206 Views
Глава 9. Демократическая трагедия
В том году выбирали президента (не АОЗТ “Редакция журнала “Новый мир”, а России).
Егор Яковлев с экрана телевизора рассказывал свежий анекдот:
“— …Выберут Ельцина.
— А если не выберут?
— Тогда останется прежний президент!”
Роднянская решила вложить лепту в “победу демократии” и заказала Валерию Сендерову, серьезному публицисту и автору “Нового мира”, разгромную рецензию на какую-то книжонку Зюганова. Сколько ни объяснял ей, что такая выходка была бы недостойна журнала, все сказанное воспринималось только под одним углом зрения: я “красный”, следовательно — за коммунистов!
Рецензия получилась невыразительной и банальной, как агитка (таков уж материал). Залыгин ее забраковал, о чем Роднянская чуть ли не целый год поминала и сожалела. Впрочем, “сожалела” — не то слово: ее высказывания всегда имели обвинительный уклон (в первую голову против меня, конечно). И Сергей Павлович, чтобы не обострять, согласно кивал: да, промашку допустили. Надо было напечатать. Хотя предложи ему ту статью еще раз, наверняка бы снова отклонил и нашел тому убедительные основания…
Как он относился к происходящему в стране?
Я уже упоминал, что в конце 1994 года, когда я только пришел работать в журнал, он охарактеризовал ситуацию как “демократическую трагедию”.
Весной 1996 года в статье о “Новом мире”, предназначенной для зарубежного журнала, писал так:
Не будучи ни правыми, ни левыми, мы неизменно подвергаемся критике и с той, и с другой стороны, критиковать “Новый мир” — это и модно, и престижно.
Нужно сказать, что отстранение от политики — дело трудное и в нравственном отношении. Вот идет совершенно бессмысленная война в Чечне — не может же журнал отстраниться от этого события? Предстоят выборы президента — и нам тоже нужно определиться, кого мы поддерживаем: демократа Ельцина или коммуниста Зюганова?
Ельцин виновен в той же чеченской войне, в том чудовищном беспорядке, который царит в стране. Поддерживать Ельцина — значит утверждать весь этот хаос.
Зюганов, тот обещает все это устранить, все наладить. Но ведь это обещания и не более того. Как все это Зюганов сделает — он не говорит, но ясно одно: если коммунисты вернутся к власти — это надолго, следующих свободных выборов они не допустят, конституцию, не задумываясь, перекроят на свой лад.
Коммунисты действуют проницательно в вопросах захвата власти, но когда власть в их руках — законов для них нет никаких, а раз так — репрессии и ГУЛАГ неизбежны.
У Зюганова больше шансов на победу, но поддерживать его наш журнал не будет, нет.
В нашем журнале собрались люди, которые и никогда-то в коммунистической партии не состояли и состоять не будут. Дело лично каждого — за кого голосовать, но публиковать прозюгановские материалы желания нет ни у кого из нас, и нам предстоит выбирать президента исходя не из принципа “кто хуже, а кто лучше”, но из того, кто хуже, а кто еще хуже.
Этот почти что невероятный тезис нам приходится осуществлять нынче в повседневной работе журнала.
Отсюда видно, что Залыгин рассматривал ситуацию 1996 года (при всех стыдливых оговорках) в рамках банальной оппозиции “Ельцин — Зюганов”, имея в виду опасность реставрации коммунистического режима (конечно же, мнимую, раскрученную ельцинским окружением не без помощи самой КПРФ). В чем, надо сказать, был не одинок. “Голосуй, или проиграешь!” — в ответ на этот слоган даже Сарра Израилевна в своей дежурке победно вздымала сухонький кулачок. Так мыслили не только на четвертом этаже, но и “простые” новомирцы. Думаю, окружение (родные, знакомые, соседи по Переделкину, сослуживцы — боявшиеся “потерять все”) сильно влияло на Залыгина. Оказавшись в самый день выборов прикованным к постели, он паниковал, что не сможет отдать свой голос за Ельцина (вел об этом нервные телефонные переговоры с секретаршей)… Но было в его настроении что-то и от всегдашнего крепкого залыгинского здравого смысла. Особенного, отдельного от “демократов”.
Свобода выбора в России — это свобода гибели? Но и без нее нельзя…
Обогащение возможно, если в государстве возрастает производство (ФРГ).
Обогащение возможно за счет финансовых операций, если имеет место долголетняя государственная стабильность (Швейцария).
Если же ни того, ни другого нет и в помине (Россия), за счет чего возникает класс немногочисленных богатых, очень богатых людей?
За счет обнищания другого класса. Снова империализм?
Или — феодализм?
Это из сочинения Залыгина “Свобода выбора”, вышедшего в шестом номере “Нового мира” за 1996 год, как раз к выборам президента. Можно сказать, косвенный ответ Роднянской с ее неудавшейся лептой.
Оттуда же:
Президенты: подумать только — жить под постоянной охраной, каждый Божий день своего существования расписывать по часам-минутам — что, когда, о чем, зачем и почему; каждый день обязательно что-нибудь обещать; никогда не принадлежать самому себе; да мало ли еще какие муки, но ко всем этим мукам человек рвется, из кожи лезет, расходует себя на интриги, на хитрости, на подлости, и все потому, что власть — тоже потребность…
Эта великая пошлость истории, Боже! Залыгин писал про нее в то самое лето, когда Чубайс раскрыл “заговор” Коржакова, Барсукова и “их духовного отца” Сосковца, когда проигрывающий Зюганову Ельцин перекупал голоса генерала Лебедя, назначив его секретарем Совета безопасности и своим помощником, а затем с помощью того же Зюганова рушил опасно выросшую популярность Лебедя и, наконец, с подачи Чубайса объявлял народу о его отставке… По телевидению многократно показывали натужный синхрон: Ельцин в больнице подписывает Указ об освобождении Лебедя со всех постов и сам медленно читает то, что подписывает. В костюме и при галстуке, а не в кофте, каким привыкла видеть его страна во время болезни, когда он просто кого-нибудь невнятно “журил”. Это могло значить только одно: всесильный Чубайс боится. Очень. “Ладно, увольняйте,” — бросал, наверное, утомленный его приставаниями Ельцин. А Чубайс: “Нет уж, лучше это сделать вам самому, и приодеться, и прочесть вслух, а не то подумают, что народу показали старую запись, где вы подписывали совсем другую бумагу!”
— Лежачего не бьют! — скажет после этого про Ельцина уязвленный Лебедь…
Как я их всех тогда понимал! Как чувствовал позже тоску и безысходность немощного президента, подыскавшего себе новую опору в лице разумного, преданного, дисциплинированного Бордюжи — еще одного генерала — и попытавшегося взвалить на него свое жуткое хозяйство, чтоб разобрался и навел порядок… Но бравые молодые генералы хороши в честном бою, а не там, где “дерьмо летает”.
Говорю это вовсе не в оправдание Ельцина и его режима. Но после того, как я ближе познакомился с Залыгиным и какое-то время с ним поработал, для меня Ельцин точно раздвоился: одна его часть — властолюбивый самодур, правление которого можно сравнить разве что с опустошительным смерчем, разрушивший ради честолюбивых прихотей огромную страну, отдавший ее на поругание мародерам и поставивший народы на грань вырождения; и другая, как раз и сближавшая его с Залыгиным, особенно в последние годы президентства, — старый человек, привыкший отвечать за свое истомленное чадо (страну ли, журнал) и не видящий лучшего выхода, кроме как до конца удерживать его под своей опекой…
Однажды бывший пресс-секретарь президента В.Костиков заявил: “Я считаю, что даже не совсем здоровый президент… Ослабленный физически президент… Если он обеспечит минимальное, чисто символическое присутствие в Кремле — это будет лучше, чем те баталии, которые развернутся”, — и т.д. (цитирую устное высказывание). Не хочу фантазировать насчет ситуации во властных верхах и рассуждать, прав был Костиков в отношении Ельцина или не прав. Ему виднее. Что касается меня — я точно так же думал в ту пору об обстановке в журнале и о Залыгине.
Мысли о тщете истории и безнадежности демократии в России преследовали Залыгина все последние годы. Уже после расставания с “Новым миром” он напечатает в этом журнале загадочный рассказ, в котором назовет “паскудной” — то ли историю своих мытарств в редакции, то ли саму историю государства Российского…
Не было ли все это старческим брюзжанием “литературного генерала”, потерявшего былую известность, миллионные тиражи и теплые места при власти, как хотелось в тогдашнем “демократическом” окружении Залыгина думать многим? Была ли у него вообще к тому времени какая-то позитивная идея в голове, пусть хоть заведомо нереализуемый, пессимистично окрашенный, но образ того, каким современное российское общество должно быть? Или моя вера в Залыгина десятилетней давности вообще ничего не стоила?
