я сел за роман, пытаясь глубже понять происходящее. Еще теплилась надежда оживить “Странник”. Наниматься после своего журнала в другое издание не очень хотелось. Но тоскливое чувство невостребованности, ожидание, что кто-то из старых знакомых вдруг вспомнит обо мне и куда-то позовет — это было. И буквально за считанные дни до звонка из “Нового мира” я сказал жене, что есть, пожалуй, только один человек, на чей зов я сегодня откликнусь, с кем пойду работать — это Залыгин.
Невероятно, но такая мысль и такой разговор действительно имели место, я ничего не придумываю. Невероятно особенно потому, что с “Новым миром” я давно расстался и с Залыгиным связи не поддерживал.
А какая прежде была связь?
Сергей Павлович был назначен главным редактором в 1986-м, к тому времени я года полтора уже вел в отделе публицистики рецензионную рубрику “Политика и наука”. Залыгин жестко и безоговорочно поменял всех редакторов отделов (я ходил к нему, помню, заступаться за тогдашнего своего начальника Виктора Казакова, не помогло). Приблизил к журналу Андрея Битова и Игоря Дедкова, давно любимых мной писателей и добрых знакомых, это радовало. Почти сразу начали печатать “Пушкинский дом” Битова, читанный мной в американском издании. О Дедкове ходили упорные слухи, что он приглашен (из Костромы) на должность первого зама, однако слухи так и оставались слухами, а бессменный заместитель главного редактора Феодосий Видрашку, присланный в “Новый мир” после отставки Твардовского и переживший многих шефов, продолжал бдеть на своем посту. Отдел прозы возглавил “твардовский” новомировец Игорь Виноградов, отдел поэзии — Олег Чухонцев. На критику, после некоторых кадровых манипуляций, пришла Ирина Бенционовна Роднянская: самоуверенная, напористая, и по характеру и внешне — как второе издание госсекретаря США Мадлен Олбрайт. Бесцеремонный Анатолий Стреляный, мой новый начальник в публицистике, обзывал ее не иначе как “усатой бабой”…
Таковы были первые впечатления — ведь почти ни с кем из вновь пришедших в журнал, включая и Залыгина, я до того знаком не был. В редакции на долгие месяцы воцарилась атмосфера ожидания и непредсказуемых решений. Не отваживались и гадать, кто станет очередной жертвой, кто придет на его место. Даже для “Нового мира”, с незапямятных времен пропитанного интриганством, это было непривычно. Поначалу притих было всемогущий Видрашку, стал как будто еще ниже ростиком, совсем незаметным — ведь чуть не все редакторы нового и старого состава были убеждены, что начинать “зачистку” следовало именно с него. Но Залыгин успел уже поменять своего второго заместителя, Михаила Львова (вместо него пришел Владимир Костров), а Видрашку почему-то не трогал. Тот начал оживать. На редколлегиях страстно говорил о том, как ему хочется помочь Михаилу Сергеевичу с перестройкой и ускорением; просвещал публику и насчет Бориса Николаевича (в то время первого секретаря МГК), который, чтобы получше узнать жизнь, встает с утра пораньше, едет на окраину Москвы, втискивается в трамвай, шагает к заводской проходной за каким-нибудь Иваном Ивановичем, обыкновенным работягой, а жена Ельцина будто бы топчется тем временем вместе с простыми смертными у пустых прилавков магазинов… Когда пошли публикации репрессированных писателей, Видрашку восклицал: “А ведь мы ничего, ничего об этом не знали!” На его длинных девичьих ресницах дрожали слезинки.
Любимым присловьем Видрашку было: “Писатель должен быть добрым!”
Залыгин, коренастый, седовласый, оставался непроницаемым и загадочным, как восточный божок. На него нападали со всех сторон. Еще существовала партячейка “Нового мира”, на открытых собраниях поносили беспартийного главного редактора за кадровый и прочий “волюнтаризм”. Сергей Павлович только багровел лицом и отмалчивался. Стреляный с Виноградовым торопили события, предлагали каждым очередным журналом “выстреливать”, делать его как последний. У большинства же прежних новомирских редакторов “перестройка сознания” сводилась примерно к следующему:
— Я побывала на Западе. Какая чистота, какой порядок! Как все красиво одеты! И молодежь какая чистенькая! А у нас — грязь да вот эти фантики вместо зарплаты, на которые купить нечего…
Тот тревожный и занятный период заслуживал бы отдельного повествования. Напряжение и нестабильность царили повсюду. То Михаил Сергеевич брал верх над Егором Кузьмичем, то, наоборот, Егор Кузьмич над Михаилом Сергеевичем… Так, по крайней мере, гласили слухи. Вот одна характерная сценка.
Журнал напечатал небольшое письмецо экономиста Ларисы Пияшевой (под псевдонимом “Л.Попкова”), пропагандирующее “тэтчеризм” и “рейганомику” и призывающее к рынку без границ. Мы со Стреляным обедаем в буфете “Нового мира”, подходит Роднянская:
— Мне сейчас высказали догадку, что Попкова — это псевдоним Горбачева.
Стреляный:
— Если бы вы знали, какую резолюцию Горбачев поставил на этой статье!
Оставшись с ним наедине, спрашиваю:
— А какая была резолюция?
— Если бы я знал!..
17 сентября 1987 года Залыгин на редакционном сборе рассказывал, какие наставления дал в ЦК Лигачев главным редакторам. Егор Кузьмич возмущался новым старым Арбатом (одни наркоманы да проститутки — надо бы занять молодежь делом!), советовал не трогать в печати 30—40-е годы — грядет юбилей Октября, к празднику готовится исчерпывающий политический доклад. Похвалил Залыгина за умение вести в “Новом мире” дискуссию с оппонентами из Минводхоза: своим мыслям треть журнального места, доводам противников — две трети…
— Перестройку нельзя занести в план, это дело не на год и не на пятилетку, — подытожил Залыгин (то ли от себя, то ли словами Лигачева).
Слушать этот бесстрастный пересказ было неприятно. Думалось: Залыгину-то что, его похвалили… Все, кроме Видрашку, сидели подавленные.
И тут выступил Стреляный (весь красный, на крепкой шее вздулись жилы). О важности демократической процедуры и необходимости введения таковой в “Новом мире”. Творческие вопросы решать голосованием, главному редактору — два голоса. Оставить одного зама, уравнять зарплаты. Номера журнала выпускать всем членам редколлегии по очереди, чтобы была конкуренция. Выработать позицию!
Вот этот упрек Залыгину насчет отсутствия позиции, этот пунктик, вокруг которого будут бушевать страсти и много лет спустя, стоит запомнить.
Виноградов поддержал Стреляного и добавил кое-что от себя.
Залыгин, судя по моим тогдашним записям, ответил так:
— Лавры журнального реформатора меня не прельщают. Мы — не кооператив. Если мне однажды не хватит моих двух голосов, вам на другой день придется искать нового главного редактора. У меня мало времени, чтобы экспериментировать: годик поработать так, потом этак… Я отвечаю за журнал перед Союзом писателей.
Все бы ничего, но выскочил приободрившийся Видрашку:
— Я спрашиваю: чем плох наш журнал? У нас одна позиция: печатать все лучшее. “Новый мир” следовал этому и при Твардовском, и после него. Пусть мне ответят: что мы делаем не так? Да, мы в большом долгу перед простыми людьми. Анатолий Иванович Стреляный, сколько мы его ни просили, так и не дал положительного очерка о герое перестройки…
Мы со Стреляным переглянулись, он мне подмигнул и крупно написал на листе бумаги: “Молодец!”
На другой день они с Виноградовым подали заявления об уходе.
Уходили красиво. Помню, Стреляный важно сидел в своем кабинете, принимал поздравления и сожаления. Последние были, как я теперь понимаю, большей частью лицемерными. (Через несколько лет имени Стреляного в редакции и слышать не хотели — все, кроме, как ни странно, Залыгина. Но об этой и других странностях потом.) Стреляный вещал: “Значит, наше время еще не пришло. Кризис еще не зашел настолько глубоко.” И еще: “Это лишь один момент борьбы!” Говорил, что вся эта суета в “Новом мире” для него — год загубленного творчества. Что на Залыгина обиды не держит и ему старика жалко. Впрочем, бравада была показная, на лице его читались растерянность и грусть.
Проводы завершились в гостях у Виноградова, куда были приглашены все сотрудники двух довольно-таки больших в ту пору отделов — прозы и публицистики. На том банкете я впервые услышал краем уха, что Залыгин в свое время отказался подписать письмо в защиту Твардовского. Говорили, что как раз ждал ордера на квартиру в Москве и боялся ее упустить…
(Много лет спустя об этом напишет, в частности, Анатолий Рыбаков в своем “Романе-воспоминании”.)
Через несколько месяцев я тоже покинул “Новый мир” — перешел заведовать публицистикой в новый журнал “Родина” (рекомендовал меня туда, кстати, все тот же Стреляный). С Залыгиным расстались тепло, тем более что он чувствовал себя немного как будто виноватым, оттого что безуспешно пытался выхлопотать для меня, бездомного сотрудника “Нового мира”, жилье у московских властей; я же, напротив, был безмерно благодарен ему за хлопоты.
“Новый мир” вспоминался долго: по традиционным своим духу и стилю это был мой журнал, что я очень остро ощутил, оказываясь впоследствии в других изданиях. Какое-то время еще появлялся в редакции, даже печатался. Последняя для того периода моя статья вышла в девятой книжке “Нового мира” за 1989 год и вызвала, как я узнал стороной, острое недовольство Роднянской.
В те годы я с головой окунулся в водоворот событий: занимался правозащитной и политической публицистикой, посещал митинги и собрания, участвовал в выборных баталиях. Печатал статьи в “Референдуме” Льва Тимофеева, в рижской “Атмоде”, в диссидентской “Хронике текущих событий”… Пришедший в ту пору в “Новый мир” Вадим Борисов (взятый “под Солженицына”, чтобы готовить к печати в журнале его сочинения) с юмором говорил, что не может открыть ни одно нормальное издание, чтоб не встретить мое имя. Это было, конечно, дружеским преувеличением. Однако, врываясь иногда с “улицы”, непрестанно бурлящей и митингующей, в “Новый мир”, встречаясь в коридорах со старыми знакомыми, я с изумлением наталкивался на глухоту и настороженность, видел налет пыли, чувствовал затхлость воздуха. Это невозможно было объяснить только консервативной позицией главного редактора. Именно тогда я отчетливо осознал, что кабинетные люди из благополучных литературных московских кругов, самодостаточные в своем “элитарном” мире, плоховато соображали, какое обрушение идет вокруг них и, более того, в какой стране и среди какого народа они живут (некоторые из них до старости дальше дачных писательских поселков носа не показывали, а затем сразу переезжали на жительство куда-нибудь в США или Канаду). Все они — не только новомирцы, конечно, но и сотрудники многих других изданий, научных институтов, престижных кафедр и проч., и проч. — вползали в реальную действительность с опозданием, как минимум, в два-три года. Самое же досадное, что через эти два-три года они начинали (вполне безопасно и даже с выгодой для себя) с пеной на губах отстаивать как раз то, о чем улица давно отшумела и что, бывало, впрямую противоречило уже и изменившимся обстоятельствам, и здравому смыслу, и реальным интересам живых людей.
Последующие события решительно укрепили мои тогдашние подозрения и привели к безрадостному выводу: одной из главных причин катастрофы (“Нового мира” ли, всей ли страны) оказалась, как не раз бывало в России прежде, непреодоленная пропасть между большинством населения и так называемыми интеллектуалами: их инфантильность и заторможенность, глубинное невежество, нравственная глухота, высокомерие и холуйство… Я не хочу ставить на одну доску этих людей и русских интеллигентов. Не все интеллигенты в советское время сидели по тюрьмам и лагерям, но и тогда, и после их отличали совесть и светлый разум.
…Запас неведомой советскому читателю старой литературы, которой жили в те годы все толстые журналы и за которую отчаянно между собой воевали, начал иссякать. Книжные издания нередко опережали журнальные публикации. Сумасшедшие тиражи “Нового мира”, “Знамени”, “Октября” стали резко падать. Инфляционный обвал 1992 года довершил дело… Я ощущал все это, работая в других журналах, а затем издавая собственный. Как-то занес в “Новый мир” свежие номера “Странника”, а после мне передавали, будто Залыгин в разговоре с сотрудниками сетовал: “Яковлев на пустом месте такой журнал издает, а мы — свой теряем!”
Вот, вкратце, и все, что предшествовало тому звонку. Да: Залыгина я иногда все-таки вспоминал — всякий раз, когда в стране, во властных сферах происходило что-то безобразное, умопомрачительное, гибельное. Минувшие годы богаты были на подобные события. Сергей Павлович олицетворял для меня огромный жизненный опыт и здравый смысл. Хотелось обратиться к нему за советом, услышать его суд. Ведь не может же быть так, чтобы совсем никакого выхода не было?
В этих патерналистских мечтаниях, помимо глубокого отчаяния и страха, выражалось и нечто другое, от чего мне и сегодня не хочется отказываться…
— Как дела со “Странником”? — первым делом спросил Залыгин, когда я позвонил ему по номеру, названному Банновой.
Я ответил, что журнал не выходит.
— Как вы смотрите на то, чтобы вернуться в “Новый мир”? Ну, тогда приходите завтра в редакцию, поговорим.

