116 Views

Я проснулась словно от мягкого толчка в плечо, как будто кто-то не хотел будить меня сразу, а просто легонько дотронулся и тут же отошел в сторону, чтобы не мешать пробуждению. Вчерашним днем мы с коллегами долго и старательно пили в буфете теплохода, словно огораживали в загаженной душе уголок для завтрашнего посвящения. И я пила вместе с ними, потому что у меня на сердце лежала камнем невыносимая легкость бытия – бытия, полного лжи, обмана и грядущего убийства. Ложась в теплоходную койку, я со злорадным чувством удовлетворения думала о том, что хотя бы до утра буду свободна – от собственных черных мыслей, от гнета обстоятельств, от звонков моих близких и от даже от самой себя и от своей драной кошки-совести.

Сквозь сомкнутые веки пробивалось неяркое северное солнце, постель была жесткой, но вполне чистой, судя по жесткости простыней и пододеяльника. Я уже собиралась открыть глаза, как вдруг рядом со мной негромко, по-утреннему раздыхиваясь, пискнул ребенок.

Такой звук я бы узнала из тысяч и тысяч других. Такой звук я бы услышала на любом расстоянии, уловила бы сердцем, даже если бы была глухой, услышала бы кожей, если бы во всех иных органах чувств мне было бы отказано. Это был плач ребенка, лежавшего рядом со мной в это утро.

И это было тем более удивительно, что мои дети давно уже выросли из пеленок и колыбелек и пошли своим путем, где я была нужна им лишь изредка – чтобы помыть, постирать, приготовить, убрать, пожалеть или попросту дать денег. В эту осень оба моих сына были дома, в далекой Москве, взрослые или почти взрослые, самостоятельные люди, не менее любимые от того, что независимые, но куда более независимые, чем любящие их родители, и, в частности, я.

Нет, это был совсем другой ребенок – маленький, судя по голосу, не старше 3-4 месяцев, малыш, чье легкое дыхание я услышала следом за писком. Потом, словно ветром от открытого окна, до меня долетел легкий молочный запах, и я удивилась еще больше – вот уже больше 15 лет я не была кормящей матерью, так кто же должен взять на руки и дать грудь этому ребенка, подумалось мне.

Странно, но я еще медлила открывать глаза и прерывать такой чудной и чудный сон, в котором я, очевидно, родила того самого ребенка, о котором шла речь, и каким-то чудом нашла компромисс между собственной совестью и рядом непреодолимых на мой взгляд,  жизненных обстоятельств. Я знала, что стоит проснуться, и чудо уйдет, и вернется боль, раздвоенность души и предательство тела – обычное для меня последнее десятилетие состояние мерзости и пакости души.

Не буду просыпаться, сказала я себе, но тут ребенок заплакал по-настоящему, словно он был реальным человеком, а не персонажем чрезвычайно яркого посталкогольного сна. Он плакал так горько, так безнадежно, словно знал, что я сейчас проснусь и тем самым убью его, перечеркнув его существование собственным сознанием. И я не выдержала и открыла глаза.

Я лежала на узкой постели в огромной барачной комнате, вытянутой в длину, словно пенал. Рядом со мной стояли другие такие же узкие кровати, застеленные цветными шерстяными одеялами, но они были пусты, как будто вся смена, отдыхавшая на них ночь, давно ушла на работу, и лишь одна я прохлаждалась в постели. Рядом с окном был основательный стол, а около него стояла неуклюжая старая детская коляска времен моего собственного детства, в которой беспокойно ворочался комок пеленок. Я спустила ноги с кровати и впервые обратила внимание на то, на мне надета кипенно-белая, до пяток, ночная рубашка – точно такая, какую носила моя покойная бабушка, царствие ей небесное, в ней она неторопливо отходила ко сну, массировала огромные опухшие ступни, разминала больные колени, и которая формой напоминала огромный мешок с дырками для головы и рук. Я знала, что таких рубашек просто не сохранилось в природе, и, тем не менее, я была именно в ней – чистой, пахнущей озерной водой (меня в детстве часто посылали на мостки полоскать белье, и этот аромат я никогда и ни с чем не спутаю). Я встала и, пошатываясь после долгого сонного забытья, подошла к коляске. Пеленки продолжали шевелиться  так, будто в них был завернут маленький юркий зверек, сопящий, хнычущий, плачущий, и я распеленала комок. Сначала я увидела ножки, потом ручки, а потом наружу вышло личико ребенка – совершенно незнакомого мне трехмесячного младенчика, здорового, с перетяжками на толстых локотках и коленках. Но это был не мой ребенок – во всяком случае, так мне показалось в эту минуту. Я даже отпрянула назад – я ждала увидеть в этом странном сне-яви личики своих детей, но никак не чужого и непонятного младенца. Я напрягла память – такую услужливую, словно компьютер обычно, но такую неповоротливую после загульной ночи – и не обнаружила ровным счетом ничего. Я не помнила ни своей беременности, ни родов, ни первых бессонных ночей, — ничего, поэтому сейчас в моей душе была пустота. Я тупо смотрела на извивающееся тельце, на кричащий ротик, не понимая, что мне надо делать.

