285 Views
Глава 6. Отдел прозы
В отделе поначалу работали трое: Алла Максимовна Марченко, Наталья Михайловна Долотова и начинающий прозаик Миша Бутов.
Залыгин отделом прозы (главным и самым большим в журнале) занимался особо и раз в неделю собирал его у себя в кабинете, приглашая на беседу также меня и Василевского.
— Ну, как дела? — начинал он.
Практического смыла в этих посиделках не было, за неделю в журнале, выходящем раз в месяц, мало что меняется, и Алле Максимовне приходилось из раза в раз повторять почти одно и то же: какие романы, повести и рассказы сдаются в очередной номер, что нового появилось в отделе, а что только еще обещают и несут, кого из авторов хотелось бы привлечь, с кем предстоит сложная работа… Это ее заметно раздражало, что прорывалось и в интонации.
Долотова, дородная дама весьма преклонного возраста, относилась к происходящему как к старческой дури Залыгина, старалась не перечить и всем своим видом выказывала сострадание.
А Миша Бутов, ростом с Костырко, но еще пообъемистей, весь обросший курчавыми волосами, в свободном балахоне и с косолапыми медвежьими повадками, жил отдельной молодой жизнью, вел себя достаточно бесцеремонно и вообще держался снобом.
Подобные беседы ввели в правило до меня. Я старался сократить их число, иногда под уважительным предлогом отговаривая Сергея Павловича от очередной встречи с отделом прозы, но совсем отменить не мог. Роза Всеволодовна уверяла, что это нужно Сергею Павловичу для моциона — чтобы держать, как говорится, руку на пульсе, а вернее, поддерживать свой пульс, почаще о себе напоминать и не чувствовать себя лишним. Боюсь, все было как раз наоборот: эта церемония не прибавляла авторитета Залыгину как действующему редактору. Боюсь также, что инициатива таких встреч, как и многого другого, исходила от самой Розы Всеволодовны: в глубине души эта славная женщина и верная помощница Залыгина давно уже “списала” своего шефа и старалась поддержать его власть надуманными средствами (руководствуясь при этом, конечно, самыми лучшими побуждениями). Мне представлялось, что нужды в подобных искусственных стимуляторах не было.
Перед очередной такой встречей Залыгин меня вызвал и сказал:
— Когда соберутся, я им скажу, что ничего не сдано в очередной номер, что отдел провалил работу. Буду говорить строго, вы не удивляйтесь.
Повод для такого разговора был — портфель отдела на тот момент действительно опустел. Однако никаких особых строгостей не случилось. Залыгин оставался, как всегда, доброжелателен и мил. Скороговоркой, правда, упомянул о недоработках… Когда разошлись, сам заглянул ко мне довольный, потирая руки:
— Ну, как я сказал? Это нужно, чтобы подготовить Марченко к уходу.
Оказывается, Кублановский, который тогда был в фаворе, порекомендовал ему нового заведующего прозой — Юрия Малецкого.
Отдел прозы при Залыгине был самым нестабильным в “Новом мире”. После ухода Игоря Виноградова пришла Маргарита Тимофеева, ее сменил Вадим Борисов, следующим оказался Владимир Потапов, затем Марченко…
Незадолго до моего возвращения в журнал “теневой кабинет” выкинул глупейший, губительный для репутации любого издания фортель: отдел критики (Роднянская с Костырко) при поддержке Василевского на страницах собственного издания резко выступил против своей же публикации — романа Владимира Шарова, напечатанного отделом прозы. Публике была явлена “война отделов” внутри одной редакции. Инна Петровна Борисова, многолетний и наиболее квалифицированный редактор прозы, вынуждена была покинуть “Новый мир”. Об этой потере я, придя в журнал, искренне сожалел, но поправить что-либо было уже невозможно.
Мое отношение к Марченко было, как я уже говорил, неоднозначным. Мне не хотелось терять ее как журнального сотрудника. Она была редактором демократичным, не считала (в отличие от некоторых других сотрудников) “Новый мир” вотчиной только “своих”, “избранных” авторов, и в этом сходилась с устремлениями Залыгина и, конечно, моими. За ней стояла литературная молодежь, совсем еще зеленая, которую она любовно пестовала и на свой страх и риск тащила в журнал. В условиях общего писательского кризиса это было выходом и давало надежду. Но с другой, человеческой стороны (а можно ли в нашем деле вполне отделить человеческое от профессионального?) общение с Аллой Максимовной представляло немало проблем.
Идет в журнале, к примеру, рассказ Ирины Полянской “Тихая комната”, к которому я относился достаточно сдержанно, без особого энтузиазма: идет так идет… Заглядывает Марченко:
— Полянская хочет что-то дописать. Как вы думаете, надо это делать?
— Не знаю, Алла Максимовна. Решайте с автором.
Через время — опять:
— Полянская прислала три страницы. Будем вставлять?
— Это ваше дело. Я возражать не буду.
— Да ладно. Мне кажется, без них лучше. Скажем, что уже поздно, да?
Страниц тех я даже не держал в руках, они завалялись где-то на столе у Аллы Максимовны. А еще через время, когда журнал с рассказом вышел из печати, врывается ко мне в кабинет разгневанный человек, представившийся мужем Полянской:
— Как вы смели, не посоветовавшись с автором?.. В отделе прозы говорят, что это именно вы выбросили три страницы!
Залыгину подали письменную жалобу. Пришлось разбираться, и Марченко писала объяснительную.
Это старый редакционный прием в общении с авторами: все грехи валить на “начальство”. Авось автор стерпит, не осмелится бежать в высокие кабинеты. Причина, понятно, в элементарной трусости, нежелании наживать врагов, злого умысла лично против меня тут не было. Но от этого не легче.
Другой пример. Марченко раздобыла для журнала роман молодого Александра Терехова, сама с увлечением взялась редактировать. Рука у Аллы Максимовны опытная, но тяжеловатая — амбициозному Терехову, у которого уже и книга была на выходе, правка показалась излишней.
Я прочел роман в обработке Марченко. Он мне понравился. Показал Залыгину — тот пришел в возбуждение: “У этого автора большое будущее! Нам нельзя его терять.”
Алла Максимовна выдохлась, перенервничала, попросила жалобно:
— Поговорите с Тереховым сами. Я уже не могу его видеть.
Назначили встречу. Юноша пришел не один, со своим агентом; со стороны журнала — я и Василевский. Предложили компромисс: автор сам проходится по редактуре (была уже и верстка) и возвращается к первоначальному варианту там, где это кажется ему необходимым. Терехов тоже не желал видеть Аллу Максимовну; стали соображать, кто будет с ним дальше работать от отдела.
— Наталья Михайловна? — предположил я. Долотова казалась мне для этой роли наиболее подходящей: и опытна, и терпима.
— Она не справится, — почему-то решил Василевский.
Позвали третьего, Мишу Бутова, и уговорились, что Тереховым займется он. Времени до выхода книжного издания было в обрез, следовало торопиться.
Через несколько дней узнаю, что Бутов к работе и не приступал. Объяснений никаких. Похоже, просто не нравится роман. А Марченко, начальница его, ходит надутая и при встречах отворачивается.
— В чем дело, Алла Максимовна?
— Как вы могли, за моей спиной!
— Да ведь вы же сами попросили и сказали, что не желаете его больше видеть?
Роман ушел в журнал “Знамя” (и правка Марченко там пригодилась!), а многообещающий Терехов в “Новом мире” больше не появился.
Позже я убедился, что Василевский в отношении Долотовой был прав: она действительно не справилась бы с той работой, как не справлялась и со многим другим.
— Я так устала от этой вещи, что могла что-то и пропустить. Посмотрите, пожалуйста! — жалобно говорила она, вываливая мне на стол, бывало, груду черновиков.
Я брал рукопись домой и сидел ночами, выправляя грубые огрехи, вычеркивая повторы, расставляя абзацы и запятые, подклеивая авторские вставки… Можно было бы возмутиться, вернуть в отдел, но — жаль было неплохих вещей, которыми, уже ясно, никто кроме меня не займется. Так шла работа, например, с “Романом воспитания” Горлановой и Букура, с рукописями Михаила Кураева, Виктории Фроловой и других авторов Натальи Михайловны. Марченко, хоть и была заведующей, за подчиненных отвечать не желала, каждый из них работал сам по себе. Василевский (прочитывавший рукописи до меня) вообще был слаб в собственно редакторской, стилевой правке, где-то, возможно, и не хотел вмешиваться, нарочно “подставляя” меня под скандалы, но пропускал вещи чудовищные.
Мне, наконец, тоже надоело быть чернорабочим у отдела прозы и за все за это переживать. Поэтому я не слишком отстаивал Марченко как заведующую. Но искренне уговаривал ее остаться литсотрудником, хотя бы на полставки, на что она поначалу соглашалась.
С приходом нового заведующего (Залыгин взял Малецкого с испытательным сроком) Долотова подолгу стала засиживаться за тихими разговорами в приемной у Розы Всеволодовны. При моем появлении всякий раз смущенно ретировалась.
Как-то Роза Всеволодовна спросила меня будто невзначай, но нервно:
— Малецкий что, еврей?
— Возможно.
— Конечно, еврей. Этого только наш Сергей Павлович может не заметить! Зачем нам было торопиться с новым сотрудником… Как хоть он пишет-то?
Я ответил, что рассказы Малецкого, которые я читал, мне понравились.
— А вот Андрюша говорит, что он слабый прозаик.
Мне Василевский говорил про Малецкого совсем другое. Но я уже приучился не доверять не только Василевскому, но и ей. Она скучала без интриг. Однажды, вернувшись из отпуска и подивившись, как размеренно и безмятежно текла без нее редакционная жизнь, пожаловалась мне:
— Очень уж у вас спокойно. Даже жутко!