Глава 2. Василевский

Разговор был вполне откровенным. Прежде всего я объяснил Залыгину, что не чувствую ни малейшей солидарности с людьми, которые хозяйничают в стране. (Мне показалось, он меня понял.) Сказал, что не строю иллюзий в отношении журнального дела в целом и будущего “Нового мира” в частности — учитывая общую экономическую ситуацию, с которой столкнулся в своем журнале, но также и культурную. Что касается “Нового мира”, многих его сотрудников я хорошо знаю и ставлю высоко (например, Сергея Ларина, с которым несколько лет работал в отделе публицистики), многое в журнале мне нравится — скажем, то, как Олег Чухонцев ведет все эти годы отдел поэзии, — но многое и настораживает.
— Что вы имеете в виду?
Светский литературный журнал рискует уподобиться какому-нибудь христианскому вестнику, сказал я. С не совсем четкой, правда, конфессиональной ориентацией, но зато с откровенно сервильной — политической. И первую скрипку в этом оркестре играет, насколько я могу судить со стороны, Ирина Роднянская…
— Когда меня спрашивают, как дела в журнале, я отвечаю: православные евреи одолели! — пошутил Залыгин. — Между прочим, Олег Григорьевич (Чухонцев) ей поддакивает. И Николаев из публицистики — тоже. (Это был новый молодой сотрудник, взятый уже после моего ухода.) А с Ириной Бенционовной у вас что, стычки были?
— Кажется, она немного на меня косится. Надеюсь, исключительно на идейной почве.
— Ну, и все дела. Она ведь умнейший человек! Очень много знает, и пишет талантливо. А вам я хочу предложить место в секретариате. Надо его укрепить.
“Секретариат” в ту пору состоял из единственной должности — ответственного секретаря, которую занимал Андрей Василевский. И немедленным и самым естественным моим ответом Залыгину было:
— Для меня ваше предложение, сама возможность работать с вами — большая честь. Но я не хочу никого вытеснять, и менее всего Василевского, которого знаю как добросовестного и полезного сотрудника. Таково мое твердое условие.
Залыгин поскучнел. Обещал подумать и позвонить. Простились сухо, и я уже догадывался: не сложилось!
Как ни тяжело было в моем положении терять надежду на стабильный заработок, по-другому я поступить не мог.
Василевский многие годы работал в журнале библиотекарем. Сначала на пару со своей мамой, волевой Анной Васильевной. Библиотека в “Новом мире” роскошная, содержалась она в идеальном порядке и приманивала всю околожурнальную публику, в том числе именитых авторов. Впервые я столкнулся с Андреем в Литературном институте (осенью 1977 года мы вместе попали на один курс заочного отделения). Светленький, пухлощекий, он считался мальчиком умным и начитанным, а главное — со связями. Успел где-то тиснуть свои ранние стишки, хотя, рассказывали, при поступлении в институт его рукопись не дотягивала до положенного числа строчек, и Анне Васильевне пришлось объяснять приемной комиссии, что ее сын просто слишком требователен к себе, много отбраковывает… С ним старались дружить. Страстно, как и все студенты того времени, желая напечататься хоть где-нибудь, не говоря уже о “Новом мире”, я как-то не имел в виду задних дверей и черных лестниц в литературу и держался в стороне. Слышал, правда, что и у Василевского не все идет гладко: вдруг напрочь бросил сочинять стихи и переметнулся на критику; вдруг угодил с каким-то расстройством в больницу… В “Новом мире” с 1984 года работали вместе. Андрей держал себя ровно и доброжелательно, охотно помогал по своей книжной части — библиограф он действительно был отменный. Анна Васильевна сердечно рассказывала мне об успехах сына, приглашая за него порадоваться (я года на три постарше Андрея, да и должность моя — старший редактор — была выше статусом): где его отметили, кто похвалил, на какой семинар пригласили…
Как-то прошел слух, что его переманивают в “Литературное обозрение”, заведовать отделом.
— Это правда? Почему не соглашаетесь? — спросил я Андрея.
— Я дорожу “Новым миром”. И потом, здесь все-таки Залыгин…
В другой раз, уже с моим уходом из редакции, открылась вакансия в отделе публицистики “Нового мира”.
— Пойдете?
— Если бы раньше, когда были Стреляный и вы, если бы вместе работать…
После таких признаний трудно не испытать теплое чувство к человеку. Тем временем Залыгин рискнул и назначил его ответственным секретарем. Первые отзывы сотрудников были не лучшими: Андрюша закусил удила, самоутверждается, вредничает… Замы менялись (напомню, Залыгин в то время отчаянно пытался удержать журнал на плаву), Василевский усидел. Его методы и средства открылись мне много позже, а в ту пору при нечастых наших встречах он жаловался: много работы, помощников нет, даже размножать на ксероксе верстку приходится самому.
Однажды я спросил у Василевского про Анатолия Кима, хорошего писателя, который только-только пришел в “Новый мир” заместителем главного редактора.
— Как вам новый начальник?
— Ужасно!..
Это происходило летом 1994 года, за несколько месяцев до моего разговора с Залыгиным. Тогда же я решился показать в “Новом мире” законченную часть своего романа “Письмо из Солигалича в Оксфорд” и передал ее в руки Василевскому. Читал он быстро. Позвонив ему через пару недель, узнал, что рукопись уже в отделе прозы у Аллы Марченко.
— Ну, и как вам?..
— Любопытно!
Большего я от него не ждал, ответ обнадеживал. Конечно, последнее слово насчет романа оставалось за Залыгиным — если рукопись до него доберется. Уповая на лучшее, я с новой энергией принялся за вторую часть, намереваясь к осени закончить, но, как всегда, затянул, и на момент нежданного залыгинского зова работа была в самом разгаре.
Встреча с Залыгиным вернула все на позиции исходные, если не худшие: ведь теперь судьба моего романа в “Новом мире” тоже была, похоже, предрешена. Требовалось успокоиться, навсегда забыть о лживой улыбке судьбы и вернуться к незаконченной рукописи. Что я, помаявшись несколько дней, и сделал, совершенно не предполагая, что колесо фортуны повернется еще раз и далее пойдет крутиться с бешеной скоростью.
Звонок от Залыгина:
— Приходите!
Настроение у Розы Всеволодовны торжественно-приподнятое. Тут же в приемной ее подруга Наталья Михайловна Долотова из отдела прозы — “все такая же неискренняя”, как кто-то в журнале давным-давно метко ее охарактеризовал. Пытается, похоже, что-то выведать, осторожно спрашивает меня:
— Я слышала, у вас здесь роман?
— Как! Он уже и роман успел завести? — восхищается Роза Всеволодовна.
С таким игриво-двусмысленным напутствием захожу к Залыгину.
Оказывается, Сергей Павлович передумал: решил взять меня заместителем главного редактора. Точнее, временно исполняющим обязанности заместителя. Пусть временный статус меня не пугает. Дело в том, что Ким пока еще числится заместителем, но он проработал всего ничего и надолго уехал в Корею, все продлевает и продлевает свое пребывание там. Сколько можно ждать? В декабре вопрос с ним так или иначе решится, но в любом случае место для меня в редакции найдется. Без заместителя ему, Залыгину, трудно управляться. Хорошо, Роза Всеволодовна помогает, очень много на себя взваливает…1