И тут в дверь тихо постучали, и не успела я ответить, как в комнату вошла женщина, судя по одежде и платку на голове, одна из тех помощниц, которые живут или работают на Валааме — помогают при монастырях, исполняют незамысловатые уроки во время паломничества, водят экскурсии или просто готовят пищу. Как только она увидела ребенка, лицо ее словно засветилось изнутри, и этого внутреннего света хватило на улыбку мне, которая неподвижно стояла, склонившись над плачущим ребенком.

— Вот и хорошо, что очнулась, а то ребенка-то кормить надо, я уж тебя будить пришла, — сказала женщина певуче и с легким северным выговором. Так обычно обкатывают фразы во рту питерские интеллигенты, отметила я про себя машинально, не вдумываясь в содержание ее слов. Женщина между тем подошла к коляске, ловко выхватила  ребенка вместе с тряпичным ворохом,  и, взяв меня за локоть, подвела к кровати. – Садись, в ногах правды нет, сейчас за водой схожу, — сказала она и положила ребенка мне прямо в руки, которые я таким знакомым, в свое время до автоматизма доведенным жестом, протянула ей в ответ.

Младенец лежал у моей груди – пустой, бессердечной груди женщины, расчетливой как средневековый банкир, рациональной, как торговец на турецком базаре, он шевелил маленькими сжатыми кулачками, он сучил ножками, он причмокивал губками, и вдруг по моим коленям потекла легкая теплая жидкость. Малыш улыбался мне, я клянусь, он мне улыбался – совершенной чужой, непонятной тетке, приехавшей вчера на Валаам, чтобы здесь, на святой и благословенной земле принять очередное судьбоносное решение, обреченное быть исполненным. Он мне улыбался – рабочей лошадке, приговоренной к вечному ярму и работе за деньги, ради которых она готова была всю себя и даже больше – свою бессмертную душу —  принести в жертву. Он мне улыбался – и я улыбнулась ему в ответ, и в этот момент в его личике вдруг стали, словно на старой фотопленке в ванночке, проступать знакомые черты – разрез глаз, крылья носа, разлет бровей, и я постепенно начала узнавать знакомое, родное, отчужденное лицо человека, которого я любила и ненавидела одновременно, даже не зная, какому из чувств отдать предпочтение. Лицо этого человека я бы узнала, даже если бы его изуродовали годы, сожгло солнце или исказили злоба и гнев. Но только я не была готова увидеть это лицо в чертах крохотного человечка, который – теперь-то я уже не сомневалась – был моим сыном, вернее, нашим сыном.

Но как, каким волшебным образом я смогла выносить и родить ребенка, каким чудом я оказалась здесь, на Валааме, одна, с подросшим младенцем? Или его родила не я, а какая-нибудь суррогатная мать, сделавшая это за меня и отдавшая ребенка по истечении оговоренного срока? Но почему она сделала именно здесь и сейчас, почему я ничего об этом не помню, где отец ребенка, где мой муж, наконец, почему я сижу в чужой одежде в бараке, и кто эта женщина? На эти вопросы и многие другие, лихорадочно рождавшиеся и тут же исчезавшие в мозгу, у меня не было никаких правдоподобных ответов, как не было молока в груди, я была свято уверена в этом. И все же, уступая напору и плачу голодного младенца, я спустила просторную рубашку с плеча и с удивлением увидела, что моя грудь набухла, словно у только что родившей молодой женщины. Из огромного, темного соска выдавилась крохотная капля, и, словно бисеринка, скатилась на губы ребенка, и он тут же присосался ко мне, как будто все утро только того и ждал, и меня пронзило давно и прочно забытое ощущение матери, кормящей своего ребенка грудью – сладкая, сосущая под ложечкой нега, боль и счастье одновременно, опьянение жизнью и предвидение смерти во всем сущем.

Я бездумно наслаждалась видом лежащего у груди младенца, когда в комнату вошла та же самая женщина с кувшином воды и большой миской в руках. Она, улыбаясь, смотрела на ребенка, и точно так же она смотрела на меня, как будто и я была частью чего-то хорошего и большого, и я больше не смогла молчать, оставляя ее и себя в полном неведении.