Лучший ответ на это Залыгин дал в статье “Моя демократия”, напечатанной в последнем номере “Нового мира” за 1996 год.
Если демократизма нет в обществе, откуда ему взяться как системе государственной? Демократизм — это прежде всего образ жизни, это отношение людей друг к другу, умение личности быть демократичной. Это, соответственно, исторический опыт общества и личности, опыт, который и приводит людей к демократии государственной. Опыт общения, опыт умения отличать умение от неумения, слово — от пустословия, доверие — от недоверия…
Самая демократическая страна, которую я видел на своем веку (лет двадцать пять тому назад), — это Исландия…
Однажды я ехал в посольской машине по разбитой проселочной дороге, и мы нагнали крестьянку, очень похожую на наших крестьянок: резиновые сапоги, стежонка, платочек на голове.
Хоть наша машина и была с посольским флажком, это ничуть не смутило женщину: она подняла руку — подвезите!
Наш посол сказал:
— Обязательно остановимся и возьмем человека, иначе на всю страну будет если уж не скандал, так нечто подобное.
Остановились. Посадили пассажирку, и разговор тотчас зашел о литературе. Сколько эта крестьянка читала — уму непостижимо! А жила она рядом с писателем, нобелевским лауреатом, и отзывалась о нем более чем прохладно…
Еще всплывает в памяти, что в нескольких километрах от Рейкьявика мы не раз проезжали мимо довольно старинного дома — на самом берегу океана: не помню сейчас, двух- или трехэтажным был этот дом, белый, но не безупречной белизны, он был совершенно одинок — кругом открытая каменистая равнина, забора вокруг нет никакого, зелени нет, тихо, шум прибоя и гул ветра.
Я спросил — что за странный дом?
Оказалось, это загородная резиденция президента.
Другой раз был я на пепелище — сгоревшая почти дотла деревянная постройка. Это тоже был загородный дом сравнительно недавнего исландского президента: президент, ложась спать, забыл погасить огонь в печке, и ночью дом сгорел, президент тоже.
В Исландии так: как живут все люди, так живет и президент.
В России если и будет такое, то разве что через столетия, и Залыгин это, конечно, хорошо понимал. Хотя, казалось бы, как близко, как подходит, как манит…
Но это напишется Сергеем Павловичем чуть позже, на больничной койке. Пока же шла борьба — и там, где-то на самом верху, и в редакции. Как скоро увидит читатель, борьба буквально не на жизнь, а на смерть.
Как-то на редколлегии (кажется, в связи с хорошим очерком Бориса Екимова, описавшем нашу жизнь довольно-таки безрадостно) я заговорил о вырождении народа, о том, что страна превращается в табор дикарей, и жутче всего это отражается на детях, которые в большинстве своем брошены на произвол судьбы, без образования, полуголодными, в грязи, видят только бесчестье и кровь, учатся уважать только силу и ценить только деньги. Через каких-нибудь десять лет, когда эти дети подрастут, мы все очнемся в незнакомом мире, полном зверств и разрушений…
— Как можно говорить такое? — возмутился при общем гуле Костырко. — Растет первое отвязанное поколение, свободное от коммунистических заморочек!
Но Залыгин, взявший слово после меня, сказал, что — да, народ вырождается на глазах, и в чем-то мои выводы даже усилил.
Ему возразить не отважились…
Александр Архангельский написал в рубрику “По ходу дела” заметку “Кто там шагает правой?..” Со свойственной ему горячностью предлагал подумать о том, “как вписать себя (и страну!) в правый поворот”. Сознание русской интеллигенции, по Архангельскому, с незапамятных времен несет в себе глубинный порок, проявляющийся в искажении “соприродных” (будто бы) всякой национальной интеллигенции правых, консервативных взглядов и даже в отречении от них.
“С одной стороны, несть числа “правым” политическим трактатам, запискам, рассуждениям и памфлетам, какие оставлены в наследство современной эпохе классическим периодом русской культуры… С другой стороны… разве тотальное отрицание (а не просто жесткая критика) буржуазности у славянофилов — не признак их внутренней, сокровенной левизны?”
“Как могло такое случиться? Каким образом носители правых взглядов (как Валентин Распутин или Василий Белов) очутились в стане левых?..”
Заметка была написана живо и ставила очень важные вопросы, но требовала, на мой взгляд, большей корректности, о чем я и сказал Роднянской. Взять хотя бы сомнительный тезис об исконной “правизне” интеллигенции, опровергаемый отечественным и зарубежным опытом, да и рассуждениями самого Архангельского. Затем, я не видел никакого надлома в мировоззренческих путях Распутина и Белова. Эти раскритикованные “демократической общественностью” будто бы за отступничество писатели держались последовательнее многих “демократов”, поскольку во все времена были на стороне крестьянской, мелкобуржуазной России…
— Мелкобуржуазной? Я такого слова не знаю, — надменно изрекла Роднянская.
— Что делать. Каюсь, я когда-то изучал курс марксистско-ленинской философии.
— Мы все его проходили… Вы правда не одобряете буржуазию, буржуазность?
В тоне подчеркнуто звучал зоологический интерес ко мне как к совершенно особому, никогда ей ранее не встречавшемуся виду.
— Давайте ближе к тексту, — попросил я. — Архангельского заботит, “как помочь буржуазии обрести национальное лицо”. Это не первое, о чем сегодня хочется думать. Гораздо бы важнее озаботиться спасением гибнущих на глазах десятков миллионов людей, как раз и составляющих нацию.
— Да, но это позиция газеты “Сегодня”!
— Мне эта позиция не близка.
— Я знаю. Но Архангельский сейчас за границей, связь с ним затруднена. Мы не можем править статью без автора.
Сошлись на том, что я напишу от своего имени послесловие к статье Архангельского.
Вот оно:
“…Как же все-таки “удержаться от очередного срыва в русскую ересь всеобщего равенства” — в пору наглого, воинственного, сводящего с ума неравенства?
Как “обойти сегодняшний мир с правого фланга”, а при том соблюсти “всемирное равенство (?! — С.Я.) демократии”?
Автор не знает ответов. Не помогает их отыскать, как явствует из статьи Архангельского, и история русской мысли от Карамзина до наших дней — она лишь запутывает дело.
Может быть, причина в том, что сами вопросы сформулированы некорректно и, главное, не вовремя, по какой-то инерции?
Стоило ли начинать с обобщения, что интеллигенцию по природе тянет вправо, если его опровергают уже родоначальники правого крыла современной русской интеллигенции — и Карамзин, и Ю. Самарин, и даже К. Леонтьев, а в конце концов и оставшиеся в одиночестве “Пушкин вкупе с Достоевским”, эти “классические русские консерваторы”? Стоило ли распределять по флангам ныне здравствующих писателей, если давно потерян счет фронтам и все боевые порядки смешались? Стоило ли (стоит ли!) так настырно вписываться в этот никак не дающийся нам “правый поворот”, если за ним вполне реальна смертельно опасная осыпь слева?
“…здесь, почти повсеместно, мы обнаруживаем тщательно скрываемый логический порок. Сквозь гул охранительных формул явственно слышна щемящая мелодия тоски по иному общественному идеалу.”
Истинно так!
Добавлю еще: мне — впервые, может быть, у Архангельского — отчетливо слышен в этой его статье призыв к культурному миру (на уровне качественно отличном от простого “замирения”, от политических компромиссов), пусть иронично окрашенный. Кажется, автора самого более не устраивает воинственная игра со словами. А если что и вырывается невпопад, наперекор соединяющей мысли, — так наработанную инерцию невозможно же погасить сразу!
“Пойдешь направо — придешь налево…”
В самом деле, хочется остановить кружение и подумать. Особенно после напоминания о том, какой властью обладает в России слово.”
Получив мою заметку, Роднянская какое-то время думала и взвешивала, а затем пришла уговаривать меня ее не печатать. Теперь она была согласна на все: закавычить “правых” и “левых”, изъять родовую правизну интеллигенции и вычеркнуть прочие задиристые формулировки (и для этого ей почему-то совсем не требовалось присутствие и согласие автора!). Что тут возразишь? Она хозяйка отдела, ей и решать. Хоть и жаль было, конечно, утраченной свежести статьи Архангельского и собственного труда…
В конце года Саша Архангельский за эту и другие статьи получил премию “Нового мира” — вполне заслуженно.