1 Много лет спустя в письме В.П.Астафьева к В.Я.Курбатову я прочел занятное описание обстановки в «Новом мире», какой она предстала Виктору Петровичу осенью 1994 года, как раз накануне моего прихода туда: «Сергей Павлович с журналом уже давно не справляется, уходить бы надо — остарел, но, говорит, замениться некем. В журнале ветер гуляет по комнатам, а я был в тот момент, когда Валентина Ивановна, секретарша, была в отпуске, а без нее уж и вовсе никто ничего не знает и никто ни за что не отвечает. (Крест бесконечный. В.Астафьев — В.Курбатов: Письма из глубины России. — Иркутск. 2002. — С.355.)
Как всегда у Астафьева, картина выразительная и точная. (Примечание 2004 года.)


— Мне кажется, мы сработаемся. Вы человек неболтливый, — подчеркнул он.
Только время спустя я понял значение этих слов.
— Ким не вернется, — говорила Роза Всеволодовна, оформляя на меня бумаги. — К нему сюда постоянно ходила молодая жена… Вы не знаете Наташу? Сергея Павловича это раздражало, он не любит, когда в редакции посторонние.
— Как воспринял мое назначение Андрей? — поинтересовался я.
— А что — Андрей! Сергей Павлович предлагает взять вас на работу, а он заявляет: “Мне никто не нужен, я и один справляюсь.” То все бегал, жаловался на загрузку, а теперь “один справляюсь”. Не захотел работать вместе — получай в вашем лице начальника! Это ведь я когда-то уговорила Сергея Павловича взять Андрюшу ответственным секретарем. А теперь он так грубо себя с Залыгиным ведет, что тот его временами просто видеть не может!
Я тотчас направился в библиотеку на четвертом этаже, где работал Василевский. Объяснил ему, что единственное мое намерение — использовать на благо “Нового мира” мой журналистский опыт. Что глубоко уважаю, со своей стороны, его, Василевского, опыт и заслуги и хотел бы работать с ним рядом, дружественно, без всякой служебной дистанции, как это и делается в цивилизованных творческих редакциях. Что не следует ему обижаться в данном случае на Залыгина…
— Хозяин — барин, — пробурчал Василевский с нескрываемой досадой, давая понять, что новая ситуация не слишком его устраивает.
Запомнилось, что сверху на столе у него как раз лежал мой роман “Наследство”, несколько лет назад вышедший приложением к “Страннику” и тогда же мной Василевскому подаренный. Очевидно, уже шла дотошная проработка всего со мной связанного, и едва ли в одиночку.
Так я входил поневоле в сложные переплетения амбиций, интересов и отношений, за несколько лет моего отсутствия в “Новом мире” ставших, как я уже понял, значительно мудренее.
Первая обязанность заместителя — читать все, что идет в журнал, полностью отвечая за содержание. Залыгин к тому времени просматривал рукописи выборочно, в набор их не подписывал.
— Ким проработал мало, но однажды избавил нас от оч-чень большой неприятности! — рассказывал он мне. — За это я ему благодарен. Если у вас что-то вызовет сомнение, сразу несите рукопись ко мне. Не вступайте в переговоры с отделом. Со временем взаимоотношения наладятся, когда они поймут, что я вас поддерживаю… А пока лучше действовать через меня.
Предложенная схема работы мне не слишком понравилась. Возможно, я в ту пору переоценивал товарищеские чувства коллег, сохранившиеся у многих, как я думал, с прежних пор, их способность к конструктивному сотрудничеству. И недооценивал идеологическое безумие. Так или иначе, вмешиваться пришлось сразу, и притом — напрямую.
На стол ко мне лег оригинал-макет первого номера за 1995 год, совершенно готовый к отправке в типографию. От меня требовалось лишь подписать его в печать. Впрочем, это мог сделать и Василевский, как делал не однажды в отсутствие заместителей. В подготовке этого номера я не участвовал, какие-то серьезные изменения в оригинал-макет внести было невозможно — не успеть! Однако на последней полосе в списке редколлегии уже стояла моя фамилия с указанием должности. А прочитанные к тому времени последние вышедшие номера журнала вызывали у меня досаду, не хотелось оказаться причастным к новым промахам, и я решил хотя бы перелистать будущий выпуск…
Долго листать не пришлось. Журнал был юбилейным и открывался “программным” заявлением. Впервые привожу его полностью в том первоначальном виде, в каком предполагалось отправить в печать.