И через день-два, как ни странно, журнал действительно начало лихорадить.
Вспоминаю необъяснимо-злую реплику Розы Всеволодовны о Василевском (которого она по-матерински опекала), брошенную за обедом Залыгину:
— Андрей сказал: “Ну и пошлая же эта ваша Токарева!”
Речь шла о принесенной Викторией Токаревой рукописи. Реплика сочинилась на ходу, скорей всего, без всякой цели. Просто для затравки, чтобы взбодрить Сергея Павловича.
— Почему — “ваша”? — только и нашелся спросить Залыгин. Ему было неловко, что при этом разговоре присутствую я. Но ответ означал, что она нашла верную точку. Василевский действительно не жаловал Токареву, хотя никогда бы не посмел, да просто не додумался бы сказать “ваша”.
В другой обстановке, с глазу на глаз, такое придумывалось и говорилось, полагаю, про всех, в том числе и про меня. Роза Всеволодовна искренне оберегала Залыгина, но прежде всего сама боялась оказаться ненужной, и для того именно старалась собрать всю информацию, чтобы затем распоряжаться ею по своей прихоти. Она научилась конструировать удобную и выгодную реальность, пользуясь отголосками и тенями того, что на самом деле имело место. Она домысливала, слагала целое из осколков. Чья-то случайная шутка тотчас превращалась в ее голове в опасный план, кем-то сгоряча брошенное слово — в заговор. По натуре человек отзывчивый и добрый, она сама начинала верить своим фантазиям. В этих условиях не оставалось иного спасения, как сталкивать всех лбами, чем она в меру сил и занималась. Ее тонкий ум и богатое воображение были десятилетиями направлены на одно: оказаться начальнику всех нужнее.
Залыгин был ее “лебединой песней”. Ей удалось, наконец, добиться того, чтобы начальник не мог обходиться без нее во всех смыслах. Когда она почему-либо не выходила на работу, он терялся, хандрил, часами скрывался в своем кабинете, был насуплен и молчалив. Ей первой показывал свеженаписанные произведения. С ней первой советовался по всем важнейшим делам. Во многих его распоряжениях, похвалах и выговорах, даже литературных оценках я слышал отзвуки ее голоса, вплоть до интонации…
В редакции об этом знали и открыто над этим подтрунивали. Долотова, готовя к 70-летию журнала юмористическую стенгазету, поместила туда двух птенчиков в одном гнездышке, которым приделала фотографические лица Розы Всеволодовны и Залыгина. Предварительно показала газету главному; он остался доволен…
— Трех редакторов пересидела! — как-то сказал я ему о Банновой с искренним восхищением. (До Залыгина она работала секретарем Наровчатова и Карпова, а начинала, кажется, еще при Косолапове.)
— Ну, меня-то еще не пересидела! — задорно откликнулся Сергей Павлович…
Когда суета вокруг отдела прозы была в разгаре, Залыгин вдруг слег в больницу — у него открылось желудочное кровотечение. Из больницы звонил Розе Всеволодовне, изредка мне, но я старался его редакционными проблемами во время кратких разговоров не волновать.
А между тем Долотова заявилась и ко мне. Поделилась, что Малецкий крепко сдружился с Мишей Бутовым, что по церковной части он во всем заодно с Роднянской и, в общем, такой же еврейский мальчик, как и его приятель Юра Кублановский…
— Как, и он тоже?!.. — невольно вырвалось у меня.
— Я ничего не имею в виду плохого: у меня у самой муж еврей, сын, можно сказать, еврей… Но Кублановский постоянно у нас, прямо-таки не выходит из отдела.
Думаю, все это доводилось и до Залыгина.
На общую картину наложился еще один казус. Одной из первых вещей, которую Малецкий предложил и упорно отстаивал в журнале, была повесть Юрия Кувалдина. Кувалдин руководил издательством “Книжный сад”, он был отчимом Миши Бутова и выпустил его первую книжку, не раз печатал в “Новом мире” свою прозу. Однако новая вещь не удалась. Первым ее отверг Василевский, пришел поделиться со мной:
— Ситуация просто комическая. Малецкий хочет напечатать повесть во что бы то ни стало, потому что в издательстве Кувалдина у него готовится к выходу книга. И там же должна появиться книга Костырко!
У меня голова пошла кругом от обилия “случайных” совпадений. На это Василевский и рассчитывал.
Я не думаю, что для Малецкого, крепкого писателя, которого охотно печатали лучшие журналы, эта книга была так важна, что ради нее стоило идти против совести; скорее уж он так понимал в этой ситуации свой долг. Однако неуместная настойчивость переполнила чашу терпения и без того настроенного против него Залыгина.
Малецкому было объявлено, что он не выдержал испытания в качестве заведующего. Я всеми силами удерживал его в журнале и уговорил Залыгина заключить с ним контракт.
Таким образом, отдел прозы опять остался без руководителя в составе теперь уже четырех рядовых сотрудников: Долотовой, Бутова, Марченко и Малецкого.
6 декабря, в свой день рождения, Залыгин оторвался от маленького общередакционного торжества по этому поводу в буфете и позвал меня к себе в кабинет. Дела с прозой совсем плохи, заявил он, поэтому было бы крайне желательно, чтобы я, оставаясь его заместителем, сам возглавил отдел.
Известие, надо сказать, застало меня врасплох, а момент для него был выбран весьма тонко: после рюмки коньяка, сидя за приятной беседой с почтенным начальником в день его рождения, отказать очень трудно. Первое, что пришло в голову — мне будет физически тяжело справиться с большой дополнительной нагрузкой, учитывая существующий объем работы. Он возразил, что подумал об этом: часть моих технических обязанностей я передам Василевскому, а рукописями других отделов займется он сам.
Это напоминало отправку провинившегося партработника в отстающий колхоз. Даже если мне хватило бы сил этот падающий “колхоз” поднять, я вовсе не был уверен, что мне позволят это сделать. С одной стороны — сложный, дезориентированный перетрясками, фрондирующий коллектив отдела; с другой — “теневой кабинет”, ревниво следящий за каждым моим шагом. Моя работа в качестве редактора отдела автоматически поставит Василевского надо мной: он станет принимать от меня рукописи; он будет решать их судьбу, во всяком случае, попытается влиять, используя свои излюбленные приемы. Что касается других отделов — перейдя под невнимательный и выборочный контроль Залыгина, они вернутся в то состояние, которое существовало в журнале до меня и с которым я, оставаясь в редколлегии, никак не мог смириться. Для того ли он меня призывал?
Да еще Наталья Михайловна Долотова, которая, по заведенному обычаю, будет комментировать каждое мое движение в отделе Банновой, чьи произвольные интерпретации означенных комментариев будут в первую очередь, раньше всего другого, достигать ушей Сергея Павловича!
Вот он, постмодернизм наяву.
Не уверен, что я сумел сразу выстроить в разговоре с Залыгиным логику всех возражений, но о двух вещах точно не забыл: во-первых, что мое назначение должно быть кратковременным, до подыскания подходящей кандидатуры заведующего, чем я и хотел бы немедленно заняться, получив на то полномочия; во-вторых, что я хотел бы сам подобрать себе сотрудников в отдел. В частности, сказал, что не вижу возможности работать с Долотовой, а из оставшихся предпочел бы сохранить Марченко и Малецкого.
Залыгин ответил, что ему самому надоели бесконечное сидение Долотовой в приемной и ее пересуды. Что он зря послушал Розу, взяв Долотову на работу во второй раз (однажды она сама увольнялась, надолго уехав к родственникам за границу). Что в отношении подбора кадров дает мне полную свободу, это мое право, а как долго такое состояние продлится — покажет жизнь, но в любом случае оно временное.
На другой день, как только я появился на работе, вдруг накинулась на меня Роза Всеволодовна:
— Чего вы боитесь? Вы же сами жаловались, что сидите после них над рукописями! Вот и продолжайте править. Заодно присмотрите за Натальей Михайловной, заставите ее работать аккуратнее…
У Банновой не было случайных оговорок. Это означало, вопреки вчерашней договоренности с Залыгиным, что Долотова остается в отделе.
И почти сразу мне на стол легло заявление об уходе от Марченко. И Малецкий, придя, сказал, что Залыгин его все-таки увольняет, совсем. Оба не скрывали обиду.
Между тем приказ о совмещении уже оказался подписанным.
— Это большая ошибка, — сказал я Розе Всеволодовне, допуская, что план мог исходить от нее и уж во всяком случае был с ней согласован. — Помогите мне убедить Сергея Павловича отменить приказ. Так будет лучше для журнала и для всех нас.
Она обещала поговорить. Зайдя к Залыгину после нее, я увидел, что его подготовили прямо наоборот — он был в ярости.
— Я не собираюсь отменять приказа! Пишите объяснение, почему вы отказываетесь его выполнять.
— Потому что вы сами не выполняете наших с вами договоренностей.
Препирались долго. Залыгин переменил тон только после того, как я, потеряв всякую надежду, вскочил с кресла и направился к двери.
— Ну, на каком основании, скажите, мы можем уволить Долотову? Или Бутова?..
— Если вы не считаете это необходимым — не надо увольнять. Дайте мне две недели на поиски заведующего отделом, и я его найду.
— Ищите.
Роза Всеволодовна дулась. Залыгин все-таки переговорил с Долотовой и убедил ее уйти на договорные полставки — “чтобы не сидела здесь”, как объяснил он мне. Я же кинулся разведывать возможных кандидатов. В тогдашней наивности своей посоветовался с Василевским, стал при нем вслух рассуждать: может быть, критик Владимир Новиков? или Александр Михайлов-младший, который журнал “Соло” издает?..