Лауреатом журнальной премии стал в конце концов и Михаил Кураев, с заметками которого “Путешествие из Ленинграда в Санкт-Петербург” связана еще более скандальная история. Я первым в журнале познакомился с рукописью, принесенной автором поздней весной, и тогда же в разговоре с ним посетовал:
— Эх, если бы пораньше! Если бы успеть напечатать такое до выборов!..
— Ничего, сгодится и потом, — резонно возразил тот.
И почему это правители так любят Петра Первого, почему так тянутся к нему и всячески стараются подчеркнуть малейшее, даже отсутствующее, с ним сходство?
Может быть, это актерская зависть? Роль кажется уж очень выигрышной — царь-реформатор по наитию, царь-преобразователь по произволу, он как бы и всем последователям выдает скрепленный своим авторитетом исторический вексель на достижение цели — ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ! Вот чем эта роль приманчива. И тем, кто строил социализм любой ценой, и тем, кто возрождает капитализм, и снова любой ценой, Петр Первый нужен как пример и как оправдание.
Конечно, Чубайс и Ельцин — величайшие приватизаторы в истории России, но знали ли они, что шли по пути Великого Петра?..
О мошеннических приемах “приватизации” писал Петру Первому с Урала удивительнейший человек, гордость отечества, Василий Никитич Татищев: он видел перед собой кристальный пример — обласканного царем и уверовавшего в свою неуязвимость Демидова…
Почему взяточничество, подкуп, коррупция стали неизбежны?..
Промышленник, по сути, завладел государственным предприятием, а чиновник, по сути, завладел государственной властью и лишь делал вид, что власть государева. И понимали они друг друга так же хорошо, как и в наши чудесные времена. На радость царям-реформаторам, секретарям-реформаторам исполняется многоактный балет “РЕФОРМА”, представление замечательное тем, что самые главные события в нем происходят за кулисами.
Сегодня, когда завтрашнего дня для России нет, когда завтрашним днем объявлен день позавчерашний, надобности в Петербурге больше нет. Есть ли он вообще, нет ли его вообще — вопрос исторической географии.
Сегодня этот город смотрит на меня глазами голодных старух, уже есть знакомые.
…Мальчишке лет двенадцать. Родился при Горбачеве. В школу пошел при Ельцине. По лицу видно, что голодает…
Сегодня интеллигенция живет нравственно пригнувшись, почти так же смущаясь своего немодного обличья, как в иные времена “шляпы” и “очков”. Сегодняшние победители смеются над врачом, учителем, инженером, ученым, преподавателем вуза, над библиотекарем, над всеми, кому не близка психология лавочника, кто живет на зарплату, кто ждет, когда заработанные деньги ему выдадут.
Мне бы не хотелось продолжать вытаскивать цитаты из сочинения объемом в целую книгу (и действительно вышедшего вскоре книгой), с блистательным сарказмом повествующего в образах, метафорах и иносказаниях о тысячелетней истории России от князя Владимира до недавних ельцинских деньков — “смешной по форме и трагической по содержанию”. Эта книга остается и еще долго будет, видимо, актуальной, она требует неспешного чтения.
Киреев сразу отказался от рукописи — “это не проза”. Кублановского она тоже почему-то не обрадовала. Видимо, сказывалось успевшее нарасти напряжение (редакция уже полнилась слухами о “ретроградном” труде Кураева), и Кублановский предпочел “умыть руки”, перепоручив дело помогавшей ему в те дни Лене Смирновой (Ларин на много месяцев слег в больницу с пневмонией).
Роза Всеволодовна взволнованно суетилась, пытаясь постичь и взять под контроль все перипетии новой игры. Она благоволила к Кураеву, как, впрочем, ко всякому именитому и желанному автору, искренне желала ему успеха и столь же искренне переживала неудачи. Что делать — даже гении ошибаются! В “Новом мире” на случай беды всегда были, к счастью, верные стражи, надежные хранители вкуса: Андрюша Василевский, Сережа Костырко, Ира Роднянская… А тут еще предвыборный политический мандраж.
Сама, конечно, поинтересовалась рукописью в числе первых, с неуверенным смешком зачитывала мне вслух из приемной:
“…Есть у меня большие суспиции относительно того, что многие конвуиты Петра Великого нерезонабельны, да вот только мы и по нынешний час находимся от них в депенденции.”
Так все сходилось, что бедный Кураев где-то в чем-то немножко свихнулся, пошел не туда…
Куда именно, на этот вопрос на удивление резко ответил обычно уклончивый Чухонцев:
— Кураев идет вперед с повернутой назад головой!
Он повторял это, когда “Путешествие…” Кураева уже было напечатано и я предложил включить его в список претендентов на журнальные премии.
— У Миши Кураева блестящая, но совершенно ретроградная статья, противоположная направлению “Нового мира”. Что будет значить премия: что мы разделяем его позицию? или награждаем как человека, у которого голова повернута на 180 градусов?
И еще раз на редколлегии, когда обсуждался вышедший номер:
— Он идет с повернутой на 180 градусов головой! В подходе к нашей истории истинному консерватору пора обрести скорбный, но уверенный и достойный тон римлян или англичан. Я с Мишей честно об этом поговорю при встрече.
Поговорил ли — не знаю. А тогда заодно с ним, и куда более злобно, набрасывался на кураевскую вещь Костырко: “интеллигентское нытье”, “обиженный”, “потерявший свое положение барин”. Были даже слова насчет чьей-то “мельницы”, на которую Кураев “льет воду”…
Но это уже по выходе журнала. При подготовке же публикации открещивались, шептались по углам, а дать открытый бой — не решились. Конечно, действовало имя, когда-то (и десяти лет не прошло!) “Новым миром” же сделанное.
По сути, Кураев со своим объемным и ярким историософским видением явился тем самым давно жданным “автором на ситуацию демократической трагедии”. Но человека, который такого автора призывал, который лучше меня мог бы его защитить, в эти дни в редакции, на беду, не было.
Глава 10. “Избыток достоверности”
Эти слова на одной из редколлегий Залыгин произнес, насколько я помню, по поводу семейной хроники Улицкой “Медея и ее дети”. Очень много действующих лиц. Все мельтешат, говорят о мелочах и делают что-то пустяковое и не всегда приличное. “И она сама (Улицкая) под конец запуталась, не знала, как кончить, когда их много. Очередь устанавливать? Затруднительно.”
Зачем, спрашивается (это уже я от себя), подробно описывать сослуживцев, у кого какой нос да голос, да кто кому что сказал и над кем посмеялся, или показывать, к примеру, как человек за обедом подавился и откашливается, как ковыряет в зубах? Как врет, притворяется, трусит? Что это добавляет к характеру? Нужно ли для развития сюжета?..
“Избыток достоверности”.
К сожалению, он случается не только в романах, но и в жизни. Внезапно обрушивается как стихия, накрывает мутной волной. И мое повествование подходит к той точке, когда избыток достоверности оказывается неизбежным.
Не буду и пытаться устанавливать очередь. Боюсь, тут главного от второстепенного не отличить, а если начнешь выстраивать последовательность, то как раз и запутаешься. Слишком уж темная история. Набросаю без особого порядка все, что помнится.
Нельзя сказать, что несчастье свалилось как снег на голову. Чего-то похожего ждали в редакции давно — кто с тайными надеждами, кто со страхом. Раньше или позже это должно было случиться, таков был естественный ход жизни, противиться которому не в силах человека, и многое уже свидетельствовало, что развязка близка.
Залыгин был стар, по нынешним нашим срокам — даже очень. Для своего возраста он обладал необыкновенной работоспособностью и ясностью ума, но даже у крепких натур запас природных сил небезграничен. Тряслись руки. Подводила память. Иногда, особенно к концу рабочего дня, он становился раздражителен и неуступчив, как ребенок, его уже трудно было убедить в самых простых, казалось бы, вещах. К нему и относились порой как к малому ребенку — не противоречили, потакали капризам, развлекали, справлялись о здоровье да охали — прежде всего, конечно, Роза Всеволодовна, ближайший друг и помощник.