“НОВОМУ МИРУ” — 70 ЛЕТ

Эти семь десятилетий, почти совпавшие с существованием СССР, были прожиты журналом не в безвоздушном пространстве — вместе со страной и эпохой. Журнал был основан коммунистическими властями. В первом номере “Нового мира” центральное место занимала статья Ульянова-Ленина о диктатуре пролетариата. В разные годы печатались и официальный доклад Молотова 1939 года о разгроме Польши, и брежневские мемуары, и суровые инвективы в адрес проклятых троцкистов, вредителей и проч. Одни авторы журнала стали жертвой террора, другие запачкались в чужой крови, в судьбе третьих совместилось и то и другое.
Печатали Есенина и Луначарского, Безыменского и Пастернака, М.Калинина и Платонова, А.Толстого и Пильняка, Шолохова и Солженицына, Фурманова и Ахматову, Горького и Бродского, Пришвина и Демьяна Бедного, Гладкова и Цветаеву, Леонова и Мандельштама, Софронова и Федора Абрамова, Михалкова и Трифонова… Стоит ли продолжать? История нашей словесности ХХ века — со всей ее славой и позором — так или иначе запечатлена на страницах “Нового мира”.
Имя нашего журнала прочно связано с именем А.Т.Твардовского. О тех годах, той редакции, ее судьбе написано уже много, в том числе и на страницах “Нового мира”; на Твардовского постоянно оглядываешься. Но и это уже история. Ее можно изучать, чтить, обсуждать. Но нельзя перенести в настоящее.
Сегодня мы действительно другой журнал — не тот, что был в 20-е годы, в 40—50-е, не тот, что в “твардовские” 60-е и не тот, что в застойные 70-е, даже не тот, что был в начале “перестройки и гласности”… Меняется Россия, меняются авторы, сотрудники и читатели. Мы сегодня далеко не всем любезны, но у нас есть свой читатель.
Что же такое “Новый мир” сегодня? В самом общем смысле он журнал демократический, то есть не красный и не коричневый. Каким он получается, пусть судят читатели. А каким мы сами хотели бы его видеть — можно сформулировать так: мы журнал либеральный. Не в смысле аморфно-безответственном, а в смысле последовательного отстаивания либеральных ценностей — незыблемости частной собственности, свободы предпринимательства, невмешательства государства в частную жизнь и т.д. Мы журнал безусловно светский — и тем не менее христианский, в том отношении, что именно христианские ценности видятся нам необходимым фундаментом ценностей либеральных. Мы журнал российский, поскольку нас в первую очередь волнует жизнь нашей страны, ее культура, благополучие, свобода, безопасность. Мы журнал независимый, то есть не являемся, как раньше говорили, органом какой-либо партии, даже если она нам близка, какого-либо творческого союза или церкви, к которой многие из нас принадлежат. Да и в плане юридическом мы предприятие совершенно частное.
Мы считаем необходимым давать читателям как можно более адекватную и разнообразную картину того, что происходит сегодня в российской словесности. Далеко не все происходящее в ней нас радует. Но мы, журнальные работники, не можем придумать какую-то другую литературу, иную, чем она есть в действительности. Не всегда то, что журнал (и сама литература) может предложить читателям, совпадает с нашими личными вкусами, хотя мы стараемся, чтобы наша позиция играла роль при отборе материала. Ведь свобода слова, печати состоит не в том, чтобы каждый журнал, например “Новый мир”, предоставлял свои страницы для всех без исключения точек зрения и для любых литературных экспериментов, но в том, чтобы в обществе свободно действовал полный спектр периодических изданий, отражающих разные точки зрения и стилистические течения.
К нашей самоаттестации следует, наверное, добавить еще два понятия: консерватизм и историзм. Сохранение памяти о прошлом сказывается во внешнем облике журнала, почти неизменном на протяжении десятилетий, в устойчивом подборе и расположении журнальных рубрик. Что касается содержания, то обращение к предыстории, к корням каждого злободневного общественного явления и литературного факта составляет, как мы надеемся, отличительную черту публикуемого и придает ему проблемность. Поэтому и впредь наши страницы будут широко предоставляться архивным публикациям и историческим разысканиям. Некоторый налет академичности, неизбежный и даже желательный при таких задачах, надеемся, не отпугнет закаленного новомирского читателя.
К сожалению, “Новый мир”, как и многие другие журналы, убыточен. Деньги, полученные от подписчиков, играют не такую уж существенную роль в нашем бюджете. Наша подписная цена заведомо ниже себестоимости журнала, да наши подписчики, зачастую люди скромного достатка, и не смогли бы оплатить реальную стоимость изготовления журнала. Мы существуем во многом благодаря поддержке российского частного предпринимательства. На него наша надежда.
Будучи журналом ежемесячным, с долгим производственным циклом, мы, в отличие от газетчиков, не всегда можем поспеть за быстротекущим днем. Но мы к этому и не стремимся, предпочитая освещать скорее вопросы общие, чем частные. Факты устаревают, проблемы остаются.
“Новый мир” существовал до нас. Живет при нас. Будет он и после нас — хочется верить, не под новым тоталитарным гнетом, а в России свободной и богатой, без коммунистов и фашистов.