Новиков в ту пору работал в “Общей газете”. Сам идти отказался, но неожиданно предложил… свою жену. Бесхитростно и уверенно, как бы я никогда не сумел. Откровенность-то и подкупала. Я согласился встретиться с незнакомой мне Ольгой Ильиничной, хотя понимал, конечно, что на заведование отделом она не тянет (нужно было, помимо редакторского опыта, привлекающее авторов имя).
Михайлова я немного знал — он приносил в “Странник” рукописи начинающих прозаиков. Это был, несмотря на молодость, опытный редактор, когда-то служивший у Ананьева в “Октябре” заместителем. У него были широкие литературные связи. Со своим “Соло” он попал примерно в такое же тяжелое положение, как я со “Странником”, однако сумел продержаться.
Михайлов, по счастью, согласился. Еще большей удачей было, что он сильно понравился Залыгину. Явилась по моему приглашению Новикова — и тоже глянулась Сергею Павловичу. Поскольку Марченко с Малецким все равно ушли, а Долотова сохранилась наполовину, решено было взять и Новикову — сотрудницей под началом у Михайлова. Удивительным образом совпало, что они были знакомы и неплохо друг к другу относились. Роза Всеволодовна получила задание готовить приказы…
“Теневой кабинет” долго не понимал, что происходит. С четвертого этажа то и дело засылали разведчиков. Василевский иногда тихо подходил к полуоткрытой двери моего кабинета, где шли встречи и переговоры, и замирал, напоминая деревенского дурачка. Не осмеливается-де войти… Когда я его окликал, заходил и оставался надолго. Сидел у меня и в тот раз, когда пышущая энергией и радостью Ольга Новикова ворвалась ко мне, чтобы уточнить, как писать заявление. После я сделал Новиковой выговор, хотя особой роли этот эпизод уже не сыграл: они все равно увидели ее, увидели Михайлова — и все поняли.
На другой день Роза Всеволодовна сообщила мне по секрету, что про Новикову говорят такое!.. В общем, что она как две капли воды похожа на героиню своего “Женского романа”.
— Вы ведь бывали у них дома?
— У кого? — не понял я.
— У Новиковых! У них, говорят, чуть не вся литературная Москва перебывала?
Я реагировал спокойно, хотя так и не смог, кажется, убедить Розу Всеволодовну, что накануне вместе с ней увидел Ольгу Ильиничну впервые, а ее “Женского романа” не читал. Время от времени тот же вопрос возникал на протяжении еще нескольких лет.
С точки зрения этой публики я был ненормальным. Я мог взять на работу совершенно незнакомого человека. Мог годами пробивать в печать рукописи автора, которого в глаза не видел. Мог в благом начинании поддержать сотрудника, только вчера сделавшего мне умышленную пакость…
Если бы они в это могли поверить, они и в самом деле сочли бы меня придурком. Но такое было для них за пределами реального.
В тот раз, впрочем, у меня не было причин особенно волноваться, потому что истекали последние дни и часы старого года, а с января Михайлов и Новикова, в соответствии с приказами, уже подписанными Залыгиным, приступали к работе. И Михайлов успел даже уволиться с прежнего места. Пути назад не было и быть не могло.
31 декабря я позвонил из дома Сергею Павловичу — справиться о здоровье его жены, которая слегла в эти дни в больницу (старик под Новый год остался на переделкинской даче один). И в ответ услышал: он сам только что собирался мне звонить. Михайлов не подходит, все в журнале против него. И вот что он пишет в предисловии к своему журналу “Соло” (Залыгин не поленился отложить трубку, сходить за журналом, каким-то образом у него оказавшимся, и зачитал мне): “Здесь вы узнаете, что такое русский оргазм…” Это столь же мерзко и разрушительно, как и атомные станции, и об этом надо писать как об одном явлении; у него, Залыгина, уже сложилась на эту тему статья. И Новикова не подходит. Говорят, о ней плохо отзывается Богомолов, чьим редактором она была в “Худлите”. Сам Залыгин с ним еще не разговаривал, но так говорят.
У меня от неожиданности подкосились ноги. Набрав побольше воздуха, возражаю: вы сами встречались с Михайловым, это был ваш выбор. Он долго работал в старом консервативном “Октябре” вместе с Ананьевым, и вам понравилось объяснение, почему он оттуда ушел. Он сам рассказывал вам про “Соло”, не скрывался, но объяснил, что хорошо понимает разницу между ним и “Новым миром”. Да и в “Соло” он не одними “оргазмами” пробавлялся: некоторые его авторы успешно перешли в солидные издания, приобрели имя, в “Новом мире” печатаются. В талантливом человеке много разных сторон, он не может быть только авангардистом или только традиционалистом. Вы сами всегда на стороне художественного поиска, на стороне молодых. И в конце-то концов, вы остаетесь в журнале главным, я — при вас; что нам помешает спохватиться, если дело пойдет не туда? Но давать задний ход сейчас, после приказа, после того как человек уволился — это было бы в высшей степени непорядочно.
Я уж не стал уточнять, что в моем “Страннике” по этой части иной раз и не такое проходило. Почему кое-кто не догадался вовремя подсунуть это Залыгину? Или подсовывали, да не помогло?..
Что же до “всех”, которые “против”, сказал я Залыгину, — они просто считают голоса. Им важно к вашему уходу иметь в редакции как можно больше своих сторонников. Поэтому они так против Михайлова и Новиковой, да и любого нового человека (возьмите хоть меня, хоть Кублановского), кого не они сами привели.
Сергей Павлович признался, что как раз желал набрать новых людей, не связанных с той компанией. И — опять взорвался: но вы посмотрите, он печатает в своем журнальчике стихи четырнадцатилетнего мальчишки, и этот мальчишка уже все на свете знает, все прошел!..
Можно было сослаться в ответ на авторитетную судьбу Пушкина. Да что толку! Он ведь нарочно себя распалял. Ему требовалось оправдаться перед самим собой и подготовить меня к новой ситуации, в которую я никак не мог поверить.
После Кублановский мне рассказывал, что это Костырко приволок Залыгину стопку старых журналов “Соло” с заложенными страницами. Отбирали на четвертом этаже, конечно, сообща, но Сергей Павлович (как и некоторые другие) Костырко почему-то особенно доверял. Грубая лесть усыпляет.
Придя на работу 4 января, я застал Розу Всеволодовну с горящими щеками и ушами и в нервно-приподнятом настроении, как бывало при крупных затеях, в которых она играла не последнюю роль. Оказалось, Залыгин в редакции с раннего утра и сейчас у него за двойной дверью гость. Решается ответственный вопрос: согласится ли этот гость возглавить отдел прозы.
— То есть как? — воскликнул я, все еще не веря. — У нас ведь есть заведующий!
Дверь отворилась, и оттуда в сопровождении довольного улыбающегося Залыгина вышел невысокий худой человек с узким голым черепом.
— Вы разве не знакомы? — произнесла Роза Всеволодовна срывающимся голосом. — Это же Руслан Киреев!
Глава 7. Киреев
Мы действительно не были знакомы лично.
Более того, я никогда не читал романов Киреева, но знал о них по знаменитой статье Дедкова “…Когда рассеялся лирический туман…”.
“Герой Р. Киреева, — писал Дедков, — совершает в романе нравственные и правильные поступки. В этом смысле он безупречен. В отличие от тургеневского героя он просто не явится на решающее свидание. Соблазны обуревают его, но он с ними благополучно справляется. Добродетель торжествует?”
Дедков отвечает на этот вопрос цитатами из Киреева, герой которого Рябов любит разговаривать с самим собой:
“Ничто всерьез не отвлекает героя от его собственной персоны и сластолюбивых ощущений. “Касаешься кофейника. Пальцы расплывчато отражаются в металле.” “Яблочный сок смягчает вино. Пригубь еще — терпкости нет почти.” Прекрасно. “Бесшумны твои замшевые туфли на толстом каучуке.” Замечательно. “Яйцо плюхается на сковородку, шипит и трепещет.” Тоже неплохо… Ну, а если чуть поднять глаза? “Гибкое черное платье с зеленым вырезом скользит к двери.” “Буклистое пальто-макси, шапка-дикобраз… Тебе нравится, когда женщина одета со вкусом…” “Под запахнутым, схваченным длинным поясом халатом — короткая кружевная рубашка, то обнажающая, то прикрывающая родинки на красивом бедре. Твой подарок. Тебе нравится, когда на женщине красивое белье”.
Мне хочется написать твой портрет, — говорит Рябову его брат-художник. “Голубое, белое, слоновая кость… Мне хочется передать твою силу. И твою — как назвать это свойство? — незаземленность, что ли. Люди в большинстве своем притянуты к земле, опутаны ею… А ты — над. Не “на”, а “над”.
Это верно: Рябов обожает свои отражения. Он живет, будто смотрится в зеркала. Бело-голубой портрет ему бы понравился. К тому же “слоновая кость”. Рябову нравится, когда в нем видят сильного, блестящего человека благородных кровей…
…Добродетель торжествует?
Лучше бы, думаешь, не торжествовала бы. Больше было бы логики в этом бело-голубом, под слоновую кость, молодом человеке, чье безудержное проговаривание жизни открыло в нем достаточно определенно и убедительно лишь одно: хлад расчетливой, самодовольной и самовлюбленной, конформистской души. Осмелимся сказать: души мелкой.
Какие там “сферы”! Глаз не поднять… Кружева, бретельки, джемперы, пальто приталенные и пальто-макси, дубленки… Того и гляди, подойдет, пощупает рукав вашего пиджачка: дорога ли, по эпохе ли ткань? Было бы, как сказано, белье добротным… Нравится герою добротное белье… Наметанный, зоркий глаз. Талант.
…Впрочем, герой тут ни при чем, тут — пристрастия автора, его вкус, его творческий метод.”