Выходя вместе с ней к обеду в буфет, слушая за столиком ее легкую болтовню или сам рассказывая какую-нибудь байку из своей богатой жизни, Залыгин позволял себе расслабиться, на глазах у доброй половины редакции поглаживал себя по животу и говорил что-то вроде:
— Теперь бы соснуть, хе-хе…
Так шутил. Роза Всеволодовна деликатно его одергивала, взбадривала ироничным укором, заставляла собраться. Но если рядом оказывались кто-то из любимых старых авторов, или Роднянская, или, не дай Бог, балагур Костырко — тотчас начинались разговоры про погоду, неблагоприятные дни, лекарства, целителей, предлагались рецепты и номера телефонов…
Об инфаркте я узнал утром 28 мая, придя на работу. Роза Всеволодовна в приемной с размаху швыряла об стол папки и с отчаянием повторяла:
— Да что же это?.. Да что же теперь будет?..
Все утро она пыталась связаться с реанимационным отделением Кунцевской больницы, куда ночью отвезли Залыгина. И через какое-то время в приемной раздался ее нервный хохот: из больницы передали, что Залыгин жив, находится в сознании и просит… задержать его статью в газете “Известия”. Ему нужно внести туда кое-какие поправки.
Смех смехом, а ощущение катастрофы не проходило. В те дни мне на ум впервые пришло сравнение Залыгина с моим отцом, примерно его ровесником, тогда еще живым. На многое в жизни они реагировали одинаково. И помимо беспокойства за судьбу журнала терзала жалость к старику, ставшему за годы совместной работы близким и понятным, почти родным…
Завхоз Коробейников Павел Алексеевич, которого в свое время взял себе в помощники заместитель Залыгина по хозяйственной части Спасский, однажды заявил мне:
— Надо думать о смене руководства. Залыгин не жилец.
— Почему? — искренне удивился я. К тому времени Залыгин хотя и находился еще в больнице (его перевели в “кремлевку”, Центральную клиническую), но живо интересовался делами в журнале, со многими говорил по телефону, кажется, писал, как обычно, какую-то очередную вещь для “Нового мира” и даже собирался голосовать на президентских выборах (ох, уж эти выборы!).
— Моя жена работает по медицинской части. Говорит, неделя-другая — и кранты.
Это сообщалось без печали, радости или, там, злорадства, вообще без эмоций. Тихим доверительным голосом. Жена Коробейникова, кажется, работала где-то то ли медсестрой, то ли в регистратуре.
Сам он считался спецом по “юридической части” и до “Нового мира” успел поработать в милиции.
— Я знаю, почему Пашу оттуда попросили, — говорил иногда загадочно его начальник, милейший Василий Васильевич. — Я все про него знаю…
Между начальником и подчиненным шло острое соперничество. Коробейников откровенно метил на место пожилого Спасского и на этой почве сдружился с бухгалтером Хреновой и особенно с толстухой Зюзиной, также не терпевшими последнего. Бывало, целые дни просиживал в бухгалтерии. Про Коробейникова и Зюзину шли разговоры, что у них «любовь».
Роза Всеволодовна многим описывала виденную ею однажды сценку: седой солидный Василий Васильевич (всегда в строгом черном костюме и при галстуке) забирается по шаткой стремянке к потолку, чтобы сменить перегоревшую лампочку, а Коробейников вроде бы ему помогает, эту стремянку как бы придерживает…
— Василий Васильевич, ну что ж вы сами-то везде, у вас же помощник есть! — Так со смехом завершала Роза Всеволодовна свой рассказ.
Я живо представлял себе эту сценку. Паша Коробейников не то держит стремянку, не то, отвернувшись будто в рассеянности, бочком подталкивает, раскачивает нарочно, вот-вот уронит… Без него Василию Васильевичу работалось бы куда спокойнее.
Прежде Спасский служил у Залыгина под началом в некоем экологическом учреждении. В “Новом мире” старался за всем уследить, во всем хозяйстве держать строгий порядок, что крайне раздражало бухгалтерию.
— Не знаю, что с ними делать, никак не могут работать вместе, — жаловался мне Залыгин как раз накануне своей болезни. — Или Спасского увольнять, или Хренову!
Меня такая постановка вопроса смущала. Я напоминал ему о бескорыстном усердии Спасского и некоторой, мягко говоря, запутанности с денежными делами в журнале. Залыгин в делопроизводстве разбирался слабо, да и вникать особо не желал. Кто-то должен был, в конце-то концов, управлять и командовать?
— Ну. Знаете, Лиза оч-чень толковая, оч-чень. Крутит? И пускай крутит. А кто на этом месте, скажите, не будет крутить? У вас есть другой бухгалтер?
— У меня нет.
— Вот и у меня нет…
Тема эта, я знал по опыту, была щекотливая и даже взрывоопасная. Когда еще он только уполномочил меня подписывать банковские документы, я составил перечень вопросов по новомирской бухгалтерии, на которые попросил Хренову дать исчерпывающие ответы. Однако вместо ожидаемой деловой беседы услышал от нее нечто невнятное:
— Вообще-то Сергей Павлович не хочет, чтобы вы слишком уж… Чтобы вы про все знали…
Пришлось буквально за руку привести ее к Залыгину, спросить прямо:
— Вы действительно велели бухгалтеру скрывать от меня информацию о документах, которые я подписываю?
Он, конечно, долго ничего не понимал.
— Не то чтобы скрывать… — мямлила Лиза.
Выслушав мой прямой вопрос в третий или четвертый раз, Залыгин попросил оставить его наедине с бухгалтером:
— Это какое-то недоразумение. Мы сейчас разберемся.
Через пять минут зовет меня. Нахожу его уже в одиночестве, красным и распаленным. Спешит выговориться:
— Может быть, вы возьмете на себя полностью руководство журналом?
— Бог с вами, Сергей Павлович. Чем вас Лиза против меня настроила?
— Ничем не расстроила! Ничего не настроила! Почему бы вам не взять все на себя? Что тут особенного?
Все это с неповторимым старчески-беспомощным сарказмом.
— Сергей Павлович, я не рвусь командовать, и вы хорошо об этом знаете. Меня вполне устраивает роль вашего литературного заместителя, на которую я был принят. Но если уж вы хотите, чтобы я помогал вам еще и по финансовой части, мне нужна информация. Я отвечаю за содержание бумаг, которые подписываю, и не могу подписывать вслепую.
Не сразу, но остыл.
— В этом есть резон…
Впоследствии сам не раз с тревогой возвращался к этой теме:
— Вы, кажется, составляли перечень вопросов к бухгалтеру? Надо ей эти вопросы подать как официальный документ, пусть отвечает. Она хочет сама всем распоряжаться, этого допускать нельзя. Скажите, что я уполномочил вас контролировать. Проверяйте, чтобы все совпадало…
И в другой раз:
— Я с ней поговорю, она даст вам ответы. А вы разбирайтесь. Надо уж или как я, ни во что не вмешиваться, или все держать под контролем…
Однако стоило Лизе показаться ему на глаза, глянуть в ее обычной манере исподлобья, хмыкнуть иронически, как Залыгин утрачивал боевой дух, настроение менялось на прямо противоположное.
— Может быть, назначить ее коммерческим директором? — предложил я ему однажды наедине. — Она ведь ни в чем не дает отчета, мне с ней трудно работать.
— И мне трудно.
— Упряма, властолюбива…
— А другой безынициативен, как Василевский. А третий, подобно Спасскому, резину тянет. У всех недостатки.
— Я и говорю: пусть уж лучше сама все решает. Если вы ей доверяете, если она умная…
— Умная! Ее в любой банк примут, уже сейчас много предложений…
— Вот и назначьте. Коммерческим.
Только тут до него дошло. Опешил.
— А вот это… Это — фантазия!
Рассердился, принялся кому-то звонить, давая понять, что разговор окончен.
Бухгалтер получала в редакции больше всех, о чем Залыгин почему-то всегда упоминал с гордостью. Уже на моей памяти Розе Всеволодовне с трудом удалось уговорить Лизу сделать зарплату главного редактора чуть-чуть выше — на символическую сумму в несколько рублей, из соображений сугубо этических.
Так и работали. Когда на стол мне, положим, ложилась платежка на особо крупную сумму, я звонил Залыгину:
— Такая-то сумма отправляется туда-то. Вы знаете об этом?
— Знаю, Лиза мне говорила. Подписывайте!
— Вы вполне уверены? Тут вот Василий Васильевич ворчит, сомневается в целесообразности.
— Ну, этот всегда ворчит…
С болезнью Залыгина, как легко догадаться, подобная система начала давать серьезные сбои.
Придя иной раз на работу, я заставал Спасского в тревоге, взволнованно шушукающимся с Розой Всеволодовной. Обнаружилась недостача наличности. Доступ к кассе — только у него да у Хреновой.