Надеюсь, терпеливый читатель превозмог скуку и сумел все это одолеть. Мне же в новой моей роли было, как можно догадаться, отнюдь не скучно.
— Кто это написал? — спросил я сидевшую в приемной Розу Всеволодовну.
— Андрюша. Сначала Сергей Павлович сам взялся за юбилейную статью, но у него получилось такое, что все забраковали…
До меня дошел важный факт, впоследствии не раз подтверждавшийся: когда позиция и мысли Залыгина чем-то не устраивали воинствующих идеологов, они дружно старались убедить его (и не безуспешно), что он просто слишком стар и разучился писать. Та же информация в еще более грубой форме распространялась за пределами редакции, так что чуть не вся литературная Москва была к тому времени убеждена, что престарелый Залыгин только мешает в журнале.
Пришлось позвать Василевского.
— Это ваша работа?
— М-м… Один абзац вписала Ирина Бенционовна.
— Андрей, — сказал я. — Есть такой талантливый пародист Иванов (тогда Александр Иванов был еще среди живых). В последнее время он зачем-то ударился в политику, причем вполне искренне. И первое, с чего он начинает перед любой аудиторией — клянет “красно-коричневых”. Вы знаете — аудитория смеется! Потому что нормальные люди давно уже не воспринимают эти слова всерьез и полагают, что Иванов кого-то пародирует.
— Мы только что печатали статьи, посвященные красно-коричневой угрозе, — возразил Василевский, отрешенно глядя в пространство.
— Об этом и речь. Журнал пытается перед кем-то выслужиться и бесконечно отстает в своей “теории” от реальности. Выслуживаться — не дело независимого “Нового мира”. И потом, ваш так называемый либерализм… Вы знаете, я никогда не состоял в КПСС и всю сознательную жизнь отчаянно с ней враждовал. Но свобода без коммунистов, например, — это уже не свобода. Об этом догадываются даже ярые антикоммунисты в благополучных странах. У нас же антикоммунизм может восторжествовать только в результате самого страшного террора, если уничтожить девять десятых населения. Вы к этому призываете? Вы не боитесь остаться без читателей, которые сегодня в результате действий “реформаторов” стремительно левеют?
— Здесь все — правые! — отреагировал Василевский сквозь зубы.
— Я не правый. Сергей Павлович не правый. Во всяком случае, не состоим ни в каких правых партиях. И не посещаем церковь. Если бы под статьей стояла чья-то подпись — ваша, к примеру, или Ирины Бенционовны, — тогда дело другое. Но вы берете на себя смелость говорить от всей редакции, от “Нового мира” в целом. Так не годится. Давайте вместе подумаем, как малой кровью смягчить ваши небесспорные формулировки…
— Не трогайте статью, — вдруг зашипел Василевский, выйдя из себя. — Ким тоже начинал с этого. Я вас предупреждаю.
Анатолий Ким еще числился сотрудником редакции, а я уже слышал третью (и скорее всего не последнюю) версию его изгнания. К такому нужна привычка!
Позже я узнал, что все мной прочитанное авторы и им сочувствующие называли либеральным (а еще просвещенным) консерватизмом. Это должно было звучать как программа “Нового мира” на годы и годы вперед. О том, насколько льстил Василевскому такой “имидж”, можно судить по его простодушному высказыванию в “Новом мире” ровно через три года. Сообщив читателям, что Павел Басинский где-то назвал его, Василевского, “просвещенным консерватором”, автор горделиво комментирует: “это приятно”. От Роднянской я не раз слышал в разговоре о — ни больше ни меньше — “консервативной революции”! (Правда, Роднянская делала оговорку об условности этого термина; человек начитанный, она не могла не чувствовать, что консерватизм и революция стоят вообще-то на разных полюсах.) Буквально восприняв идеологию пореволюционного сборника “Вехи”, новоявленные консерваторы объявили себя продолжателями дела веховцев. Мне уже доводилось писать, что подлинный консерватизм русских мыслителей начала века, пытавшихся уберечь Россию от кровавого разгула и развала, не имел ничего общего с догматическим повторением их постулатов в совершенно иных условиях; окажись веховцы сегодня с нами, они первыми отреклись бы от якобы “консервативных”, антинародных и антигуманных теорий своих бездумных приверженцев. Если уж искать в нашем времени реально консервативную программу — ближе всего к ней стояли, думаю, Е.М.Примаков и некоторые члены его правительства, выполнившего в 1998—1999 годах важную охранительную и врачующую работу…
Были ли у Василевского действительно выношенные консервативные (по его самооценке) убеждения? Полагаю, что нет. Мальчик из хорошо обеспеченной семьи, сын писателя-партийца, он в студенческие годы свысока глядел на сверстников, под одеялом читающих выпрошенную на одну ночь бледную ксерокопию солженицынского “Архипелага” или хоть Набокова. Голодраное “инакомыслие” вызывало у него разве что снисходительную ухмылку. Если и заглядывал в те книжки, то походя и брезгливо. Его ждали совсем иные вершины. Защитная поза всеведения, принятая в ту пору в кругах сытой советской “элиты” (чтобы и в чистеньких ходить, и на крючок не попадаться), маскировала полное незнание жизни. Из таких-то инфантильных и трусоватых “внуков Арбата”, уже примерявших на века пошитые отцовские мундиры, и выпестовались впоследствии адепты “консерватизма” и “буржуазности”: теперь они выглядели дельными и практичными, оплевывали дела отцов бестрепетно, не утруждая свою совесть, но внутри оставались все теми же бесхребетными конформистами. Предложи им завтра иную возможность гарантированной карьеры, иную освященную властью идеологию (откровенный фашизм, допустим, или же снова атеистический коммунизм) — что останется от их “просвещенного консерватизма”?..
Выйдя от меня, Василевский кинулся по кабинетам — “поднимать народ”. Я вынужден был сообщить о конфликте Залыгину и передал ему текст с моими карандашными пометками.
Вскоре он позвал меня в кабинет.
— С этой статьей я согласиться не могу. И не только в тех местах, которые вы указали. Не то-олько! Что они такое пишут про перестройку? Мы журнал перестроечный! Мы не можем от этого отрекаться! Какие такие особые надежды у Василевского на частного предпринимателя? Спросите у него, сколько сам он от этого предпринимателя денег в журнал принес? Я тут набрасываю, потом покажу вам… Надо многое менять!
У дверей залыгинского кабинета уже маячила Роднянская со своим напарником по отделу критики Сергеем Костырко — прибыли на подмогу Василевскому.
В буфете ко мне подсел Сергей Иванович Ларин, с которым мы немало лет проработали бок о бок в отделе публицистики.
— Напрасно вы так. Андрей долго над этой статьей трудился, со всеми нами согласовывал…
— А вот Залыгин ее, оказывается, даже не видел! Можно ли втайне от главного редактора публиковать программную статью?
— Ну, этот Сергей Павлович… Вам не кажется, что он тянет журнал назад? Нет, правда?… Ему многое приходится объяснять. Год назад, когда Ельцин разгромил Верховный Совет, Сергей Павлович вернулся из какой-то поездки и стал возмущаться на редколлегии: какое безобразие, палили из пушек в центре Москвы! Но мы растолковали ему, в чем дело, и он вынужден был в конце концов согласиться…
Бедный Залыгин! Ситуация в журнале требовала от него, как я начинал догадываться, мобилизации всего накопленного за долгие годы опыта выживания. Бедный я!
— А в чем, интересно, тогда было дело? — спросил я Ларина. — Разве вам не жалко нищих стариков и старух, которые бросаются по привычке под красные флаги в последней надежде хоть как-то донести свое бедственное положение до власти? До якобы власти, которая нынче по определению ни за что не отвечает…
— Да вы поглядите на ряшки этих митингующих, кто там бедствует!
Авторитет Сергея Ивановича был в моих глазах очень высок. Моложавый, деликатный и застенчивый, как юноша (в свое время я был страшно поражен, узнав, что он успел повоевать на Отечественной и по возрасту годится мне в отцы), когда-то именно он первым встретил меня в журнале и всячески опекал. Работать рядом с ним было одно удовольствие. Прирожденная интеллигентность, ум, начитанность и всеохватная осведомленность (в литературном мире он, кажется, лично знал каждого), терпимость, всегдашняя готовность к бескорыстной помощи, какое-то даже самопожертвование в характере — все это создавало необыкновенно приятную, легкую атмосферу общения, какой я не ощущал больше никогда и ни с кем из сослуживцев.
Я всегда отвечал ему взаимностью. Во всяком случае, старался.
“Дорогому Сергею Ананьевичу в память о наших совместных страданиях в стенах “Нового мира”” — прочувствованно писал он мне на подаренной при первом расставании книжке своего перевода с польского.
Неужели даже Ларин мог так измениться за минувшие годы? Ослепнуть, оглохнуть и зачерстветь?..
Залыгин, почеркав юбилейную статью, вставил в нее свой кусок:

В первые годы перестройки, когда еще свирепствовала цензура, мы вступили с нею в рещающую схватку.
Общая, или гражданская, цензура всеми силами противилась публикации солженицынского “ГУЛАГа”.
“ГУЛАГ” у нас прошел.
Цензура военная задерживала “Стройбат” Сергея Каледина. “Стройбат” у нас прошел.
Нам противостояла цензура “атомная”. При поддержке А.Д.Сахарова мы едва ли не через год мытарств напечатали “Чернобыльскую тетрадь” Григория Медведева и целую серию статей, посвященных проблемам экологическим. В частности, приостановили проект переброски стока северных рек на юг.
Уже тогда мы печатали до той поры закрытые для прессы произведения Пастернака, Набокова, Домбровского, Хайека, Доры Штурман… — не перечислить тех, кто благодаря “Новому миру” предстал в поле зрения тогдашнего еще советского читателя.
Статьи таких авторов, как Селюнин, Шмелев, Клямкин, без преувеличения явились тогда учебными пособиями не только для деятелей рыночной экономики, но и для широкого читателя.
По мере сил мы и сегодня стараемся поддерживать этот уровень.

— Ну, ладно… — снисходительно цедил, читая это, бритоголовый великорослый Костырко. — Хотя стилевой разнобой, конечно, жуткий!
Роднянская же при одном упоминании о Сахарове морщилась, будто хватила уксуса.
Текст ходил по кругу, “дорабатывали” его в несколько приемов, собираясь иногда у Залыгина: я, Роднянская, Костырко, кто-нибудь еще. Василевский не участвовал. Залыгин убрал, конечно, “мы предприятие совершенно частное” и все про надежды на предпринимателей. Мне удалось настоять на вычеркивании загадочных “партии”, которая кому-то “близка”, и “церкви”, к которой “многие принадлежат”. Убрали “без коммунистов и фашистов” в конце. Снял я и претенциозные шрифтовые акценты на “либеральности”, “христианстве”, “консерватизме” и прочем. Но в отношении “красно-коричневых” Роднянская стояла насмерть:
— Вы просто не понимаете, что нас постоянно в этом винят. Мы должны публично объясниться! (Это был, конечно, камешек в огород Залыгина. Ее-то, еврейку и “демократку”, как можно было в таком заподозрить?)
Залыгин предпочел уступить. Родилось уклончивое: “и если надо напоминать, что ж, напомним: мы не красные и не коричневые”.
Роднянская, однако, вошла в раж и продолжала это место совершенствовать; ей показалось, что будет лучше сказать “мы не коммунисты, не фашисты и не антисемиты”. Тут уж мне было все равно, но Залыгин вдруг вспылил:
— Давайте еще напишем, что мы не воры и не убийцы! Почему нам надо во всем оправдываться?
Еще Роднянская вычеркнула своей рукой залыгинское “Мы по-прежнему журнал перестроечный” и зачем-то вписала на этом месте (у меня сохранился оригинал ее правки) сакраментальную фразу: “”Новый мир” всегда должен быть новым”, — ставшую впоследствии законным объектом насмешек. Читая язвительные печатные отзывы на получившуюся в результате галиматью, я думал: за что бился, какую культуру пытался тут отстоять? Все ведь просвечивает…
Стоил ли результат затраченных на него усилий? Об этом пусть судят другие. Для меня в ту пору выбора не существовало. Я был воспитан годами жестокой войны за гласность, знал цену каждому слову и каждой запятой, для того и начинал в 90-м году свой журнал, чтобы очистить, наконец, поле работы от двоемыслия. Порочной наследственности нашей журналистики, продажности самого тона печатных высказываний, не зависящего от их содержания, я сам посвятил немало статей. И в любом случае взял себе как автор и редактор за правило: не участвовать в том, с чем не согласен. Существует много способов заявить о несогласии. Например, сотрудничая в конце 80-х в одном из официозных ”перестроечных” изданий, я при каждом серьезном расхождении с редакцией немедленно заявлял об этом в свободной — тогда еще самиздатской — прессе. Эти мои реплики имели, пожалуй, резонанс больший, чем позиция самого издания. Однако повторить тот опыт было едва ли возможно: спорить с журналом, в который добровольно пришел в качестве одного из первых руководителей, да еще в условиях свободы печати — в этом есть что-то шизофреническое. Да и самолюбие Залыгина приходилось щадить. Поэтому за все годы, что я работал с Сергеем Павловичем, я ни разу не заявил о разногласиях в редакции на страницах других изданий, ни разу не вынес наружу острейшую борьбу, которую приходилось иной раз вести в одиночку. Отголоски этой борьбы можно найти только на страницах “Нового мира”.
В происшедшем для меня было существенно одно: Залыгин со мной согласился, мы совпадаем в принципиальных оценках, с ним можно и нужно работать. Что же до старых знакомцев — их апология государственного разбоя и государственной невменяемости являлась тем пунктом, который все равно не обойти и не объехать, как ни лавируй, так что чем скорее заявить о размежевании, тем лучше…
Когда все согласования по программной статье уже были, казалось, завершены, редакция продолжала гудеть как потревоженный улей. А добравшись поздним вечером в свою глухомань, я еще со двора услышал надрывавшийся телефон.
Звонил Залыгин.
— Сергей Ананьевич, вас уже вписали в состав редколлегии?
— Как вы и распорядились.
— Ну так уберите свою фамилию. Пусть журнал пока выходит без вас.