Курсив — мой.
Небывалый случай для корректнейшего Игоря Дедкова, да и вообще в традиционной критике: чтобы героя напрямую отождествляли с автором, нисколько этого, по-видимому, не желающим. Но такова уж особенность киреевского текста, что заставил критика выйти за рамки.
Дедков жил тогда в Костроме и едва ли с Киреевым встречался. Только с его книгами. Тем поразительнее, как читатель скоро убедится, портретная, до мельчайших деталей, точность прорисовки стоящего за героем автора.
Конечно, судить о писателе по оценкам другого человека, даже если этот человек тонкий критик и ты вполне доверяешь его вкусу, — позиция уязвимая. Поэтому о писателе Кирееве — более ни слова.
Волей обстоятельств я столкнулся с другим Киреевым — редактором и человеком.
Так уж вышло, что Киреев сразу предстал передо мной в не самой красивой роли. Поэтому на протяжении всей истории наших контактов я старался ради простой справедливости относиться к нему чуть лучше, чем мне хотелось и чем он, возможно, заслуживал.
Ни тогда, ни после я не посмел поставить ему в упрек случай с Михайловым. Зато Киреев — “посмеет” меньше чем через месяц на какой-то презентации, куда мы с ним оба были приглашены от “Нового мира”, подвести меня к Михайлову: “Надеюсь, вы знаете друг друга!” Зато Новикова (сама удержавшаяся в редакции чудом) — “посмеет” очень скоро в присутствии Киреева вдруг заявить мне: “Вы хотели видеть заведующим Михайлова, но Руслан Тимофеевич, по-моему, гораздо лучше!” — а ведь никто, как говорится, за язык ее не тянул…
Что оставалось в такой ситуации делать мне? Немедленно подать в отставку?
На это я не решился.
Из кабинета Залыгина Киреев вышел не просто заведующим отделом прозы, но заместителем главного редактора, приравненным ко мне во всех правах, вплоть до зарплаты. Должность была номинальная, ничем кроме прозы Киреев не занимался и заниматься не собирался, никакой дополнительной ответственности на себя брать не желал. Я не могу сказать достоверно, было ли это звание выторговано при назначении им самим, или Залыгин поторопился сразу приблизить к вершине нового “преемника”, чтобы облегчить ему задачу, чтобы ни у кого в редакции не оставалось никаких сомнений в намерениях главного. Возможно, Киреев во всем этом был не столь уж и виноват. Он тогда вообще плохо представлял, что творится в журнале. Объективно же произошло следующее: с приходом второго равного мне по статусу заместителя изменилась политическая конфигурация.
Я не случайно употребляю “кремлевскую” терминологию. “Новый мир” и был Кремлем в миниатюре. Престарелый руководитель с неограниченными полномочиями, самобытный, властолюбивый, упрямый, но не всегда уже способный адекватно воспринимать обстановку, нуждающийся в толкователях и подсказчиках и тем открывающий своему ближайшему окружению огромные возможности для манипулирования. Окружение льстецов, иные из которых были интриганами и политиканами хоть куда. Разросшаяся “обслуга”, что-то там для себя постоянно выкраивающая. А фоном всему — увлеченно полощущий друг друга “народ”…
Роднянская была уверена, что я входил в то самое “ближайшее окружение” и пользовался неафишируемым влиянием. Один из авторов журнала рассказывал мне, как она, брызжа слюной, кричала: “Яковлев — это же Коржаков!” При таком раскладе им было важно найти на меня своего “Чубайса”.
Оставлю глупое сравнение на совести небезгрешной Ирины Бенционовны. Без Коржаковых в наше время не обходится, и в “Новом мире” такой был: чертовски похожий внешностью и повадками, а главное — тоже причастный к органам! Об этой смешной и одновременно зловещей фигуре еще придется рассказывать. Что же касается моего влияния на Залыгина — смею заверить: оно было не большим, чем влияние самой Роднянской (таковое тоже не приходится отрицать), а пожалуй, и меньшим, потому что Сергей Павлович всегда инстинктивно брал сторону большинства, коллектива и его трибунов, реальной силы, и относился ко мне настороженно. Очень уж его толкали к такому отношению мои “доброжелатели”. Все, что я делал в журнале, я делал открыто, пользуясь своими прямыми должностными полномочиями, и те же Роднянская с Василевским узнавали порой о моих намерениях раньше Залыгина.
Киреев тоже, конечно, не был Чубайсом. Внешне я бы сравнил его с Путиным.
Легок на помине! Слово вырвалось, а Киреев будто услышал. Эти строки были написана в декабре 1999 года, когда еще Путин не был даже и.о. президента, а через четыре месяца в газете “Труд-7” (от 20.04.2000) появится пространное интервью с Киреевым как раз на тему, что герой романа “Победитель” Рябов (которого, как мы только что видели, Игорь Дедков почти отождествлял с автором) и есть — Путин! То есть предсказанный 20 с лишним лет назад, напророченный авторским гением герой “нового социально-психологического типа”, которому “принадлежит будущее”…
“Вы помните, какой шум поднялся, когда Ельцин назвал имя “преемника”? Многие и сейчас не хотят смириться с этим.”
Что ж, Киреев не был бы Киреевым, если бы не воспользовался очередным конъюнктурным моментом.
До сих пор не могу взять в толк, чем он приглянулся “теневому кабинету”. До назначения чуть не все в “Новом мире” говорили про Киреева, что он с “краснотцой”. И не фальшивой, что приписывалась, положим, исключительно в полемических целях мне, а реальной. Он был единственным во всей редакционной команде, кто прежде состоял в КПСС. Он служил обозревателем (и продолжал совмещать эту службу с работой в “Новом мире”) в газете “Труд”, реликте профноменклатуры. Может быть, привлекал именно конформизм и то еще, что фигура явно “компромиссная”, то есть проходная?
Теперь задним числом я сознаю, что Киреев не подходил для залыгинского плана не только своим реальным масштабом, но и тем, что действительно не чувствовал в себе, при всей амбициозности, настоящего призвания к журналистике. Не всякий литератор способен быть хорошим редактором. “Редакторская работа — это донорство”, — когда-то очень емко определила в разговоре со мной Инна Борисова. Киреев таковым свойством не обладал и этим невыгодно отличался, например, от Чухонцева или Роднянской.
А вот поставить себя — умел. В отличие от меня. И это доказала его скорая и решительная расправа с несчастной Долотовой, с которой я и Залыгин так долго возились и искренно радовались найденному, наконец, половинчатому решению…
В один из понедельников Роза Всеволодовна встречает меня с круглыми глазами:
— Вы знаете, конечно, что Киреев уволил Долотову?
— Уволил?! А разве он… имеет на это право?
— Не знаю. Она мне позвонила и сказала, что Киреев ее уволил. Совсем.
Киреев проработал считанные дни. Известие звучало жутковато. Тем более что Наталья Михайловна была не робкого десятка: стоило только ей услышать в свое время, что я недоволен ее работой, как она принялась громогласно взывать ко всем сотрудникам: “Имейте в виду, он на мне не остановится, будет выщелкивать всех вас по одному!..”
Тогда Залыгин спасовал. На этот раз, появившись на работе, невозмутимо подтвердил: да, Наталья Михайловна уволена. Киреевым. Тот уличил ее в нечестности: она внесла изменения в рукопись рассказов Буйды и (со страху, наверное, или по всегдашней своей привычке лукавить) сказала новому начальнику, что уже согласовала правку с автором, а Киреев тотчас позвонил Буйде, чтобы проверить, и оказалось — нет, не согласовывала…
Конечно, работать с Натальей Михайловной было трудно. У нее был круг хороших авторов, они ее по старой памяти любили, однако с редакторскими обязанностями она уже не справлялась. Но, с другой стороны, если увольнять за нечестность, в отделе, да и во всей редакции, пожалуй, никого бы не осталось.
Тут же откуда ни возьмись явилась Долотовой замена — Лена Смирнова, работавшая прежде в “Октябре”. Киреев проводит ее к Залыгину, сам в приемной ожидает результата. Сергей Павлович выглядывает из своего кабинета с некоторым смущением:
— Знаете, что она мне сейчас сказала? Что в “Октябре” проза лучше!
— Это она зря, — спокойно замечает Киреев.
В редакции уже переполох: полставки Долотовой были “персональные”, в порядке исключения, сверх штата; отдел прозы и без того укомплектован. Об этом осторожно сообщает Кирееву Василевский. Бухгалтер Лиза Хренова с четвертого этажа по телефону заявляет Розе Всеволодовне: коллектив против новой сотрудницы!
— У нас коллектив решает, акционерное общество, — поясняет секретарша для Киреева. Сама она, похоже, еще не определилась, чью сторону занять: ей обидно за Долотову.
Я объясняю ситуацию Залыгину: мы вообще-то вели дело к сокращению, а не раздуванию штатов…
— Пускай. — Он машет рукой. — Лишь бы работали!
Смирнова зачислена. Но этим дело не кончается. На ближайшей редколлегии Киреев роняет неосторожную фразу о “нечестных редакторах”. Разражается буря.
— Вы упомянули о нечестных редакторах, а фамилий не назвали. Не могли бы вы нам раскрыть, кого именно имели в виду и в чем была нечестность? — подает свой возбужденно-отчаянный голос правдолюбец Ларин.
Киреев рассказывает про историю с Буйдой. Ларин, похоже, удовлетворен, но тут вступает в спор Марина Борщевская, помощница Чухонцева в отделе поэзии. Залыгин пытается остановить перепалку, Киреев против:
— Нет, я хочу, чтобы все высказались и задали мне вопросы. Мне здесь работать, если, конечно, я буду работать, и я хочу на эти вопросы ответить.