Вскоре после этого — звонок мне из больницы, Залыгин слабым голосом спрашивает:
— Вы следите за нашей бухгалтерией?
— Насколько могу, Сергей Павлович.
— Проверяйте все! Скажите Хреновой, что я вам поручил!
— Вообще-то деньги, как вы знаете, через мои руки не проходят, только бумаги…
— Это неважно!
У Розы Всеволодовны в это время — новая забота. Казино “Каро”, занимающее у “Нового мира” первый этаж, в порядке частичной оплаты давно уже обеспечивает редакцию горячими обедами. Так условился с администрацией казино Спасский. Но для бухгалтерии все, что делает Спасский, — плохо. Поэтому Хренова, а следом за ней Зюзина “бастуют”: не спускаются к обеду в буфет.
— Очень я за Лизочкино здоровье беспокоюсь! — изо дня в день стонет, появляясь в приемной, настырная Сарра Израилевна.
— Поговорите с Лизой! — озабоченно просит меня Роза Всеволодовна. — Что за капризы?
При случае захожу в бухгалтерию к Хреновой и Зюзиной. На журнальном столике — шоколадный торт, фрукты, десертное вино…
— Что ж не обедаете со всеми? За вас беспокоятся.
— Бесплатный сыр бывает только в мышеловке! — Одна.
— Выясните у Василия Васильевича, как он собирается выплачивать нам компенсацию за несъеденные обеды! — Другая.
Вскоре обнаруживается, что они все-таки обедают. В Роскомпечати, где отличная столовая и можно заранее приобретать талоны на питание. Ходят туда вместе с завхозом.
Коробейников агитировал других, приходил и ко мне, настойчиво уговаривая присоединиться.
— Вообще-то меня наши обеды устраивают.
— Так можно в час там поесть, а в три часа здесь. И сравнить. Даром же! — Зачем-то подмигивал, вертел в руках пачку оплаченных талонов, как фокусник.
Реклама действовала. За первой троицей потянулись другие — пожилые “девочки” из компьютерного цеха, корректоры. Из каких средств оплачиваются эти обеды, для всех оставалось тайной. Обиженный Спасский принципиально не вмешивался. Потатчица Роза Всеволодовна (ее уверяли, что на обеды расходуются деньги, которые “все равно пропадут”, “уйдут в налоги”, в чем она, в свою очередь, старалась уверить меня) начала не на шутку волноваться.
В один из дней сообщает решительно:
— Я распорядилась отменить обеды на стороне для всех, кроме Лизы и Зюзиной… — Спохватывается: — Не я, конечно, распорядилась, а Сергей Павлович, когда узнал, что у нас творится.
— Это плохо, — заметил я. — Не нужно никаких особых обедов. Ни для кого.
— Так решил Сергей Павлович! — Обиделась.
Через время выясняется, что на обеды расходуются наличные суммы от продажи журнала в редакции. Продажу и льготную подписку вела Сарра Израилевна Шапиро. Каждый раз она отчитывалась перед бухгалтерией в проданных экземплярах и передавала деньги кассиру Зюзиной. Суммы были немаленькие.
Я потребовал от бухгалтерии отчета. Тут-то и обнаружилось, что часть этих денег по кассе не проводилась и тратилась, между прочим, на обеды…
Обманутая в лучших чувствах Роза Всеволодовна в истерике. Сарра Израилевна, невольно раскрывшая “тайну”, становится врагом бухгалтерии и завхоза Коробейникова (сидящего, между прочим, в одной с ней маленькой комнатке при входе в редакцию); старуху затравливают и запугивают до того, что однажды она грохается в обморок прямо посреди редакционного коридора…
С Коробейниковым связан был в те дни еще эпизод — пустяк, но в какой-то мере показательный. У Залыгина на даче с давних времен стоял числившийся на балансе редакции автомобильный прицеп. Куплен он был еще при Филипчуке. Возможно, на нем в те трудные, располагающие к натуральному хозяйству времена предполагалось развозить по городам и весям журнальные тиражи. Но со дня приобретения новенький прицеп так ни разу и не использовался. Залыгин давно предлагал от него избавиться. Однажды ко мне пришел Коробейников с готовым договором:
— Я покупаю прицеп, подпишите!
В договоре сумма — раза в четыре меньше, чем стоил в то время прицеп в магазине, да еще с выплатой в рассрочку.
— Откуда цена?
— Лиза насчитала! — Сует клочок бумаги с чернильными каракулями.
— Вообще-то подобные дела так не делаются. Нужен официальный акт уценки или что-то такое. Посоветуйтесь с Василием Васильевичем, как правильно оформить.
Через некоторое время в беседе со Спасским этот случай всплывает.
— Он ко мне тоже заявился, — возмущался Василий Васильевич. — Я ему сказал, что это липа! Заставил при себе порвать все бумаги.
А Коробейников вдруг подлавливает меня в коридоре и заговорщическим тоном предлагает:
— Берите этот прицеп сами, копейки же! В рассрочку! После загоните кому-нибудь!
Я едва не лишаюсь дара речи.
— Что все это значит?
— Как — что? По Марксу: “Деньги — товар — деньги”!
Еще через время случайно узнаю, что прицеп все-таки куплен Коробейниковым на тех самых условиях. Спасский лишь машет рукой: все оформили без него — подали бумаги Залыгину, тот подписал их то ли в больничной палате, то ли в санаториии… Роза Всеволодовна в ответ на мой упрек взрывается:
— А чего вы хотите от старого больного человека, у него уже который год сарай этим прицепом занят! Вы бы потерпели в своем дворе такое?
Тем временем мне в отсутствие Залыгина впервые попадают в руки ведомости по зарплатам. Что Хренова получает наравне с главным редактором, много больше остальных сотрудников, — уже не новость. Но вот помощница Хреновой Зюзина с ее полутора ставками — на уровне заместителя главного редактора и ответственного секретаря! — это изумляет. (Для такой маленькой организации хватило бы, вообще-то говоря, и одного бухгалтера.) Много и других несообразностей. Среди равных по должности есть любимчики (чьи?), кто-то получает больше, кто-то меньше. Бедная Сарра Израилевна, сидящая в редакции с утра до ночи, а иногда и по выходным, зарабатывает почему-то меньше уборщицы… Такое чувство, что Залыгин до сих пор подписывал подсунутые ему приказы и ведомости не глядя.
Говорю с Хреновой о неразберихе с зарплатами, о контроле за наличными поступлениями, задаю другие вопросы.
— Зачем вам это надо? — напрямую спрашивает она.
— То есть как? Это же деньги редакции…
— Деньги акционерного общества. А вы к нему не принадлежите.
Внятных ответов не получаю, но вокруг меня повисает ощутимое напряжение. Зачем-то заглядывает в кабинет Зюзина и мимоходом втолковывает мне, что на таких бухгалтеров, как Лиза, нормальный начальник молиться бы должен. Коробейников стороной заводит разговор: у Лизы, мол, нелегкий характер, она сама об этом знает и иногда раскаивается, но ссориться с ней вообще-то ни к чему…
Роза Всеволодовна следит за событиями с интересом, но предпочитает держать нейтралитет:
— Если дойдет до дела, она все сумеет объяснить. Все объяснит и во всем оправдается! — Понизив голос, добавляет: — Насчет Лизы не знаю, но Зюзина — настоящая бандитка!
Залыгин узнает о скандале, конечно, одним из первых, но печется из своего далека о другом. Хитроумная Хренова (знает, чем умаслить старика!) вовремя доводит до его сведения: на счету журнала есть лишние деньги, скопились, прямо-таки пропадают — нужно срочно раздать их на премии сотрудникам!
— Ну, всем платить я не буду! — уверенно заявляет мне по телефону Сергей Павлович. — За что давать премию Смирновой? Кублановскому? Пометьте для себя.
— Так, значит, Смирнова, Кублановский…
— Ларин давно в больнице, ему не надо. Коробейникову тоже. Зелимханову. Кривулину ни в коем случае. (Двое последних — юристы.) Пожалуй, все.
Список отвергнутых я обсуждаю с Розой Всеволодовной. Она:
— Нельзя этого делать! Знаете, какие скандалы начнутся? Предложите ему дать всем, но по-разному…
Звоню Залыгину. Секретарша его уже приготовила к разговору. Уславливаемся о двух уровнях премий: 40 и 20 процентов от оклада. Ставлю в известность главного бухгалтера.
— Только не надо вот этого! Не надо 20 и 40! Я сама с Сергеем Павловичем поговорю! — разъяряется Лиза.