Глава 3. Дедков

В моем архиве есть копии двух разных оригинал-макетов последней полосы того номера: с моей фамилией и без. Почему-то казалось важным это сохранить. Как единственное, может быть, свидетельство, что я побыл пару недель заместителем главного редактора “Нового мира”.
В тот вечер я перебирал в уме, к кому можно обратиться за поддержкой. Невыносимо было думать, что все разрушилось в один день. В общих чертах я уже понимал, что происходит в “Новом мире”, и мне хотелось постоять не только за себя, но и за журнал, давно ставший мне близким. На Залыгина оказывается колоссальное давление, трудно вообразить даже, что ему сейчас про меня наговаривают, а ведь он мне не кум и не брат, он вовсе не обязан и не будет защищать меня от всей редакции. Ему самому, чтобы удержаться, приходится то и дело уступать. Нужен хотя бы один мощный и уверенный голос “за” — мнение хорошо знающего меня и авторитетного в этом мире человека, к которому Залыгин прислушается. Кто-то из редколлегии? Может быть, Мариэтта Чудакова?.. Смешно и надеяться. Наши добрые отношения оборвались в 93-м. Теперь она не скрывала партийной ангажированности и определенно тяготела к стану моих недоброжелателей. Насколько долговременны такие альянсы, время покажет (не мог я все-таки поставить знак равенства между ней и Роднянской), но защищать меня Чудакова в любом случае не станет. Не исключено, что Роднянская даже втянула ее во враждебную мне пропагандистскую орбиту. Битов? Андрей Георгиевич знал меня с 1977 года, когда принял в свой семинар прозы в Литературном институте, и с тех пор всегда относился ко мне дружелюбно; он охотно вошел, между прочим, в редколлегию “Странника”. Но ходатайства подобного рода — не его жанр. Да и не умеет он “давить”, его амбивалентное слово на упрямца Залыгина не подействует…
Игорь Александрович Дедков! Человек, которого Залыгин дважды зазывал к себе в заместители, в надежде, видимо, что со временем он встанет у руля. Мой давний, по костромским годам еще, знакомый, чьи взгляды на жизнь и литературу становились мне все более близкими.
Здесь опять требуется историческое отступление. В первые залыгинские годы Дедков числился в редколлегии “Нового мира”. В публицистике тогда все шли материалы, которые, как я уже упоминал, “выстреливали”, и среди них — действительно блестящий очерк покойного ныне Василия Селюнина “Истоки”. Материал для того времени на грани возможного. Отчасти подстраховываясь, а отчасти желая заставить внештатных членов редколлегии работать, Залыгин иногда рассылал им для оценки самые острые статьи; отправил и “Истоки”. В мои редакторские руки попали два отзыва: один от Гранина — целиком положительный, а другой как раз Дедкова. Восторгов в нем не было; не отвергая возможности публикации статьи, Дедков строго, по пунктам, отмечал, в чем автор заблуждается или грешит против исторической правды, поддавшись понятным полемическим перехлестам. Меня этот отзыв сильно разочаровал: я тогда был полон решимости бороться с большевизмом и Советской властью до конца (напомню, дело было в самом начале 1988 года, силы были еще слишком неравны), а от взвешенного, рассудительного тона Дедкова веяло примирением… Селюнин тоже был раздосадован, ничего менять не захотел, я (редактор) выступил с ним заодно, начальство посмотрело на это сквозь пальцы, и статья вышла, как была. А дедковский отзыв лег в архив.
Мне очень жаль, что я не сохранил его для себя. Уверен, правда возражений Дедкова звучала бы сегодня убийственно. Это мы сами, как всегда торопящаяся и крайне неосмотрительная в выборе средств российская интеллигенция, вырыли себе помойную яму, в которой беспомощно барахтаемся вот уже много лет.
Одна из последних моих встреч с Игорем Александровичем состоялась весной 1993 года, когда мы оба смотрели на происходящее в стране уже одинаково — говорю об ощущениях, но не об уровне мысли и нравственном мужестве Дедкова, здесь перед ним можно только преклоняться. Я зашел тогда к нему в “Свободную мысль” — блистательный общественно-политический журнал, в считанные месяцы созданный волей и талантом Дедкова (в союзе, конечно, с главным редактором Н.Б.Биккениным) из бывшего “Коммуниста”. Занес ему свой журнал; посетовал на бедность и пустоту жизни, усугубляемые, как в худшие застойные годы, невозможностью как-то влиять на абсурдные и катастрофические процессы в стране. Соглашаясь с последним, Дедков, как всегда, предпочитал напоминать о внутренних задачах и важности простых человеческих обязанностей; его душевный подъем в разговоре, сам его звенящий голос лучше всего об этом свидетельствовали. Ему нравилась моя написанная еще в 70-х и только что впервые увидевшая свет повесть “Река”, он собирался выставлять ее на премию Букера. Положив руку на стопку “Странника”, горячо убеждал:
— Вам уже столько удалось сделать!
Он тоже знал тоску и опустошенность, об этом можно сегодня прочесть в его посмертно изданных дневниках. Не уверен, под силу ли мне, вообще, осознать меру его отчаяния в тот период, о котором рассказываю, — говорят, именно эти-то годы его, всю жизнь желавшего перемен и звавшего их, и убили. Но даже последними остатками своих сил он делился с другими, стремясь к тому, чтобы жизнь, как бы там ни было, — продолжалась. Такой уж заряд был вложен в него природой.
Потом я слышал, что он болел, и осенью опять зашел в редакцию — проведать. Дедков был все так же приветлив и бодр, только чуть больше, казалось, погружен в себя.
— Вы лежали в больнице? Что-нибудь плохое? — неумно спросил я, подразумевая какие-то возрастные недомогания.
— Сергей, что хорошего может быть в больнице? — неожиданно сумрачно ответил он вопросом на вопрос, и я понял, что разговаривать на эту тему ему не хочется.
Потом он слег надолго. Потом опять вернулся к работе. Временами справляясь о его здоровье (чем болел, мне так и не говорилось), я узнавал, что он то появляется в журнале, то лечится дома, то в больнице…
Его-то номер я и решился набрать в тот горький вечер после звонка Залыгина.
Не помню, кто взял трубку. Наверное, Тамара Федоровна, жена, и наверное предупредила, что Игорь Александрович очень слаб, и все-таки соединила нас.
Он почти не мог говорить, задыхался. Сказал, что лежит, нет сил работать, а очень бы надо откликнуться на то, как безобразно встретили в Думе выступление Солженицына, и особенно на постыдую реплику об этом Нуйкина в “Литературке”. Сам спросил о моих делах. Я коротко рассказал, что принял неожиданное предложение Залыгина, но теперь, кажется, придется уходить. Что редакция яростно ополчилась против, там такие же Нуйкины и хуже. Что вместе со мной “слетит” в журнале, видимо, и мой новый роман — современный и почти документальный, как раз о том, что сейчас с нами происходит.
— Я ничего не знал, — медленно, с усилием сказал Игорь Александрович. — Я ведь давно никуда не выхожу, все связи оборвались.
— С Залыгиным тоже?
— Ну, конечно, Сергей!..
Он думал. Перебирал вслух имена сотрудников. А что такой-то? А этот? А Сережа Костырко? Он как будто человек здравомыслящий?.. (Я тоже одно время так думал. Работая в подчинении у Роднянской, Костырко удалось создать себе репутацию оппозиционера, противостоящего ее религиозно-консервативным взглядам. Это было выгодно, как я убедился позже, обоим — когда, например, они, “такие разные”, отказывали какому-нибудь автору. К сожалению, более близкое знакомство с Костырко открыло мне и другие малопривлекательные его черты.)
— А если предложить им напечатать роман в обмен на вашу добровольную отставку?
Мне хотелось провалиться с моими жалкими проблемами сквозь землю, и я постарался поскорее скомкать мной же навязанный разговор, еще не зная, что он окажется последним.
— Вот кому бы сидеть здесь, а не мне! — в сердцах сказал я про Дедкова Розе Всеволодовне, придя утром на работу. — Только такой человек способен нынче удержать “Новый мир” на должной высоте.
— Сережа, так в чем дело? Почему бы вам не стать таким человеком?
Она ничего не говорила просто так. Жертвоприношение, похоже, откладывалось.
Прибыл из типографии сигнальный номер журнала — последний в 1994 году и последний, вышедший без моего догляда. Отталкивала уже первая страница с содержанием: тут вам и Exsilium, тут вам и Urbs et orbis (все названия статей современных авторов, да одно за другим, да под рубриками: “Времена и нравы”, “Публицистика”! Да еще трогательные сноски с переводами этих “ученых” слов)…
— Серенький у нас журнальчик, — неосторожно проговорился я, не выдержав, в присутствии Аллы Марченко.
Василевский в этом номере боролся “против социализма” и цитировал Дору Штурман: “…к противникам типа Ленина и его партии следует относиться с профилактической подозрительностью. С людьми и организациями, для которых правил игры не существует, надо сражаться по правилам детективной, а не спортивной борьбы, ибо сами они не спортсмены и не солдаты.” Последнюю фразу Василевский предлагал выбить в камне. Михаил Леонтьев (тот самый, который нынче в телевизоре) считал необходимым “временное приостановление некоторых демократических процедур… и переход к прямому президентскому правлению”, поскольку “институт президентства на сегодняшний день — единственный действенный и легитимный государственный гарант соблюдения правопорядка и равно политической свободы в стране”. Он заявлял, что “на фоне института президентства очень бледно смотрится такой институт, как Госдума”: “Людям непонятно, зачем нужен какой-то парламент, когда есть президент…”
(Много позже мне пришло в голову, что для таких вот Леонтьевых — а имя им в то время было легион — Ельцин за годы своего разрушительного властвования и сыграл, возможно, демократизирующую роль, опосредованно разоблачив образ “отца нации”, сам принцип “президентского правления” в России, подобно тому как Жириновский в эти же годы претворял в смех агрессивно-шовинистические настроения и тем самым отдалял перспективу фашистской диктатуры.)
Им чудилось, что все беды в “совках”, что последний шаг к “прямому президентскому правлению” (под которым они откровенно подразумевали правую диктатуру) не за горами. В ту осень, через год после расстрела из пушек здания Верховного Совета, в газетах снова появились коллективные подстрекательские напутствия Ельцину, где в конце списка уже известных читателю мэтров “демократии” замаячил какой-то “Союз 4 октября”: М.Леонтьев, А.Быстрицкий, Д.Шушарин — все эти имена я с изумлением находил в последних номерах “Нового мира” — и там же С.Николаев, работавший вместе с Лариным в отделе публицистики…
Молодой Сережа Николаев, появлявшийся на работе эпизодически (в редакции говорили, что у него запой), сдал в номер очередную рукопись своего друга Шушарина. Посвящена она была как будто Солженицыну, но каким-то необъяснимым образом сплетала с ним и похвалы католичеству с цитатами из энциклик папы, и надежды на пришествие русского Пиночета…
С этой рукописью тайно от меня бегали потом к Залыгину, подключив к делу пробивную Роднянскую, просили его прочесть, ничего не сообщая о моей реакции и тщательно уничтожив следы моих карандашных помет, — Сергей Павлович независимо от меня статью вернул. Я узнал об этом много позже. Резоны отказов, возможно, различались в деталях, но совпадали в главном.
Чуть позже появилась рукопись Быстрицкого — и в ней то же, будто под копирку!
— Ребята, — говорил я кому-то из этой шустрой братии, — я не знаю, какому богу вы молитесь и за кого голосуете на выборах. Это ваше личное дело. Но мне также абсолютно все равно, кто именно, “левые” или “правые”, станут ломать кости мне и моим близким в застенках. Поэтому, пока я в журнале, призывать на наши головы Пиночета “Новый мир” не будет.
Эти слова (а все мной сказанное ходило в редакции по кругу, перевираясь до абсурда) потом не раз мне припомнят…
Василевский коллекционировал мои письменные отзывы на рукописи. Зачем? Я и сегодня не знаю. Они писались открыто, и стыдиться в них мне нечего. (Возможно, это просто отвечало его конспиративному нраву: сам он в подобных случаях следов старался не оставлять, да и вообще мало что брал на себя, предпочитая устно, в конфиденциальной обстановке склонять к тому или иному решению своих начальников — в данном случае меня или Залыгина.) Вот, например, мой отзыв на статью Бориса Любимова, возврат которой наделал немало шума (Роднянская даже приводила автора к Залыгину, пытаясь вместе с ним уломать главного редактора, но тот, прочтя рукопись, вынужден был со мной согласиться):