Чухонцев бормочет, что заведующего отделом не заставишь работать с тем, с кем он не хочет работать (приводит пример из своей практики — отношения с покойным Юрием Болдыревым), но расставаться надо все-таки цивилизованно. С цветами, с шампанским…
— Да не в этом дело, — кричит на него раскрасневшаяся от волнения Борщевская.
— В конце концов, я высказываю свое, а не ваше мнение! — взрывается и Чухонцев…
Когда все выговорились и примолкли, вступил Залыгин:
— Я сам чувствую себя Натальей Михайловной…
Никто не понял, что он имел в виду, но получилось хорошо. И про цветы с шампанским тоже не забыл — согласился, что именно так нужно провожать.
После заседания мы с Василевским, не сговариваясь, подошли к Кирееву. Успокаивали, что он правильно, в конце-то концов, поступил: Долотова была слабым работником. И вдруг услышали в ответ агрессивное:
— Нет, пожалуйста, пускай она работает! Я с ней работать не могу, но мы поменяемся местами с Сергеем Ананьевичем, и пусть она с ним работает!
Я — думая, что ослышался, — опять за свое: не следует так расстраиваться, скоро все уляжется и забудется…
— Нет, пусть работает, если вам так хочется, я не против!..
Так обернулось более близкое знакомство. Я понял, что с этим господином нужно держать ухо востро.
А Киреев вдруг зачастил ко мне с одной навязчивой мыслью: вот идет в журнале роман Анатолия Азольского “Клетка”, до него принят к печати, и что-то он за него боится… Сомневается что-то. А что я про этот роман думаю? Как он мне?
Роман “Клетка” действительно был предложен к печати Долотовой еще при Малецком и ни у кого сомнений не вызывал: добротная и очень даже “читабельная” проза. Азольский был из тех надежных авторов, с кем Наталья Михайловна легко справлялась: править у него практически нечего. Но Киреев все сомневался и все наседал и наседал на меня, так что я начал чувствовать себя едва ли не виноватым в чем-то, почти преступником, хотя никакого личного участия в публикации не принимал, с Азольским никогда в жизни не встречался, прозу его читал впервые и всего лишь рутинно подписал предложенную отделом рукопись в набор. Такое ли приходилось по бедности нашей печатать, прости Господи!..
И вот в одно из воскресений — звонок мне домой от Залыгина. Скороговоркой оправдывается: завтра, мол, будет не до того, много дел, поэтому решил спросить сегодня. Кажется, у нас идет Азольский, — в каком номере? Неужели в двух?! Ох, как нехорошо!.. Нет, никакой истории с этим автором связано не было, он и раньше что-то уже печатал в журнале. Слабое. Просто никуда не годилось. Его Борисова привела. А сейчас — Долотова? Ну, мы же знаем, что на Долотову в таких делах нельзя полагаться… Не хуже всего, что идет по отделу прозы в других номерах? Это не утешает. А вы с автором лично знакомы? Нет?!..
Тот же случай, что и с Новиковой: доказывай, не доказывай — все без толку.
Что-то новое сеялось между мной и Сергеем Павловичем, что-то, видимо, более всхожее, нежели удавалось посеять Василевскому, Роднянской и компании.
Когда Азольский получит за роман “Клетка” Букеровскую премию и в отделе прозы устроят по этому поводу маленькое торжество, Киреев о своих сомнениях не вспомнит…
Заявляется с рукописью Александр Суконик — один из редких недурно пишущих по-русски в США эмигрантов третьей волны. Когда-то он успешно напечатался в “Страннике”, меня с ним свела Мариэтта Чудакова, за что я ей благодарен. Поскольку никого кроме меня в “Новом мире” не знает — сразу ко мне. Я представляю его Кирееву, прошу Руслана Тимофеевича отнестись к рукописи (мной уже прочитанной) повнимательнее. Суконику говорю, что будет неплохо, если Мариэтта Омаровна как член редколлегии тоже замолвит слово — к ее мнению здесь прислушиваются. Через неделю, слышу, Киреев при мне демонстративно донимает Залыгина:
— Скажите, если нештатный член редколлегии рекомендует автора — мы обязаны его печатать?
Залыгин в недоумении, не понимает сути дела.
— Да не обязаны, — не выдерживаю я. — Вы сами член редколлегии, заведующий отделом, а к этому еще заместитель главного. Кто может вас обязать?
— Нет, скажите, если Чудакова звонит — как я должен реагировать?..
Суконик, естественно, получает отказ.
В другой раз, зайдя в отдел прозы по делу, вижу на столе у Киреева записку: “Театр “Эрмитаж”, 4 билета. Спросить Ирину Озерную”. Меня пронзает нелегкое воспоминание-предчувствие. Когда-то вот так же, с предложением через Озерную билетов на свои спектакли, художественный руководитель “Эрмитажа” Михаил Левитин дал в “Странник” свое эссе. Тема меня привлекла. Изрядно помучившись над рукописью (отношения с русским языком были у Левитина сложными), я с ужасом узнаю, что именитый режиссер-автор, оказывается, вообще не терпит никакой правки своих опусов! Эссе ушло в журнал “Октябрь”, где вскоре с завидной регулярностью стали появляться романы Левитина примерно того же качества (и с той же завидной регулярностью их представляли каждый год на Букера — впрочем, это уже другая тема).
А Киреев тем временем спрашивает:
— Как вам такое название: “Бедоносец”?..
— Чья хоть вещь-то?
— Левитина.
Так и есть! Тут заходит Василевский.
— Они собираются печатать Левитина, — с сомнением говорю я ему, кивая на Киреева и сидящую в отделе Смирнову, горячо, судя по ее виду и репликам, в Левитине заинтересованную.
— Что, “Октябрь” ему уже отказал? — быстро реагирует вредный Василевский.
— Да что вы, вообще! — набрасывается на меня Киреев, будто не слыша реплики Василевского. — Притащили мне за все время одного Суконика, который никуда не годится!..
Почему я, по его представлениям, должен был что-то “тащить” в отдел, укомплектованный сверх штата (руководитель которого к тому же, один из всех, получал ставку заместителя главного редактора), кто внушил Кирееву такие запросы, оставалось загадкой.
Через время он меня известит:
— Левитин забрал рукопись. Я сидел над ней много дней, а он ни одной поправки не принял. Так что можете быть довольны, вышло по-вашему!
Ни извинения, ни раскаяния, одна лишь досада.
А Василевский новую “конфигурацию” прочувствовал и ринулся закреплять. Размножил и показывал всем, Кирееву раньше других, заметочку в какой-то газете: в связи с приходом нового заведующего прозой на журнал возлагаются большие надежды! В своей “Периодике” отмечал каждое выступление Киреева в других изданиях (а Киреев, повторюсь, оставался штатным обозревателем “Труда” и печатался там часто), да не просто, а с обязательным титулованием: “известный писатель, заместитель главного редактора”…
— Андрей, — сказал я однажды, — вы ведь не удостаивали подобных откликов даже публикации Залыгина, не говоря уже о прочих сотрудниках. И правильно, между прочим, делали. В своем журнале восхвалять своих как-то не очень ловко… Может быть, хотя бы вывеску давать поскромнее?
Набычившись, вычеркнул слова “известный писатель”. На другой день самолюбивому Кирееву — видно по глазам — обо всем донесли…
Когда что-то не нравилось Василевскому из предложенного публицистами, а я это поддерживал, — взял моду обращаться к Кирееву как третейскому судье. Так было, например, с заметкой А.Комеча “Реконструкция Москвы продолжается”. Чем эта заметка Василевского не устроила? Да хотя бы вот чем:
“Потерян вкус к подлинности — копии считаются подлинниками. Пример возводящегося по соседству храма Христа Спасителя внушает мысль, что все восстановимо. А раз восстановимо — то можно сносить и делать потом “лучше прежнего”. Исторические свидетельства теряют аутентичность…
Материальные и художественные элементы прошлого фальсифицируются с легкостью мировоззренческих метаморфоз. Все проблемы разрешимы и заранее оправданы “подходящей” необходимостью…
По отношению к историческому наследию в Москве господствует все тот же коммунистический принцип — не содействие жизни, а ее волевая организация.”
Выводы искусствоведа Комеча сами собой проецировались на все другие стороны жизни.
Киреев был осторожен и действовал опосредованно: он уговорил Кублановского показать рукопись Залыгину (тот в те дни болел, отлеживался дома) и посвятил в дело Розу Всеволодовну, которая, конечно, немедленно переговорила с главным по телефону. Во всяком случае, когда Залыгин позвонил мне, он был, еще не видя заметки, решительно настроен против нее и выставлял как раз те аргументы, что я уже слышал от других.
А вечером того же дня звонит мне домой Кублановский, сообщает торжествующе: Сергею Павловичу заметка Комеча понравилась, сам пишет к ней послесловие!
Наутро застаю Розу Всеволодовну с телефонной трубкой: Залыгин как раз диктует ей то самое послесловие. За обедом она нарочно громко, при всех говорит Кирееву:
— Руслан, там Сергей Павлович написал свои соображения о заметке Комеча, прочитайте!
Кирееву неприятно (его тактика себя не оправдала). Мне неприятно (нарушена процедура — с какой стати Киреев будет контролировать то, что идет по отделу публицистики?). Василевский, тот вообще замкнулся и молчит. На этот раз не вышло. Придется набраться терпения. А Банновой — нечаянное развлечение, и на щеках у нее так хорошо мне знакомые признаки волнения от удачно разыгранной партии…
Я часто забывал, что говорит она одно, в уме держит другое, а на запас приберегает вообще третье. Вот на это-то третье у меня, как правило, уже не хватало фантазии, как у всякого посредственного шахматиста, этим-то она и сражала!