Роза Всеволодовна все-таки готовит свой проект, зачитывает его по телефону Залыгину. Тот соглашается. А вечером — звонит мне домой.
— Я не хочу, чтобы это называлось премиями. Перепишите так: приказ о вознаграждении сотрудников по результатам работы на октябрь месяц…
— За октябрь?
— Нет, на октябрь. Проследите за этим.
Утром, едва прихожу на работу, — снова звонок.
— То, что вы подготовили, нельзя подписывать. Нельзя делить на 20 и 40.
— Да это же ваше решение! Я только предложил вам дать хотя бы половину тем, кого вы совсем хотели лишить вознаграждения!
— Хорошо. Если вы не согласны, подготовьте свой проект, я его рассмотрю. — С нешуточным раздражением.
Секретарша рядом, слушает, ворчит:
— Ему хочется и твердость проявить, и чтобы никого не обидеть!
— Сергей Павлович, — говорю я в трубку, стараясь сдерживаться. — Значит, даем полностью и Ларину, и Кублановскому…
— Всем!
— И Смирновой…
— Ей — нет. Она не в штате.
— А Шапиро Сарра Израилевна, которая тоже не в штате? Если уж кто заслужил поощрение, так прежде всего она!..
Какое-то время молчит.
— Ладно, я вам позже перезвоню.
Еще не придя в себя, спроста жалуюсь секретарше:
— Это же его список! Я бы иначе распорядился. А он теперь заявляет, что проект — мой. Кто-то морочит его.
— Он сам себя морочит.
Звонит Залыгин:
— Всем дать поровну!
— И Смирновой?
— И Смирновой!
— И Коробейникову?
Молчит. Вдруг взрывается:
— Да ну ее к черту, эту премию! Никому не будем давать!
Бросает трубку. Через минуту звонит:
— Значит, так: составляйте список одинаковых премий.
— Кривулин?
— Он всего-то ничего получает. Дадим.
— Зелимханов?
— Этому — не давать!..
После безумных переговоров горько перешучиваюсь с Розой Всеволодовной, предполагая в ней единомышленника:
— Говорит, ну ее к черту, эту премию!
А она меня — как обухом по голове:
— Конечно. Он же вам предлагает составить список, а вы его посылаете. Не хотите брать на себя ответственность?..
Через несколько дней для окончательного утверждения списка вызывает меня и Хренову к себе в Переделкино. Тут — своя интрига. Вначале я узнаю об этом как бы случайно от шофера Вани:
— Кстати, вас Сергей Павлович ждет в понедельник!
После этого в выходные долго говорю с Залыгиным по телефону. Обсуждаю с ним, между прочим, неоправданно завышенную зарплату Зюзиной и — как давать ей премию? Неужели с полутора окладов?
— Не знаю, что делать. Лиза уверяет, что я сам приказ о ее зарплате издал. Мне очень трудно с ней разговаривать. Прислала вот с шофером еще какие-то бумаги на подпись. Я спрашиваю: это что, непременно мне нужно подписывать? Все равно, отвечает, может и ваш заместитель. Тогда зачем присылать? В понедельник я жду вас обоих к себе!
— Хренову известили?
— Не знаю… Ваня должен был сказать… Я не могу с ней разговаривать, мне это очень тяжело!..
За всю дальнюю дорогу в редакционной “Волге” до Переделкина мы с Хреновой, торопливо занявшей переднее, «залыгинское» место, не говорим друг другу ни слова. Лихой шофер Ваня, бывший вертолетчик, пытается шуточками разрядить обстановку:
— Женщина за рулем — это хуже, чем фашист в танке!..
Лиза прыскает.
По лесенке на второй этаж я поднимаюсь в кабинет к Сергею Павловичу первым.
— А где Лиза? — восклицает он в испуге.
Могла ведь и не приехать, проигнорировать…
Разговор о премиях начинается с начала. Принято предложение Хреновой: всем дать поровну.
— Этот как будто неважно работает? — еще сомневается Залыгин.
Нет уж, всем так всем!
— И Зелимханову? — Тут почему-то Лиза спрашивает.
— И Зелимханову! — храбрится Залыгин. — Много ли он там получает!
Но я категорически против того, чтобы исчислять вознаграждение Зюзиной с ее невесть откуда взявшихся полутора окладов. Принято! Залыгин сам трясущейся рукой вписывает в копию приказа: с одного оклада! Невелика экономия, но с точки зрения здравого смысла все-таки победа.
— Все проверяет! — язвит насчет меня Лиза.
— Что делать! — Обреченно вздыхаю.
— Мы ведь с вами не так работали, Сергей Павлович, — говорит Лиза с сожалением.
— Ну, он только начал разбираться, ему надо привыкнуть, — увиливает Залыгин от прямого ответа. — Давайте доверять друг другу. Как раньше.
— Сергей Павлович, вы — другое дело! — горячо восклицает Лиза. — А вот Спасский… Или Сергей Ананьевич…
— Давайте так: звоните мне по телефону. Звоните и рассказывайте о затруднениях.
— Ну, Сергей Павлович, всякий раз тревожить вас по пустякам…
— А что — тревожить! Звоните, и больше никому ничего не объясняйте! Мы с вами вдвоем будем решать.
Я взрываюсь. Только накануне он требовал от меня присматривать за бухгалтером. “Я скажу ей: пока я болею, все решает мой заместитель! И точка.” Напоминаю о деньгах, которых не досчитался Спасский. О необходимости упорядочить зарплаты, ввести надлежащий контроль за продажей журналов. О “бесплатных” обедах…
— Прошу дать отчет по кассе, а мне толкуют про обеды!
— Я вам такого не говорила! — быстро реагирует Лиза.
— Зюзина говорила. В вашем присутствии.
— Вот с нее и спрашивайте! И вообще, Сергей Ананьевич работает у нас незаконно, на него даже приказа нет.
Новый анекдот. Однако Залыгин реагирует вполне серьезно и поворачивается ко мне:
— Вы что на это скажете? — Со строгостью в голосе.
— Да что уж тут говорить. Если я два года работаю вашим заместителем без приказа, если бухгалтер все это время незаконно начисляла мне зарплату — вопросы надо задавать не мне.
Занятная подробность: все приказы по редакции хранятся в сейфе у Хреновой. В приемной — только неподписанные копии. Смешно и жутко одновременно. Захочет, чтобы не было этого (или любого другого) приказа — его и не будет; а Залыгина можно убедить в чем угодно…
— Дождитесь меня, и будем работать, как прежде, — ласково уговаривает он Лизу. — Все пойдет по старому.
— Не знаю, Сергей Павлович! — Она сокрушенно качает головой. — Не знаю…
Он садится за коротенькое письмо Розе Всеволодовне, которое хочет отправить с нами; она тем временем притулилась у книжной полки, листает том энциклопедии.
— Что вы там нашли? — дружелюбно шутит Залыгин, покончив с работой.
— Почему-то — ядовитые растения!
Вот последнее из той поездки, что ярко запомнилось. На обратном пути молчали. Лиза уже не спрашивала, “зачем мне это нужно”. Думаю, ей все со мной было ясно.
Стоит добавить, что старый приказ о моем назначении действительно “пропал”, и Залыгину пришлось восстанавливать его по сохранившейся у секретаря копии с номером…
Канитель с премиями имела неожиданное, почти фантастическое продолжение: деньги начислили всем кроме… Спасского и Роднянской! Так явствовало из ведомости, которую мне дали на подпись. К первому в бухгалтерии относились известно, как; вторую тоже отчего-то не жаловали. Окончательно выйдя из себя, я отказался подписывать бумаги и немедленно доложил о происшедшем Залыгину.
Вскоре звонит Хренова, оправдывается:
— Роднянская и Спасский в этом месяце были в отпуске!
— Ну и что? Мы же вознаграждаем по результатам работы за целый год! Вы сами потребовали дать всем и поровну!
— Я не имею права. В приказе написано: “по результатам за октябрь”.
Только тут я оценил дальновидную мелочность старика, прежде совершенно мне непонятную. Должно быть, за долгую жизнь всевозможные пройдохи не раз обводили его вокруг пальца на таких пустяках.
— А вы почитайте внимательно, как там написано!
Справедливость была восстановлена. Впрочем, если Ирина Бенционовна и узнала от кого-нибудь, как я бился за ее кровные (сам я, разумеется, ей не рассказывал), то едва ли ее сердце оттаяло. Такое уж сердце.
Глава 11. Без хозяина
В мутном и мусорном потоке захлестнувших редакцию событий как-то присутствовали и отмечались и другие знакомые персонажи.