Трудно понять, о чем пишет автор. О театре? О церкви? О том, что раньше были таланты, а теперь повывелись? О горбачевском ЦК?..
Всего намешано в избытке, но очень не хватает стройности и смысла.
Может быть, этого можно достичь путем сокращений?
И еще. Автору (как, к сожалению, многим) привычно походя развешивать ярлыки и ругаться. Нынче такого и без нас пишут много, и похлеще, на этом славы не заработаешь. Если полемика, то пусть она будет аргументированной, со ссылками и цитатами.
Но есть и интересные наблюдения и мысли. Хорошо бы собрать их воедино.
Непонятно, почему статья готовилась отделом критики: это чистая публицистика.

Последнее замечание говорит лишь о неуемной энергии Ирины Бенционовны: ей хотелось прибрать к рукам всю журнальную идеологию, а без отдела публицистики сделать это было никак нельзя. Обладая тонким литературным чутьем, Роднянская сама, конечно, видела недостатки любимовского опуса и заблаговременно понизила его ранг, переведя в раздел “Из редакционной почты” (так частенько поступали с неудавшимися или слишком “забористыми” материалами). В целом подход был ясен: все “наше” годится, как бы плохо ни было написано; все “чуждое” встречает жестокое сопротивление и бракуется под любыми предлогами… В черном списке оказались превосходные публицисты, в том числе из недавних новомирских авторов.
Их-то возвращением я и занялся в первую очередь, понимая, что отвергать негодное мало, надо что-то и предлагать. Начал переговоры с Николаем Петраковым, Игорем Клямкиным, Николаем Шмелевым, Борисом Дубиным, Ларисой Пияшевой, Дмитрием Фурманом, Григорием Ханиным, Анатолием Стреляным… “О Стреляном с Залыгиным и не заикайтесь!” — пугал кто-то в редакции. Ничего, Залыгин откликнулся на это имя с живым интересом, не возражал и против других, предлагал даже сам позвонить им. На редколлегии в середине декабря поставил публицистам задачу: “поискать автора на ситуацию демократической трагедии”, — так его формулировка зафиксирована в моих записях. Сам он в те дни много писал — и в “Новый мир”, и для других изданий, как-то даже похвастался мне:
— Сразу над тремя вещами работаю!
В “Литературной газете” вышла его заметочка, необычайно меня порадовавшая: язвительный отклик как раз на то выступление Нуйкина о Солженицыне, которым возмущался Дедков.