С Киреевым у нее с самого начала не заладилось. После огорчительной отставки Долотовой она продолжала дружить с ней по телефону, зазывала в редакцию на чай. Общалась и с авторами, за Долотову обидевшимися, в том числе с Петрушевской. Частенько намекала, что неплохо бы, мол, Наталью Михайловну вместе с ее авторами в журнал вернуть, о чем-то таком сказала Кирееву, тот ответил грубо… Вернулась от него внешне спокойная, но обиду затаила глубоко. Она, как и Василевский, умела ждать своего часа. Но, с другой стороны, Киреев был почти официальным преемником, а это означало, что ей нужно налаживать с ним стратегический союз (если она, конечно, собиралась остаться работать). Положение не из легких!
Зато одним из самых душевно близких Руслану Тимофеевичу стал в редакции Костырко. Сближали их, среди прочего, родственные вкусы, на мой взгляд — отсутствие таковых.
Пускай это смешно, но я все-таки не могу удержаться от знаковой для меня иллюстрации. Однажды Костырко искренне восторгался фразой: “…синицы, цепляясь за вертикальность стволов, попискивают то там, то здесь…” При всем уважении к маститому очеркисту, которому эта фраза принадлежала (к счастью, она не характерна для его стиля), по мне “цепляться за вертикальность” — верх бесчувствия или пренебрежения к языку. Такие “красоты” в огромном количестве встречаются в рукописях, присылаемых начинающими авторами из провинции.
(Допускаю, что кто-то может по этому поводу вести речь не о культуре и бескультурье письма, а о двух разных культурах: “уходящей” и “новой”, “реалистичной” и “виртуальной” или как-то еще. Допускаю даже, что в моей иллюстрации будут искать ключ к уже описанным мной человеческим коллизиям и тем, которые еще предстоит описать. Что сказать? Наверное, в чем-то я старомоден. Но и подобные “новинки” стары, как мир; целые стада графоманов из века в век пасутся на этих давно выщипанных и вытоптанных лугах. Цирковые фокусы в литературе остаются фокусами, они нисколько не приближают нас к тайне совершающегося за пределами слов и мыслей. Равно как ни одна эпоха не испытывала недостатка в проходимцах и негодяях. Так что “век негодяев”, надеюсь, все-таки никогда не наступит.)
Несмотря на идейные разногласия с Роднянской, я почти всегда совпадал с ней в художественно-критической оценке прозы, публикуемой “Новым миром”, а вот с Костырко — почти никогда. Многое из того, что особенно ему нравилось, вызывало у меня, если угодно, почти биологическое отторжение.
Несколько иное, но столь же разительное несовпадение возникло у меня с Киреевым. Он гордился, например, напечатанными при нем романами Ирины Полянской “Прохождение тени” и Антона Уткина “Хоровод”, настойчиво их пропагандировал и выставлял на премии. Я же, признаюсь, даже по долгу службы не нашел в себе сил дочитать эти романы до конца. Наверное, они (как любил выражаться Василевский) “имели место быть” в журнале, но уж никак не в качестве главных, определяющих лицо новомирской (а значит, современной русской) прозы. Для оценки подобных вещей подошло бы остроумное высказывание Олега Чухонцева на одной из редколлегий (впрочем, по другом поводу):
— Это написано словами. А слов бывает всегда много.
Своеобразие киреевского вкуса-безвкусия заключалось, по-моему, как раз в пристрастии к “написанному словами”, ловко скроенному, внешне гладкому, но пустому по сути. И еще один, с позволения сказать, критерий непрестанно слетал у него с языка: “Хорошая проза, добрая” (что всегда напоминало мне Феодосия Видрашку с его “писатель должен быть добрым!”). Кирееву не глянулась серьезная, хотя и тяжеловатая, верно, повесть Николая Кононова. Олег Чухонцев как-то жаловался мне, что не смог привлечь внимание Киреева к великолепному эссе Саши Соколова. Я уже упоминал о романе Азольского, примерно такая же неуверенность проявлялась Киреевым в отношении нашумевшего впоследствии романа Анатолия Наймана “Б.Б. и др.” Галина Щербакова — из лучших, одновременно тонких, глубоких и завораживающих новомирских авторов той поры, много печатавшаяся еще при Марченко — демонстративно отодвигалась им на какое-то третьестепенное место: мол, знаю ей цену, но что делать, у нее тоже есть читатель. А в то же время предлагал иногда к печати такое, что я не решился бы поместить даже в заводской многотиражной газете — об этом приходилось говорить Кирееву прямо в лицо. Чтобы воспрепятствовать публикации вещей, не отвечающих элементарным литературным требованиям, я вынужден был привлекать иногда к чтению прозы других членов редколлегии — и получал, как ни забавно, поддержку от Роднянской. Она же неожиданно подтверждала мои ощущения, говоря на редколлегиях по поводу тех или иных публикаций в прозе:
— Меня от этого — тошнит.
Хотя тут же добавляла, что “печатать это, наверное, было надо”. Такие уж политесные отношения сложились у нее с Киреевым — в немалой степени, думаю, в виду меня как “большего зла”.
Залыгину тоже многое в прозе не нравилось. Да и ворчание Чухонцева, Роднянской и других до него доносилось. Даже у Розы Всеволодовны чуть не в поговорку вошло: “Мы же знаем, что у Руслана со вкусом не все в порядке!..” По большому счету ожидания мои и Сергея Павловича от новомирской прозы совпадали, мы с ним часто сходились во взглядах, так что могу представить, как он переживал. Иногда по нескольку дней подряд обменивался со мной мнениями насчет какого-нибудь предложенного отделом сочинения — втайне от Киреева, не решаясь, видимо, его тревожить. Но вмешивался крайне редко, только в исключительных случаях: выбор был сделан, да еще со столь дальним прицелом, приходилось исходить из новой реальности.
Как-то после очередного явного “прокола” с прозой я сказал Залыгину:
— Жалею, что не принял в свое время вашего предложения возглавить отдел. Теперь я вижу, что у меня это получилось бы лучше.
Он ответил с подкупающей прямотой:
— Да. Но теперь уже поздно?..
Глава 8. “Самая беззащитная мафия”
С обновлением отдела прозы усилилась одна прискорбная тенденция, всегда “Новому миру” на моей памяти в той или иной мере свойственная. Та самая, которой не желал и от которой неоднократно предостерегал Залыгин.
— У нас развилось высокомерие. Мы — “Новый мир”, особенные!.. А вот эстонцев всего-то меньше миллиона, а хор у них — 30 тысяч. Вот какой должна быть культура. Побаиваюсь я этой нашей салонности, — говорил он на одной из редколлегий.
И позже, перед самым уходом из журнала:
— Мои опасения оправдываются. “Новый мир” может стать журналом для какой-нибудь тысячи человек. Этого нельзя допустить.
Существование в узком круге “избранных”, оборона этого круга от вторжений извне, высокомерное отношение ко всем прочим — таким духом сверху донизу был пропитан старый, еще дозалыгинский “Новый мир”, как и вся, надо сказать, прежняя литературная, да и вообще культурная среда. Трогательное, ласкательное, всегда готовое на поощрения и восторги отношение к “своим” (а также к их женам и мужьям, детям, внукам, своякам), и холодно-безразличное, раздраженное — к прибывшим “с улицы”. Кто захаживал в столичные журналы в 70-х — начале 80-х, тот меня поймет; остальные также поймут, потому что наблюдали все это в издательствах, за кулисами театров, в выставочных залах, на эстраде, в научных и учебных заведениях, в любых сколько-нибудь престижных, а также и непрестижных конторах, да просто на экране телевизора. Дети знаменитых артистов становились почти столь же знаменитыми артистами; дети посредственных писателей — чуть более посредственными писателями; иных “человеческих ресурсов” в природе будто не существовало. Это был тлетворный дух “заката империи” или, если угодно, “позднего застоя”.
Не успев выветриться, он с еще большей силой повеял в новые времена. Кланово-приятельская “элитарность” нашла себе твердую идеологическую, а подчас и материальную опору. Паутинки стыдливо прячущихся связей обрели жирные контуры публичных “тусовок”. Зое Богуславской, публиковавшей в “Новом мире” сочинения, с которыми другого автора не пустили бы и на порог, теперь ни от кого не нужно было скрывать, что она жена Андрея Вознесенского, поскольку оба они красовались в жюри самой престижной премии “Триумф”, щедро оплачиваемой Борисом Березовским. Юлия Латынина отважно вправляла мозги ученым мужам и всей озабоченной реформами публике со страниц “Нового мира” и других респектабельных изданий — паблисити, несоразмерное дарованию юной экономистки-новеллистки, обеспечивалось влиятельной мамой-критиком. И т.д. и т.п. Подобным примерам нет числа.
Уже не было в редакции Долотовой, многих других старых новомирцев, так уютно чувствовавших себя среди одних только друзей и знакомых, а традиция жила.
— Леночка Смирнова? Ах, это дочка Олега Павловича!..
Вот на таком градусе родственной теплоты строились все отношения.
Даже Залыгин, хоть и выглядел своевольным мужичком, этой теплоты не чуждался. У него за плечами были все-таки годы номенклатурной выучки, он хорошо понимал, что “свои” иногда помогают, и им надо платить тем же. Новомирские многоопытные дамы с первого дня взяли шефа под опеку и поправляли, где надо.
В этой сердечной компании я слыл не просто “одиноким стрелком”. Я не скрывал своего намерения разбить круговую оборону “самой беззащитной мафии” и влить в уставший, склонный к вырождению журнал свежей крови. Позволю себе привести цитату из опубликованной “Новым миром” еще в 1988 году моей статьи “Право отречения”:
“Самое убийственное из всех неравенств — культурное. “Я никогда не мог понять мысли, — писал Достоевский, — что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или сколько их тогда народится) будут все, когда-нибудь, образованы, очеловечены и счастливы.” И как раз с этим неравенством мы, демократы по происхождению, почему-то особенно легко миримся.”