Сразу после инфаркта у Залыгина, когда его состояние вызывало большие опасения, взбудораженный Киреев стал часто наведываться ко мне и втянул-таки меня в откровенную беседу. С глазу на глаз я изложил ему ситуацию в журнале, как сам ее видел. Вот Василевский с его “теневым кабинетом” и амбициями, вот Хренова с сомнительной компанией; как минимум две особых “группы интересов”, две линии раскола, которые могут в дальнейшем опасно углубиться. Фактически я предложил ему союз, чтобы объединенными усилиями уберечь журнал от развала.
Скорее всего он понял этот разговор лишь как признание с моей стороны его статуса “преемника” (склонный, подобно всем эгоцентричным людям, преувеличивать свое значение), и откликнулся в ту минуту с энтузиазмом. (Его ведь тоже, как и Кима, глубоко задевало положение бесправного “наемного работника”, а Василевского они с Новиковой у себя в отделе даже прозвали “наполеончиком”.) Велел звонить ему домой в любое время дня и ночи — если мне вдруг позарез нужна будет его помощь, чтобы отвратить от журнала беду. Уж не знаю, как это он себе тогда представлял… Позже, более прагматично оценив ситуацию, стал демонстративно отдаляться от меня и все теснее сближаться как с Василевским, так и с Хреновой. В отношении немощного Залыгина и его установлений Киреев усвоил манеру беззлобной иронии, которая вполне примиряла его на том этапе почти со всеми.
Что касается редакторской работы, тут наше с ним взаимное непонимание, к сожалению, продолжало расти. Вот характерный пример “диалога глухих” — речь шла о рукописи известного актера и литератора В. Рецептера.
— Написано живо, артистично… — Я.
— Язык бледный, невыразительный. — Киреев.
— Читается легко…
— Никого не заинтересует, слишком специальная тема.
От Солженицына (традиционно сохраняющего с “Новым миром” связь) поступает новая рукопись — короткие рассказы, “Крохотки”. Печатать или не печатать — вопрос не стоит, все солженицынское сразу идет в набор, но тут Киреев приходит ко мне с инициативой:
— “Крохотки” в этот раз очень хороши. Не начать ли с них номер, а?
Как раз в те дни выходит статья Солженицына в “Общей газете”. В ней — резкая отповедь правящему режиму, сохранившему, а в чем-то и усугубившему после выборной фантасмагории свои отрицательные черты. Я читаю по рукописи “Крохотки” и вижу, что в них по-иному выраженная, облеченная в художественное переживание, отстраненная от преходящих реалий, но — та же ясная всем боль сегодняшнего дня. Спешу порадовать Киреева:
— Вы правы, это будет достойное открытие номера. Во всех смыслах.
— И все-таки давайте еще пару дней подумаем.
Это уже он — мне!
А через пару дней:
— Василевский считает, что нам не следует политизировать журнал, и я с ним согласен. Не будем открывать Солженицыным!
Про себя я назвал этот феномен “татарин во власти”.
Мы с ним были, напомню, формально во всем приравненными друг к другу заместителями, хотя выполняли различные функции и несли разную ответственность: он — за отдел прозы, я — за весь журнал.
Когда стало ясно, что Залыгин слег надолго, я попросил Розу Всеволодовну (которая одна в те дни имела доступ к уху больного) осторожно посоветоваться с Сергеем Павловичем — не назначить ли ему на время болезни кого-то из нас (неважно, Киреева или меня) исполняющим обязанности главного? Во избежание мелочного раздрая, чтобы в текущих делах за кем-то оставалось решающее слово. Я почувствовал, как при этом нервно щелкнул и заработал ее сложный вычислительный аппарат. Прежде чем обращаться к слабому шефу, она должна была, конечно, сама иметь ответ. И через несколько дней как бы между прочим этот ответ был мне дан:
— А может, поживем как есть? Не надо никаких назначений?
Говорила от себя, но нет сомнений, что совет с Залыгиным состоялся.
— Может, и не надо.
Я действительно не знал, как лучше. Залыгин очень болезненно переживал любые покушения на свою власть, даже “на одре” (тут словечко Битова вполне уместно) не желая ни с кем ею делиться. Оттого и плодил равных в правах и бесправии заместителей. Когда-то он уволил добросовестного и опытного Григория Резниченко (предшественника Василевского в должности ответсека) только за то, что тот “начал выступать от имени журнала”. Так сам Залыгин рассказывал мне эту историю. Речь шла о выездных конференциях и встречах сотрудников и авторов “Нового мира” с читателями. Активный Резниченко не раз был инициатором таких встреч и иногда проводил их, видимо, самостоятельно, без участия главного редактора. С тех пор Сергей Павлович невзлюбил всякую публичность, связанную с “Новым миром”. Единственный раз он вынужденно уступил долю властных полномочий Филипчуку — и никогда не мог простить себе этого…
Теперь, когда приходила пора собирать редколлегию (обычно это делалось раз в месяц, для обсуждения вышедших номеров и попутного решения других накопившихся проблем), я спрашивал Киреева:
— Будете председательствовать?
— Нет уж, давайте вы!
Я занимал кресло во главе длинного стола (за которым, как любил в свое время напоминать Видрашку, сиживал еще Твардовский), Киреев демонстративно устраивался в дальнем конце напротив.
— Придвигайтесь ближе, здесь лучше слышно!
— Мне и тут хорошо!
В таких случаях раздавалось неприлично громкое хрюканье Василевского — вероятно, он изображал смех. Лицо у него при этом не выражало никаких эмоций и оставалось болезненно неподвижным.
— Не обращайте внимания, у Андрюши нервы не в порядке, он ведь долго лечился, — простодушно поясняла мне после Роза Всеволодовна.
Она каждый день подолгу разговаривала по телефону с Залыгиным, держала его в курсе всех маленьких редакционных происшествий. Спокойной оставаться не умела, считала тихие дни напрасно прожитыми, и потому каждый раз из пустяка раздувалась целая история. Вот одна из них, ее можно озаглавить “Грязное белье Кублановского”.
Как я уже упоминал, Кублановский жил в Переделкине и часто ездил на работу в редакционной машине вместе с Залыгиным. Подвезти, доставить попутно туда-сюда какой-нибудь груз — проблемы для него не возникало. Но когда Залыгин слег, постоянное сообщение прервалось.
Готовились к церемонии вручения ежегодных журнальных премий, решили купить вина. Кублановский считался тонким ценителем напитков. И Роза Всеволодовна упросила его проехаться с шофером Ваней по магазинам — выбрать. А Кублановский к месту вспомнил, что на даче у него скопилось много нестиранного белья, которое хорошо бы отвезти в Москву в прачечную, так что если у шофера туда ляжет путь…
— Господи, что же нам придумать? — живо откликается сердобольная секретарша (я был свидетелем сцены). — Вы ведь знаете, машина в Переделкино теперь почти не ходит, а бензин стоит так дорого… Придумаем, Юра, обязательно что-нибудь придумаем! Только чтобы это в последний раз, больше не копите так много!
— Слышали? — с возмущением спрашивает меня, когда Кублановский удаляется.
— М-да. Услуга за услугу, — говорю я довольно равнодушно. Машина обслуживала в основном Залыгина, в его отсутствие руководили шофером Роза Всеволодовна и хозяйственник Спасский, в их дела я старался не вмешиваться.
Как я догадываюсь, секретарше хотелось, чтобы я донес о происшедшем Залыгину и дал поступку Кублановского соответствующую оценку. Не дождалась. Пришлось действовать самой.
Через несколько дней она приболела. Звонит мне из дома, справляется о делах.
— Болейте себе спокойно, здесь все тихо! — легкомысленно заявляю я.
— Какое там тихо! Сергей Павлович отменил покупку вина! Запретил Василию Васильевичу давать Кублановскому машину! Я же ему пообещала — в каком я теперь положении?
— Не надо было впутывать в эти пустяки Сергея Павловича, — мягко укоряю ее.
— Вот и я говорю! Сделали бы тихо, Ваня бы отвез в прачечную сумки Кублановского, и все. А теперь Василий Васильевич уперся и не дает!
Иду к Спасскому:
— Что за история?
— Мне позвонил Сергей Павлович и категорически запретил давать машину Кублановскому. Кто-то ему накапал. А что я теперь могу? Не могу же я ослушаться Сергея Павловича?..
