41 Views

Майя и Пайя

Майя ждёт мужа. Всё у ней хорошо.
Разве что слишком жалится поздний ветер.
Эгил особо ценен тем, что ушёл
к ней от другой, пока подбиралась третья.

Эта другая — Пайя — та ещё зверь.
Только подумать: Эгил — пьяница? Трутень?
Склочная баба. Майя такой не будет.
«Резвый мой ветер, память о ней развей!»

Если не думать, память не так уж парит:
смутно свербящая тоненькая игла.
Майя ведёт для Пайи ЖЖ и дайри:
«У нас, как прежде, всё супер. Всё — высший класс!»

Кафель сияет. Стол на двоих накрыт.
Майя переплетает густые косы.
— Я абсолютно счастлива, — говорит.
— Я абсолютно счастлива, — говорит.
— Я абсолютно счастлива, — говорит
и
думает: где его черти заполночь носят?

Доната

Все-то соседи знают, что по утрам
Доната Балоде первой приходит в храм.
Вечно тиха. Опрятно, скромно одета.
Редкое благочестие — в двадцать лет-то!

«Боженька, дай нам зиму чуток теплее —
много ли дров запасает в кризис народ?
И пусть мои родители не болеют,
и пусть братишка десятки из школы несёт!
Пусть Алдис в своей Ирландии заработает лишний грош!
И пусть за это за всё — лишь меня у них заберёшь!»

Алдис — особая песня. Приятель из чата.
Ни разу не виден, однако — навек любим.
Вчера написал: «Я скучал по тебе, Доната».
Доната прочла — «я тоже любима им».

Ах, жалко — не видит, жалко — не слышит он,
как чисто и звонко Доната поёт канон —
и голос ровен, и руки чуток дрожат;
от свечек, от щёк хористов плывущий жар —
и слёзы в глазах прихожан!

Доната сделала сайт: алдис-эрманис-точка-ком.
Коллажик из фото, найденных в соцсетях.
Веночки из пиксельных роз — и стихи о том,
что Алдис ей свет на мрачных ея путях.

(Доната не знает, что в этом сумбуре чувств
Алдис прочёл одно: «Я к тебе хорошо отношусь».)

…Доната который час сидит у окна.
Цикады и флоксы приветствуют гимном август,
однако Донате отныне лето не в радость:
у Алдиса новый статус: «почти женат».
И падает, падает взгляд — в заоконную тьму:
«Какого чёрта, Господи, почему?!»

Сарма

Помнишь, Сарма, наивную хитрость восьмидесятых?
Всё язычество строго-настрого запрещено,
вот и Лиго — будний день, а не красная дата, —
только люди упрямо празднуют всё равно.
Продают на рынке венки из дубовых веток —
каждый Янис обязан гордо ходить в таком! —
и венки из бумажных маков да роз для деток.

Помнишь, Сарма, — ты хватаешь венок рукой?
Эти розы — настоящей всех настоящих,
ты же слышишь, Сарма, — они о тебе поют.
Но подходит мама — и тянет-уводит-тащит,
и заводит вечную, нудную песню свою:

«Для того ли я уехала из села,
чтобы ты носила этот веночек жалкий?
Хватит с нас, пожалуй, мамы-провинциалки!
Будь, моя королевна, нежна-мила-весела:
я куплю тебе алое платье, куплю обувку…
Что ты дуешься, Сарма, что поджимаешь губки?»

Ты забыла рынок, Сарма, — но помнишь розу,
что горит в тебе — почище иной любви:
непонятная, смутно-бόльная мысль-заноза.
Чтό живые цветы? — выращивай или рви —
ни один цветок не стал тебе осью мира.
Даже тот, что позволил Янке услышать «да».

«Что поделаешь — мне никто не поможет, милый.
Значит… значит, надо самой её воссоздать!»

У тебя поэзия, проза, премии, гранты,
и твоих поклонников, Сарма, не перечесть.
Отчего же сердце, Сарма, — ранка на ранке,
отчего твой муж опять не с тобой, не здесь?

«Я тебя кроила, роза, по лепесточку,
каждый день тебе отдавала, каждую ночку,
чтобы ты вырастала, чтобы тянулась ввысь.

Отчего мне опять так смутно, неверно-неточно,
отчего я опять вернулась в исходную точку?

Что забыла я, глядя и глядя на белый лист?»

Куклы

Говорят, об кукол
можно играть роли,
которые мы проворонили,
запороли;
доставать из себя
убитое, забытое, незнакомое вовсе,
утешать свои несчастливые
шестнадцать, тринадцать, восемь.