Тогда речь шла о глубинных антидемократических тенденциях в культуре советской поры. Дальнейшее развитие событий показало, что это были еще цветочки.
Однако теперь мои попытки изменить отношение к авторам, прекратить взаимное литературное обслуживание и обхаживание в своем кругу (все то, что Немзер с откровенным цинизмом выразил в словах “Чем меньше нас, тем мы внимательнее друг к другу”) встречали, как и следовало ожидать, яростное сопротивление. И даже демократический настрой Залыгина не всегда помогал делу.
Много лет назад, будучи нештатным рецензентом в “Знамени”, я познакомился с рукописью талантливого молодого прозаика Алексея Михеева. Отыскал его по адресу, настоял на встрече (он жил в ту пору в Новосибирске), в дальнейшем пытался помочь напечататься и опубликовал, наконец, одну из лучших его повестей в “Страннике”. Книги у Михеева выходили, а вот с журналами ему (отчасти по причине независимого и упрямого характера) как-то не везло.
Еще до прихода нового заведующего отделом я выпросил у Михеева для “Нового мира” несколько рассказов и передал Долотовой. Наталья Михайловна, как обычно, долго пересказывала мне их содержание и рассыпалась в похвалах, однако подготовить к печати не удосужилась. Кирееву я в первые же дни сообщил о залежавшейся рукописи и попросил ее прочесть. Особенно не торопил, понимая, что на новом месте у человека много разных дел. Напомнил примерно через полгода.
— Михеев? — оживился Руслан Тимофеевич. — Это тот, который в “Иностранке” работает?
Узнав, что не тот, поскучнел и тотчас сменил тему разговора.
Спустя неделю-другую протягивает мне конверт:
— У меня остался после Натальи Михайловны неразобранный архив, здесь ее рукой написано: “От Яковлева”. Заберете?
В конверте — рассказы Михеева, в которые он, видимо, так и не заглянул.
Тем временем Михеев принес очерк, его напечатал отдел публицистики. Очерк сильно понравился Залыгину, да и другие нахваливали: побольше бы нам таких материалов… Я прямо на заседании редколлегии прокомментировал:
— Речь идет не просто об очерке, не о случайной удаче, а о хорошем писателе, почти никем в нынешней литературной свалке не замеченном. Хочу еще раз обратить на него внимание отдела прозы: хотя там не слишком учтиво обошлись с рукописью Михеева, он готов к дальнейшему сотрудничеству…
— Это какой Михеев? — вновь интересуется Киреев. — Который в “Иностранке”?..
— Да нет же, нет, — шепчут ему его помощницы.
— А-а…
Михеев приходит с новой вещью, я представляю его Кирееву и Новиковой. Те почему-то оказывают ему более чем холодный прием, как говорится, в упор не видят.
Проходит еще время. Справляюсь у Киреева о результате.
— Это тот Михеев, который… Ах, да. Я знаю, о ком вы говорите.
Больше Алексей Михеев, замечательный прозаик и очеркист, в “Новом мире” не печатался.
Между прочим, я показывал Кирееву журнал “Странник” с повестью Михеева, где от себя предпосылал ей такие слова: “…едва ли кто из наших читателей знает хорошего прозаика Алексея Михеева, в то время как у каждого в памяти засел десяток-другой имен прозаиков плохих и очень плохих, но почему-то известных”. Тоже, наверное, задело…
Апеллировать к Залыгину в подобных ситуациях не имело смысла. Бывали случаи, когда он оказывался заинтересован в той или иной публикации не менее меня и даже сам ее инициировал, но под напором уверенного, демонстративного невнимания к ней отдела сникал и в конце концов отступался. Так из раза в раз повторялось с заявками блестящей переводчицы со шведского и с французского языков Юлианы Яхниной. Причина была в том, что она просто не входила в привычный круг “Нового мира” и, в частности, сотрудников отдела прозы. И еще в том, возможно, что подавала свои рукописи и предложения через меня как единственного знакомого ей в редакции (помимо Залыгина) человека…
Наступит время, когда я вынужден буду говорить авторам, желающим показать свои вещи в “Новом мире”:
— Поверьте, без моего участия вам будет легче напечататься. Постарайтесь не показывать даже вида, что вы со мной знакомы!..
А вот другая история.
Когда я только пришел в журнал, критик Павел Басинский через номер публиковал свои оперативные и острые заметки в рубрике “По ходу дела” (попеременно с Аллой Марченко, для контраста). Как и о чем пишет бессменный сотрудник “Литературки”, известно многим; если бы писал плохо, то А.И. Солженицын не включил бы его, полагаю, в число немногих членов жюри своей литературной премии. Могу добавить, что я был первым редактором Басинского в “Новом мире”, именно по моему разделу он дебютировал в журнале в 80-х.
Немзер Басинского, мягко говоря, недолюбливал. И в газете “Сегодня”, в общем-то “Новому миру” и лично Василевскому с Костырко дружественной, систематически появлялись неприязненные отклики штатного обозревателя на новомирские выступления Басинского:
“…призывы Басинского к журналам (вероятно, к “Новому миру” в первую очередь) печатать плохую или даже “очень плохую” традиционную прозу, ожидаючи, пока не придет “юноша с хорошей русской прозой, и в редакции будет праздник”, дышат благородной свежестью, но, кажется, трудно воплотимы, покуда не заведет критик собственного журнала.”
“…Павел Басинский объясняет, что писать писателям (а также и критикам) надобно “Не для эстетов, не для быдла…” и по своему обыкновению сулит нам некоторое количество ужасов.”
“”По ходу дела” пишет Павел Басинский сочинение “Памяти Ваньки Жукова”… Комментировать эту и все предстоящие “шуточки” (журнал, гордящийся своей культурой, печатает их через номер) я не намерен… Любите острые ощущения — читайте сами. А я на бескультурье надорвался.”
Все подобные отзывы Василевский немедленно размножал на ксероксе и копии вручал сотрудникам, в том числе мне (что стало для меня хорошим подспорьем при написании этой книги) и, конечно, Залыгину. Сергей Павлович жаловался:
— Ведь никогда не принесет, где нас хвалят, всегда покажет какую-нибудь пакость! Ну, что за человек!..
Со следующего года Басинского от рубрики отставили, не спросив совета ни у Залыгина, ни у меня. Но Немзер, как мы уже знаем, бывал недоволен не только им. Какой бы невразумительной и самоупоенной ни была эта скорострельная газетная пальба, у Залыгина она вызывала беспокойство, и он на редколлегиях не раз призывал объяснить всем “обосревателям” (как он выражался), что их исконное дело все-таки не глумиться, не изничтожать авторов журнала, а пытаться понять и объяснить читателям произведения.
Роднянская вняла пожеланиям главного и заказала статью о газетных критиках Наталье Ивановой.
В статье “Между. О месте критики в прессе и литературе”, вышедшей в первой книжке “Нового мира” за 1996 год, Иванова, между прочим, писала: “Мало кто из обозревателей “текущей” словесности может сравниться по количеству написанных текстов с неутомимым комментатором литературных новинок Андреем Немзером. Практически ни одну из сколько-нибудь заметных публикаций не минует его вольный пересказ, переходящий порой в заметку по поводу, снабженную множеством отсылок к “себе предыдущему”. …Заказ внешний (имеется в виду прежняя практика комплиментарной или разносной критики советской поры. — С.Я.) сменился внутренним — самозаказом по обслуживанию своей референтной группы. Например, ничего, кроме хорошего или очень хорошего, мы никогда не прочтем в газете “Сегодня” о прозе Андрея Дмитриева… Или — Алексея Слаповского. Непременного искреннего комплимента всегда будет удостоен Петр Алешковский… Творческая солидарность прежде всего. К “чужакам” же применимо любое оружие — вплоть до тяжелой артиллерии…”
В “Сегодня” тотчас появился развязно-агрессивный ответ. Немзер не нашел ничего более умного как указать (по принципу “сам дурак!”) на аналогичные пристрастия оппонента:
“Не упомню я что-то пейоративных суждений Ивановой о Татьяне Бек, Михаиле Кураеве или Фазиле Искандере. Как не упомню, чтобы Ирина Роднянская критиковала Ренату Гальцеву или Олега Чухонцева. Это тоже “референтные группы”? Чушь. Интеллектуально-эстетическое сочувствие естественно переходит в товарищество…”
В статье Ивановой по понятным причинам не были названы имена Киреева (которого Немзер считал “давно признанным мастером”), а также столь любезных обозревателю “Сегодня” Василевского и Костырко. А вот Немзер в своем ответе на последнего сошлется — как на большой авторитет. Лишний раз подтверждая “интеллектуально-эстетическое сочувствие”, перешедшее в “товарищество”.
И Костырко в долгу не останется. Ропот, шушуканье, суетливое шуршанье и туманные намеки, доносившиеся в течение последующих нескольких недель с четвертого этажа, завершатся появлением на моем столе рукописи — статьи Костырко о Немзере!
Начав с вопроса: “какие из представленных в современной критике эстетические принципы и модели профессионального поведения критиков наиболее соответствуют нынешней литературной ситуации?” (это ж какую голову надо иметь, чтобы только вопрос сформулировать!), Костырко переходит к главному: “Я не собираюсь писать портрет критика Немзера — мы говорим здесь о критике, а не о критиках. Мне бы хотелось обратиться к нему как к некой знаковой фигуре.” И в заключение — о “недостатке” Немзера: “Недостаток этот в том, что Немзер, увы, один.”
Как сказано: “Чем меньше нас…”
Сей душевный труд предназначался для “Нового мира” — в пику ранее напечатанной статье Натальи Ивановой и столь раздражавшим Немзера суждениям Басинского.