Я задала самый глупый вопрос, какой только можно было выдумать:

— Как я сюда попала? Я ничего не помню…

Можно было подумать, что женщина только и ждала сигнала, чтобы открыть рот.

— Немудрено, что ты ничего не помнишь. Тебя на остров на лодке принесло, прямо с ребенком, только ты была без сознания, хорошо еще, что ребенок запищал, так мы услышали. Мы – это экскурсоводы – как раз у воды стояли, ждали, пока туристы сувениры посмотрят, чтобы дальше в скиты идти. Смотрю, к пристани лодку несет, в обход теплоходов, а в лодке кто-то лежит. Ну, мы лодку вытащили, а там ты, одежда на тебе страшная, рваная какая-то, а на дне лодки – сверток, а в нем младенец пищит-заливается. Подхватили мы тебя и понесли в старое общежитие, которое еще с советских времен осталось, барачное такое, здесь у нас паломники живут, когда мест на подворьях не хватает, спать положили, старую коляску у местных женщин нашли, перепеленали. Я с утра уже раз пять заходила, смотрю, ты спишь, как убитая, так я пару раз послушала, дышишь ты или нет, а потом малыш заплакал, ты и проснулась сама, как мать.

— Мать? – переспросила я. Ах да, я его мать, только я не знаю, что со мной произошло. Не помню, ничего не помню. Я вчера сюда на теплоходе приплыла, и я точно знаю, что была одна, без ребенка.

Женщина в изумлении всплеснула руками:

— На каком теплоходе? Все, кто на теплоходах приплыли, уже давно в ресторане сидят, после наших экскурсий, тебя среди них точно не было, я с ними со вчерашнего дня вожусь. Ни тебя, ни ребенка, это ты что-то путаешь, милая моя. Что-то такое страшное с тобой стряслось, что у тебя даже потеря памяти произошла, как я понимаю.

— Да нет же, — упрямо сказала я. Посмотрите в моих вещах, там сумка, документы.

— Вещи твои мы, честно говоря, выбросили, — рваные, замызганные, словно ты в уличной грязи вывалялась. Но ни документов, ни сумок при тебе не было – только младенчик твой. Как его зовут, кстати?

— Как зовут, — переспросила я и с ужасом поняла, что не знаю, как зовут моего сына. – Его зовут … Илюша, — ответила я, в панике назвав сына именем его отца, авось последний не будет на то в обиде.

— Илья, значит, серьезное такое имя. Пророческое, — улыбнулась женщина. – Я Мария, а ты?

— Лариса, — представилась я собственным именем, — очень рада нашему знакомству.

— А уж мы как все тут рады – и отцы-настоятели, и паломники, такого ведь никогда не бывало – чтобы река младенца с матерью принесла. Говорят, это знамение, особый знак, уж и службу специальную отслужили. И хотя у тебя высшего благословения нет, все же решили вас в виде исключения на острове оставить, пока ты в себя окончательно не придешь. Живи здесь, поесть в трапезной всегда можно, а для младенца у тебя молока достаточно, вижу, как оторваться не может.

— Но я, мне бы домой позвонить, предупредить…

— Здесь у нас телефонов никаких нет, — строго сказала женщина и снова улыбнулась. — А тебе, может, и вовсе не надо домой звонить, — разве от хорошей жизни в лодку с младенцем кидаются?

Она наклонилась и посмотрела на меня так, словно видела меня насквозь. И я взглянула внутрь себя и поняла, что не помню никаких телефонов, ни домашнего, ни мобильного, как будто их у меня никогда и не было. Да и что было – вся моя жизнь до сегодняшнего утра представлялась мне слегка в отдалении, я смотрела на нее со стороны, отчужденно, отмечая внутри себя какие-то разрозненные события – вроде бы еще вчера я приехала на Валаам на теплоходе вместе с коллегами, даже не пытаясь вспомнить, из какой такой компании, где я кем-то наверняка служила; еще вчера ночью я звонила мужу с теплохода, чтобы сказать, что у меня все в порядке, а потом – человеку, которого любила и ненавидела, чтобы вновь и вновь оправдываться за свое долгое молчание, отключение от реальной жизни и уход в пьяную нирвану; еще вчера я твердо приняла решение об убийстве не рожденного мной и нагулянного вне брака ребенка и заодно – собственной бессмертной души. Все это было вчера, но теперь этого вчера больше не существовало, а вместе с ним не существовало ни моего прошлого, ни будущего. Я прочно сидела на кровати и кормила грудью собственного сына, и это и было мое самое живое и реальное настоящее.