Саманта сидит на полу душевой, в подвале
универа, затем что все на неё начхали,
затем что хозяйка съёмной квартиры опять в запое
(я не могу назначить матерью
женщину, которая пьёт),
а тётка пилит за то, что Саманта опять не в ладах с собою
(я не могу назначить матерью
женщину, которая говорит: ты унаследовала самое худшее).
Наверное, мать умерла от лишений и голода
в девяностые годы,
а отец застрелился, сойдя с ума.
Саманта
пялится в потолок и слушает воду.

Есть люди, которые,
прочитав мои вирши,
гордятся: это мы научили её всему,
что она пишет,
а что пришлось издеваться и бить,
запирать в шкафу, в туалете, —
через это проходят все нормальные семьи,
нормальные дети.
Ты жива, здорова, успешна. Всё хорошо.
Ничего же страшного
не произошло.

Сояне почти тоща. Резка в движениях. Темнокожа.
О нет, она не старается быть хорошей.
Ей просто не нравится, что Саманта,
её сокурсница,
нет-нет да и скомкается,
окуклится,
останется на ночь — где это видано! —
в душевой.
«Что случилось?»
Саманта отводит глаза: «Ничего».

Для того, чтобы
позвонить в банк,
устроиться на работу,
пойти к зубному,
мне надо снова и снова
назначать обстоятельства чрезвычайными,
доставать из полки «тревожный чай»
(валерьяна, трифоль и мята),
заливать в себя терпкую горечь
несколько дней подряд.
Иначе
я почувствую себя
на все пятнадцать, двенадцать, десять,
сколько ещё там? —
этих кризисов было столько, что я сбилась со счёта.
Я знаю научное слово «регрессия»;
ни шатко ни валко,
временами ползком,
прискорбно-нескоро
я в который раз обхожу эту гору.

«Я хочу остаться одна». — «Извини, мне кажется, ты не этого хочешь».
Сояне кусает волосы,
думая, как помочь
той, что потеряна, смята, почти убита,
той, что не верит в помощь, предлагаемую
от избытка.
Сояне находит внутри глубокий, уверенный голос
и продолжает:
«Я знаю, как это — сидеть в темноте,
как желать — и бояться — темноты, пустоты,
как бояться — и жаждать — света и помощи,
понимая, что помогают — не так, не те,
потому что они — не ты».

Венеранда

Венеранда празднует восемьдесят-и-хвостик.
Никого не ищет, не приглашает в гости,
потому что в детстве хотелось весь день — одной.
Но какое «одной», если хутор, сестра и братик:
отойди на миг — и станешь всех виноватей,
ибо первенцам стыдно помнить слово «покой».

Распахнула окно — да села на коврик в угол:
две стены обнимают как две надёжных руки.
Венеранда себе подарила шарнирных кукол,
потому что в детстве не было никаких.
А сегодня — с удовольствием обшивает.
Исколола, увлёкшись, пальцы на левой руке.
«Значит, так, ребята: вы были Барби и Кен,
а теперь — Венеранда и Андрис. Живой. Живая».

…Гордо шествует первый гром по улице Строда;
Андри, Андри, нам ли грустить в это время года;
видишь, ветер смешал сирень — и жареный лук?
Мир безбожно-юн, а мы-то с тобой, а мы-то!..

Упадает ночь. Остаётся окно открытым.
Венеранда остаётся сидеть в углу.

Хельга. Анна.

А про Хельгу, знаете, многое говорят.
Будь, мол, Хельга за мýжем, при доме, детях и внуках —
ни за что не полезла бы в эту свою науку,
поелику для женщины знание — это яд.
То-то Хельга занудна, вспыльчива и резка,
и не всех людей пускает в свою обитель.
А найти бы этой умнице мужика!..

Удивительно, но особенно речь громка —
и громяща — у тех, кто Хельгу вообще не видел.

Пятый год читает Анна её труды,
понимая далеко не каждую фразу.
Как устроен мир. Для чего человеку разум.
Как родители оставляют в детях следы,
протирая юные души до чёрных дыр.
Как живут у людей внутри, незримые глазу,
прорастая из рода в род, — народные мифы.

Что ей, Анне, до сплетен, клеветы и шумихи?
Анна видит костёр в заповедном глухом бору —
и шаманку, чьё дело — поддерживать песней пламя.
И неважно то, что шаманке не каждый — друг,
что чужого не пустят к огню охранные заклинанья.
Важно то, что ночи стали чуток теплей.

То, что Анна не видит себя безвозвратно-бывшей,
что она опять рисует, поёт и пишет, —
разгорается алый уголь в стылой золе.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00