Я никогда не считал возможным отвергать рукописи собственных сотрудников (если это, конечно, были не программные манифесты без подписи, о чем шла речь выше), тем менее желал этого в данном случае, когда мой отказ вполне мог быть воспринят как личное неравнодушие к Немзеру после известных событий. Но статья Костырко была откровенно плоха. Он не слишком постарался для своего друга.
Как можно деликатнее переговорив с Костырко, я написал ему свои соображения и рекомендации:
“Мне понравилась первая половина статьи: постановка вопроса, выдержанный тон. И хотя не со всем я могу согласиться, это дела не меняет. Но примерно в середине начинаются противоречия и неувязки, а дальше повествование вовсе уходит во что-то личное, мелкое, “домашнее”. Апология Немзера, разборки с Басинским. В тоне появляются суетливость, наивное желание кого-то в чем-то разубедить и т.д.
Вторая часть статьи, мне кажется, пока не выстроена — ни по смыслу, ни композиционно. Может быть, поработать еще?
И относительно предмета.
Так много “критики о критике”, “критики по материалам критики”: Костырко пишет после Н. Ивановой, анализировавшей в “Новом мире” критику Немзера, который, в свою очередь, успел ответить ей в газете “Сегодня”, и т.д. и т.п.
Нет ли во всем этом заведомого тупика, неизбежного пустословия, вызванного ложной задачей? Самообслуживание, да еще в высокой степени.
Боюсь, эта тема (если ее развивать дальше) будет все более уходить в себя.
Что уж мы так уперлись в газету “Сегодня” и лично в Немзера? В конце концов, это непристойно для журнала.
Хочется вернуться к неким простым началам. Например: критика — это оценка меры красоты и правды в произведении.
И дальше договариваться, что есть красота и правда. Это действительно серьезно.
А не хлопотать о том, что “должна” делать критика: учить, вести, разъяснять, обслуживать, хвалить, ругать?.. Каждый критик все равно будет делать что захочет (и что ему по силам).
Читатели же поймут эти хлопоты и так: критики занимаются саморазогревом. Не имея что сказать о литературе, расписывают самих себя и свои дела.”
Прочитав мой отзыв, Роднянская высокомерно бросила:
— У вас устаревшие представления. Современная критика не занимается “красотой” и “правдой”.
Чем же эта критика занимается — не уточнила.
(Бедная Ирина Бенционовна! В угаре борьбы, только чтобы меня окоротить, ей приходилось идти против самой себя. Ведь то, что пытался защитить я, относилось и к ее базисным эстетическим принципам. Не о том ли — зачем далеко ходить — написала она в послесловии-комментарии к вышедшей-таки в “Новом мире” статье Костырко, испытывая явную неловкость за автора и поправляя его?)
Чтобы меня нейтрализовать, устроили внезапное совещание у главного: Василевский, Роднянская, Костырко, позвали и меня. Вот-де Сережа Костырко написал хорошую статью, но мнения могут быть разные, надо нам ее обсудить и утвердить окончательно.
А Залыгин относился к Костырко хорошо, почему-то считал его молодым (хотя дело шло к полувековому юбилею!) и часто говорил мне, что тот пишет раз от разу грамотнее, развивается. Вот и на этом обсуждении сидел размягченный, радуясь, что все идет гладко, статью только нахваливают.
Когда дошло до меня, я сказал, что у меня есть замечания, я изложил их автору письменно и надеюсь, что они будут учтены. (Костырко недовольно потупился.)
— Ну, и все дела! — облегченно подвел итог Залыгин.
После поинтересовался все-таки, какие у меня претензии. Я показал ему процитированный выше свой отзыв. Всполошился: скажите им, что я вас полностью поддерживаю, пусть переделывает, и пора с этим безобразием кончать!..
Что там пошло в журнал, я даже не стал смотреть. Не сомневаюсь, что статья появилась в том самом виде, в каком была изначально.
Апофеозом этого междусобойчика стала “раскрутка” ОНЭКСИМбанка на литературную премию и заявление о создании вокруг этой премии — не жюри, нет! — “Академии Русской Современной Словесности” (сокращенно АРСC). По образцу Французской Академии. Одними из первых в число “бессмертных” вошли, как легко догадаться, все те же Немзер, Костырко и Василевский. Последний обзавелся по такому случаю визиткой, в которой именовал себя “действительным членом Академии”, и самым серьезным образом на страницах “Нового мира” комментировал: “Действительный член АРСС Алла Латынина… считает, что премия, возможно, займет место главной литературной награды страны, которое до сих пор оставалось вакантным. А действительный член АРСС Вячеслав Курицын считает, что решение жюри знаменует перспективный поворот в поэтической моде… О премированной книге Ивана Жданова см. также статью действительного члена АРСС Натальи Ивановой…”.
Странная вообще-то затея — учреждать Академию (Академию!) по поводу некоторой где-то выпрошенной суммы денег. Искренне сожалею о нескольких достойных литераторах, соблаговоливших украсить ее своими именами. В этом суть произведенного в умах части “обуржуазившейся” интеллигенции переворота: деньги могут все!
Конечно, говорить о клановой чистоте, о единой линии поведения истерзанного интригами журнала не приходилось. Тут-то и пригодилось оппонентам Залыгина старое, еще стреляновское обвинение:
— Для чего выходит “Новый мир” в 1996 году? — вопрошал Василевский на заседании редколлегии, чувствуя теперь за плечами дыхание Киреева. — Для какого читателя? Каким должен быть образ журнала? У каждого из нас он свой. Если консенсус и достигается, то лишь случайно. У “Нового мира” отсутствует выработанная концепция!
(Наедине со мной он находил совсем другие слова: “Мы ведь все тут разные? Поэтому и журнал выходит интересный, разнообразный. Вот и ладно. Вот и хорошо.” — С отчетливой интонацией Иудушки Головлева…
Человек, который столь простодушно дурачит окружающих, рассчитывает, вероятно, на их слабоумие. Вынужден согласиться с Василевским: я иногда оказывался настоящим идиотом. Когда Залыгин, уставший от разрушительной работы Василевского, твердо решил его уволить и уже подыскивал замену, когда ко мне прибежала перепуганная Роза Всеволодовна:
— Скажите Сергею Павловичу, что этого не следует делать, Андрюша так привязан к журналу!.. —
я пошел и сказал. Я действительно все эти годы верил, что с ним, несмотря ни на что, можно иметь дело.)
Между тем (возвращаясь к журналу) именно в 96-м году “Новый мир” предлагал читателю роскошество, какого тот не знал много лет до и не увидит после. Без ложной скромности могу признать, что на нежданном этом расцвете сказались и мои полуторагодовые усилия. Тут и дневники Игоря Дедкова, начавшие публиковаться по моей инициативе и на несколько лет вперед обеспечившие журналу читательское внимание, а самим читателям — подзабытое ими наслаждение беседы с умным и благородным человеком. Тут и блистательная сатира Михаила Кураева, за которую я боролся чуть ли не один против всех (об этом речь впереди). Тут (если обратиться к прозе) и уже упомянутый мной “букеровский” роман Азольского, и впервые так ярко раскрывшийся в рассказах Борис Екимов, и пронзительные этюды покойного ныне Яна Гольцмана, и открытый журналом Дмитрий Липскеров, и основательно (что там ни говори) дебютировавший молодой Антон Уткин, а из “классиков” — Астафьев, Залыгин, Искандер, Битов…
Битов, которого высокоморальные “консерваторы” (исключая, пожалуй, Роднянскую) жутко не любили (как же — в “Плейбое” напечатался!), в дни подготовки своей рукописи бывал в редакции, мы с ним беседовали о неопределенном и безрадостном будущем “Нового мира”. Зачем “ушли” Инну Борисову? Зачем не дали работать Анатолию Киму, который вполне мог стать преемником Залыгина? На эти его вопросы у меня ответов не было, я мог лишь сожалеть о случившемся вместе с ним.
— А у вас не было желания сюда придти? Сергей Павлович на такое не намекал?..
— Он, наверное, хотел бы этого. Но я не могу приходить на готовое. Мне надо сделать что-нибудь свое, да?
Раз появился в конце дня пьяный и, сидя со мной и Киреевым в буфете за поднесенной ему стопкой, заговорил о том самом — о “происхождении”, о том, что “одно к другому тянется и сцепляется по принципу родства”. Сослался при этом на судьбу Залыгина и почему-то — мою. Я сказал, что в моем роду, не считая меня самого и отца, было пять поколений читающих крестьян-старообрядцев. Ему слова про “пять поколений читающих” страшно понравились, но и против кучкования нынешних “графьев” он ничего не имел против: пускай.
Вдруг:
— Меня зачислят в антисемиты!
И — пошел поливать евреев, что лечили его на “одре” (незадолго до того ему вырезали опухоль мозга). Один из врачей поставил диагноз: “Писатель”.
— Такой диагноз надо сохранить, — сказал я.
— А он хранится в истории болезни. Там так и написано: “Писатель. На контакт не идет”. Я знаю, почему выкарабкался. Живут те, кому что-то еще надо сделать. Как Сергей Павлович, да? Я нужен России.
У Битова предрассудков не было.
Тогда или в другой раз, уже не помню, заглянул Залыгин — попрощаться перед уходом домой, удивленно обрадовался Битову:
— Все писатели стараются быть или казаться оригинальными, а вот Андрей из тех, кому не нужно стараться: он всегда оригинален.
— Завтра тяжелый день, Сергей Павлович. Остерегайтесь, — серьезно сказал Битов.
— А я завтра не работаю. Завтра у нас никто не работает. Демократия! Мы ведь демократы, хоть и стараемся не показывать виду.