Уже и срок прошел, а все еще возвращаешься мыслью к выступлению в Думе А.И.Солженицына. Знаю: далеко не все думцы к этому выступлению отнеслись со всей серьезностью…
Два думца В.Жириновский и А.Нуйкин — “отозвались” в “Литературной газете”.
Жириновский: Солженицын не знает, что говорит по сценарию ЦРУ…
Нуйкин: “Жалко человека, который не осознает, что он настолько не соответствует сейчас нашей ситуации, что в итоге оказывается, он никому не нужен”.
Надо думать, оба депутата очень высоко осознают самих себя, свое значение в современном мире. Не будь у них этого “высокого сознания”, таких выражений они бы себе не позволили. Они подумали бы, может ли человек, так много сделавший для России — и не только для нее, — сегодня быть в России “никому не нужен”. Нуйкин, правда, считает необходимым сообщить, что еще не так давно он Солженицыным гордился. Тоже примечательно: сегодня горжусь, завтра отвергаю — вот, оказывается, я какой!
И не имеет значения, что, когда Нуйкин проходил курс в Академии общественных наук при ЦК КПСС, когда подвизался на ниве пропаганды, ну, и когда писал книгу обо мне (у меня к этой книге претензий не было и нет), он ни сном ни духом не подозревал, что в России еще при его жизни будет Дума, в которую и он пробьется. Но Солженицын-то уже тогда не на жизнь, а на смерть боролся за демократию, за демократические институты, в которых Нуйкин нынче столь охотно подвизается.
Так что отзыв “никому не нужен” характеризует не Солженицына, а самого Нуйкина вкупе с Жириновским…

Отдавшись чтению рукописей, другим редакционным делам, доработке своего романа, который вот-вот собирался передать в полном и окончательном варианте в отдел прозы, я как-то и забыл о своем подвешенном состоянии.
Зазвонивший поздним вечером в конце декабря телефон не напугал и не удивил: к тому времени звонки раздавались часто. Голос был слабым, неузнаваемым, связь на мытищинской даче всегда барахлила.
— Говорите громче, вас не слышно… Дедков? Игорь Александрович? Ну конечно я знаю Игоря Александровича!.. Что?.. Хорошо ко мне относился? Спасибо, я к нему тоже, но… Кто это говорит? Что значит — “относился”? Пожалуйста, громче!..
На гражданской панихиде в морге Центральной клинической больницы запомнились резкие слова старого партийца Бориса Архипова, назвавшего Дедкова настоящим коммунистом; еще — Егор Гайдар, скромно прошедший сторонкой в сопровождении охранника; и, конечно, светлый лик самого Дедкова со столь памятной мне затаенной улыбкой… Не знаю, почему не смог приехать на похороны Залыгин, близко к сердцу принявший скорбную весть (он услышал ее от меня). Весной мы с ним отправимся с группой московских писателей в Кострому на дедковские чтения, и там, унимая публичную перепалку между Лацисом и Кожиновым, растаскивавшими Дедкова по разным партиям (грустна доля незаурядного мыслителя, издавна обреченного в России “сидеть меж двух стульев”!), Залыгин скажет о покойном замечательные слова:
— Посмотрите на его портрет: ведь это был прежде всего очень красивый человек!..
И еще, отвечая все тому же партийцу:
— Как определить: настоящий коммунист, ненастоящий коммунист?.. Если одного из ста тысяч считать настоящим, а всех других ненастоящими, то — да, настоящий…
А тогда, вернувшись в редакцию после похорон, я договорился с Залыгиным, что “Новый мир” откликнется прощальным словом, и той же ночью сел писать.

Игорь Александрович был “старомоден”: слово письменное не расходилось у него с устным, произносимым в узком дружеском кругу, а то и другое — с его поступками. Он олицетворял ту глубинную провинциальную русскую культуру, что всегда, а сегодня в особенности, привлекает надежды России (не будучи провинциалом ни по рождению, ни по широте необъятного своего кругозора). Дедков принципиально отвергал деление людей по “сортам” и “видам”, элитарные и кастовые замашки, культурную замкнутость, он избегал партийных и клубных сборищ и прочих “тусовок”, в которых вращалась и продолжает вращаться значительная часть нашей так называемой демократической интеллигенции. Если искать в нынешнем времени наследников истинно демократических традиций русской литературы прошлого века, я бы назвал его первым. Не знаю, как относился Игорь Александрович к поэту Некрасову, но, когда вспоминаю высокий, чуть нахмуренный лоб Дедкова, скорбную иронию в уголках всегда твердо сжатого его рта (таким и в гробу лежал), мне слышится давнее, еще в младенчестве с материнского голоса врезавшееся в память:

Бесполезно плакать и молиться —
Колесо не слышит, не щадит:
Хоть умри — проклятое вертится,
Хоть умри — гудит — гудит — гудит!

Многим хотелось бы остановить страшное колесо, но не всякому такое по силам. Дедкову это удавалось.

Читая это место, Залыгин (он стал первым и единственным редактором написанного мной некролога) предложит поправку: “Многим хотелось бы остановить, хотя бы приостановить страшное колесо…” Так действительно выходило реалистичнее. Залыгин зорко вылавливал избыточную патетику и фальшь. Впоследствии я не раз поражался точности его редакторского глаза — на фоне расхожих слухов о том, что он уже “ничего не может” (и действительно растрепанных рукописей собственных его статей и рассказов, которые он, впрочем, всегда сам, учитывая мнения первых читателей, старательно доводил до ума).

Будучи одним из лидеров сопротивления тоталитарному насилию в 60—80-х годах, этот человек с незапятнанной совестью, подлинный рыцарь демократии умирал на исходе 1994 года в “свободной” и “демократической” России почти в безвестности, хорошо сознавая нерадостный итог пронесшегося над страной вихря: “Будто время не властно, будто оно стоит. Революция как наводнение, но река возвращается в русло, и те же берега, и вода опять зацветает… Из черных “волг” пересели в белые “мерседесы”, и — старая песнь: Господь терпел и вам велел, бедный да возблагодарит богатого, слабый да убоится сильного, больной пусть уступит место здоровому…” (Из статьи 1993 года.)

“Погоди, ужасное круженье!
Дай нам память слабую собрать!”…

Я не думал о Роднянской, Василевском и компании, но само собой получалось так, что пишу им “поперек”, и крепко “поперек”. Да сама фигура и вся судьба Дедкова такой оказывалась.
Василевский в эти дни то и дело появлялся в приемной: ему не терпелось узнать, что же там такое готовится к спешному досылу в типографию (вообще связями с типографией он не занимался, хотя по должности и обязан бы, вся эта работа легла на меня). Надо сказать, он был из тех, кто в свое время сильно боялся прихода Дедкова в редакцию. Оно и понятно: появление в «Новом мире» критика такого масштаба отодвигало Василевского на третьи, четвертые роли и делало немыслимым поощряемый им поток глумливой пошлости, что затопил журнал к середине 90-х.
— Хотите прочесть?
— М-м… Да!
Вернул с кислой миной, понимая, что забраковать утвержденный Залыгиным текст не удастся.
— Ведь это идет за вашей личной подписью? (Колкость в ответ на мой давешний упрек.) Что ж, тогда имеет место быть. Только тут вот у вас Дедков назван одним из лидеров сопротивления, а ведь он не диссидент, не Сахаров… Может, сказать “духовных лидеров”?
Я пожал плечами. Невелика разница, но явно недоброжелательное к памяти Дедкова вмешательство Василевского, в отличие от залыгинского, было мне неприятно.
На другой день, еще раз перечитывая при мне окончательно сверстанный текст, Залыгин вдруг многозначительно спросил:
— У вас разногласия с Василевским?
— Господи, какие же это разногласия. Если ему так хочется, можно вставить “духовных”, это ничего не меняет.
— Ну, ладно. Вставим. Погодите, я своей рукой… К чему эта мелочность? Я буду с ним об этом говорить. И вы тоже при случае скажите, что нехорошо так, за спиной, бегать по каждому пустяку…
Пришлось переделывать оригинал-макет за несколько минут до отправки в типографию.
Но на этом история не кончилась, она имела еще более удивительное продолжение.
Через пару дней меня в редакции ждал перепуганный Василевский:
— Вчера вечером мне позвонил Сергей Павлович. Ему кажется, что слово “духовных” будет вызывать нежелательные ассоциации с “духовной оппозицией”. (То есть партией газеты “Завтра”.)
— Вы же сами настояли на этом слове.
— Ну, да… Сергей Павлович хочет его убрать. Как это теперь сделать? Типография ведь может предъявить нам счет?
Я попросил Залыгина не отзывать оригинал-макет из-за такого пустяка. По тому, как легко он со мной согласился, я догадался, что последняя акция была проделана им с единственной целью: проучить интригана…
Некролог вышел в мартовском номере “Нового мира”. Это было первым серьезным поражением моих оппонентов в журнале, и горько сознавать, что поводом послужила безвременная кончина Игоря Александровича Дедкова.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00