Уж не знаю, секретарша ли сеяла панику своими рассказами, или Залыгин сам в воображении себя растравлял, но только нервничал и переживал он по причине своего бездействия очень сильно, а это неизбежно вносило суматоху в редакционную жизнь. Однажды у кого-то возникла идея, чтобы главный редактор проводил редколлегии из Переделкина по селектору, присутствовал на них, так сказать, заочно. Засуетился Спасский, подключили к делу услужливого Коробейникова, куплен был аппарат, установлен… Не прижилось: Залыгин слышал плохо, по многу раз переспрашивал; говорить специально для него, его не видя, для всех было неловко. А вот иронии и шуток по поводу методов залыгинского руководства журналом прибавилось.
Возмущаться стал даже Чухонцев, всегда относившийся к Залыгину почтительно. Появляясь в редакции раз или два в неделю, ворчал:
— Ситуация становится просто неприличной. Об этом вся Москва говорит.
Обращался чаще к Розе Всеволодовне, “нашей пионервожатой”, как звала ее помощница Чухонцева Марина Борщевская, иногда — ко мне. Когда я спрашивал, что он предлагает, недовольно отмалчивался.
Тогда или чуть позже, не помню точно, Василевский зашел ко мне в кабинет, плотно затворил за собой дверь и сказал негромко:
— Сочинения Сергея Павловича для журнала — большая проблема.
Расчет был на солидарность: все знали, что к первым вариантам залыгинских рукописей у меня, как и у других редакторов, было немало претензий. Это входило в творческий процесс Сергея Павловича, планировалось им: показать кому-нибудь горячий черновой вариант, набить шишки и тут же снова засесть, все переделать по-своему, и еще раз, и еще… Никакой “проблемы” для журнала я в этом не видел. И в любом случае Василевскому не нравилось совсем не то, что иногда смущало в окончательной редакции меня.
С уходом Залыгина из редакции его сочинения странным образом перестали быть для Василевского и компании «проблемой». Напротив, выпрашивали что угодно, только бы засветить имя Сергея Павловича на страницах журнала. И старик, воспользовавшись этим, пошутил: напечатал в «Новом мире» рассказ про то, как его… травили в «Новом мире». Подробнее об этом можно прочесть в моей рецензии на рассказ Залыгина «После инфаркта» (см. Приложение).
— Вы хоть не говорите этого при Розе Всеволодовне! — Вот все, что я мог (вполне искренне) посоветовать Василевскому.
— Я знаю…
У той — новые хлопоты: Залыгин надиктовывает ей по телефону, она печатает на машинке, читает ему, вносит поправки, перепечатывает… В течение нескольких дней — в нервно-приподнятом настроении. Что-то готовится! На носу очередное заседание редколлегии, и в самый его день, за полчаса до общего сбора, Роза Всеволодовна меня огорошивает:
— В конце дадите мне слово, я зачитаю от имени Сергея Павловича его послание.
И зачитывает. В послании — о том, что за время болезни главного редактора, насколько ему стало известно, упала трудовая дисциплина, творческие сотрудники относятся к журналу спустя рукава, на работу ходят нерегулярно; есть такие, которые и журнала-то своего не читают; мне с Василевским упрек — не следим за порядком; давно пора повесить на дверях отделов таблички с указанием часов приема посетителей и т.п. Распустились, слишком хорошо и вольготно живем. Пора увольнять бездельников. Но ничего, скоро он, Залыгин, вернется на рабочее место, и тогда всем достанется на орехи…
Угроза, вроде, шутливая, да и сам тон послания по-стариковски мелочный и достаточно невинный, обнаруживает понятное желание просто напомнить о себе (можно подумать, что до болезни Залыгина тот же Чухонцев, например, появлялся на работе чаще или существовали когда-нибудь в редакции часы приема!), но — слишком все неожиданно, и от этого как-то не по себе. Даже мне.
— Ну, все! — безапелляционно закончила чтение секретарша, прихлопнув листок ладошкой. — Расходимся!
— Это надо переварить, — возражаю я со своего председательского места.
Все будто этого и ждали.
— Когда заходит разговор о присутственных днях, журнал можно закрывать! — вскипает Чухонцев, это для него самое больное. — Сокращать надо обслугу, а не творческий состав!
— Кто-то на нас стучит! — Роднянская…
Только остаемся с Розой Всеволодовной наедине — она на меня набрасывается:
— Вам же Сергей Павлович говорил, чтобы закончить сразу, без обсуждений!
— Во-первых, никто мне ничего не говорил. Хотя бы текст показали, тогда я постарался бы Залыгина кое от чего предостеречь… Во-вторых, лучше сразу выпустить пар, чем после по коридорам и углам будут нас склонять.
— Теперь они уверены, что я на них стучу!
Трудный и рискованный диалог с мучительным подбором эпитетов:
— Роза Всеволодовна, вы опытный…
— Что вы, Сережа, какой у меня опыт!
— …аппаратный…
— Вот уж никогда!
— …работник. И вы прекрасно видите, сколько сил у меня уходит на то, чтобы вести журнал. Пока мне это кое-как удается, но если все будут только мешать, гнуть свою линию, то я не поручусь, что Сергей Павлович не вернется к разбитому корыту…
— Сережа, он не вернется!
— Как?..
— Я ведь делаю все это, чтобы хоть как-то поднять ему настроение, создать для него видимость того, что он нами руководит. Сергей Павлович десяти шагов пройти не может! Он у себя даже во дворик не выходит, потому что ему потом по лестнице не подняться! Я говорила с его женой, Любовью Сергеевной. Он никогда больше не появится в редакции…
Снова и снова ее длинные беседы с ним по утрам по телефону. Думаю, он уже не представлял себе жизни без этих разговоров, они придавали ему необходимый заряд бодрости, служили своеобразным наркотиком. А она, когда случались у Залыгина дни полегче и он мог шутить, звенящим от радости голосом с его слов всем подряд пересказывала, как Сергей Павлович беседует дома со своим правнуком Данилкой:
— Как кошка разговаривает?
— Мяу.
— А собачка?
— Гав-гав!
— Ну, а человек?
После паузы:
— Але-але…
Такой забавный!..
Еще история из тех дней. В свое время Роза Всеволодовна уговорила шефа не работать по пятницам. Дело в том, что редакторы по давней традиции имели так называемые “творческие” (или “библиотечные”) дни, кое-кто даже два, а она — не имела. Равно как и весь технический персонал. Залыгин же по пятницам никогда не приезжал, приходилось скучать в приемной в одиночестве. И хотя компьютерному цеху, корректорской, хозяйственному и всем другим отделам работы хватало (авторы, в конце концов, приходили), “руководство” постановило: в пятницу редакция на замке.
(“Руководство” — так бесхитростный Спасский со всей серьезностью называл спайку Баннова — Залыгин, а острая на язычок Хренова подхватила и при каждом удобном случае передразнивала, интонацией изничтожая и Василия Васильевича, и само “руководство”.)
Мое скептическое отношение к “нерабочим” пятницам Роза Всеволодовна знала, и это ее нервировало.
В те новогодние праздники — выходных много, а работы, как всегда, хватает, журнал-то выходит каждый месяц! — я, посоветовавшись с Василевским, предложил отдыхать 31 декабря, но зато две пятницы считать рабочими. Все приняли это как должное. Все, кроме, как ни странно, Розы Всеволодовны.
Вскоре после Нового года спрашивает:
— Вам Сергей Павлович не выговаривал за то, что мы не работали 31-го?
— За 31-е мы отработали две пятницы — до и после.
— Мне ли вам говорить, что мы и без того должны работать по пятницам, и если не работаем, то только потому, что я упросила Сергея Павловича…
— Но разве он не знает, что мы не работаем по пятницам? Или вы этого не знаете? А теперь вот отработали сразу две, за один предпраздничный день, от которого, как показывает практика, все равно мало толку.
— Сергей Павлович считает, что, если мы не работаем по пятницам, значит, нам просто нечего делать, надо выгнать лишних и работать все дни.
— Вот и я так считаю. А вы — сопротивляетесь.
— Я сопротивляюсь?!..
Однажды Залыгин позвонил мне и с облегчением сказал, что скоро Хренова, видимо, покинет журнал. Обещала уйти к середине февраля. Жаль, конечно, она толковый бухгалтер, но никаких сил уже на нее не хватает…
Я не случайно во всех мелочах обрисовываю сложившуюся к тому времени обстановку. Всему этому даже название подобрать трудно. На самом деле так существовала в те годы вся страна, но не каждый имел возможность увидеть порядок своей жизни с изнанки, да еще столь близко и отчетливо. Только в тогдашней атмосфере и могло случиться то, что скоро случилось.