Мария между тем ловко забрала у меня младенца, завернула в чистую пеленку, потом навертела на ребенка старое шерстяное одеяльце с огромными нелепыми верблюдами (я вспомнила, что в детстве у меня было такое же, только красное, а не синее), положила сверток в коляску и сказала:

— Одевайся, милая, пойдем в трапезную, и тебе поесть требуется. Наверное, голодная?

И как только она произнесла два последних слова, я физически ощутила самый настоящий голод, какого еще не бывало в моей жизни – сытой, московской жизни обеспеченной и самостоятельной женщины. Странное это было чувство – словно я давно не пробовала никакой пищи, даже самой простой и незатейливой, как будто все эти годы меня кормили из капельницы или подсовывали суррогаты из тюбиков. Рот наполнился слюной, в животе проснулся желудок, и я поняла, что я живу – несмотря ни на что, хочу есть, пить, хочу на воздух, хочу катить коляску, куда глаза глядят, — бездумно, наслаждаясь каждым отпущенным мне мигом.

Мария дала мне одежду явно с чужого плеча, какой я бы никогда не надела в своем мире – мешковатую, длинную юбку, бесформенный свитер, растянутый в груди и на локтях, и мы  вышли на улицу из сумрачного, краснокирпичного общежития.  Сначала я ослепла, а потом невольно задержала дыхание – то ли в своей вчерашней, настоящей жизни я не рассмотрела, куда я приехала, то ли сегодня мне были даны совсем другие глаза. Ели, куда хватало глаз, огромные, густоволосые, величественные ели столпились вокруг нас, словно солдаты, меж которых рослыми сторожевыми выделялись краснокожие сосны – такого леса я еще не видела. Это был храм, выстроенный природой, в которой человек был всего лишь одним из прихожан – наравне с лесным зверьем, залетавшим ветром, ночными звездами и дневным светом. Все было в нем – и купол опрокинутого надо мной неба, и стрельчатые своды сосновых стволов, и еловый лапник, надежно укрывающий алтарь, и расписные стены подлеска, и коричневая дорога, ведущая в приделы, и неяркий свет, озаряющий путь вместо свечей, все было здесь, и все это было – как будто для меня одной…

Я очнулась, когда Мария тихо дотронулась до плеча – я обернулась и заново увидела ее лицо – усталое, изношенное годами и суровым северным климатом, оно показалось мне невыразимо милым, как будто мы были знакомы целую вечность и целую же вечность не виделись, зато теперь с жадностью наверстывали упущенное. Я и ее разглядела заново – всю ее слегка нескладную, увядшую фигуру, небольшие руки с вздувшимися венками и старческими темными пятнами, немодную одежду до пят и под горлышко, как того требовал неписаный устав места. Однако и это было мне милым, как была вкусной простая и непритязательная еда в трапезной, где мы сидели с паломниками и моим новоиспеченным сыном, как была нетрудной легкая работа по уборке столов и мытью посуды, пока ребенок спал, как была естественной стыдливость, с которой я, отвернувшись от всех, кормила сына грудью. Все было мне легко и приятно в этом месте, словно кто-то свыше взял на себя мои заботы, проблемы, мучения и метания, просто сжал мою непутевую голову и вынул из нее все лишнее, наносное, пустое и ненужное, наполнил мою жизнь смыслом, сделал за меня труднейшую в жизни работу – принять решение и воплотить замысел во всем его многообразии…

После обеда Мария отправила нас с Илюшей погулять в лес – ее снова ждали высыпавшие с теплохода на берег свежие экскурсанты. Иди, сказала она, по дороге, здесь не заблудишься, тут тебе не город. Еще вчера эта мысль показалась бы мне дикой – не заблудиться в незнакомом глухом лесу, где не работает мобильный телефон, и заплутать в городе, где на каждом шагу знаки и указатели, но сегодня я понимала, что она имеет в виду совсем другое. Сначала я катила коляску по широкой красно-коричневой дороге, но потом свернула в лес, расстелила старое пальто, которое Мария дала с собой, и легла на спину, лицом к небу. Илюшу я положила рядом с собой, и когда он снова запищал, то, даже не вставая с постели из лесного мха, я дала ему грудь, а потом перепеленала тряпками из запасов, выданных мне все той же вездесущей Марией.

Не знаю, сколько часов мы с Ильей провели в лесу. Время будто перестало существовать для меня, у которой даже не было часов, которые я обычно никогда не снимаю с руки, как перестало быть значимым реальное пространство вокруг меня. Лес был одновременно и явью – с насекомыми, грибами, птицами, и символом – с гулом вершин, с высотой оттененного елями неба, с пустотой прозрачного воздуха, со мной и с ребенком, как частями картины мира. Я как будто вросла в землю, претворилась в мох, в блестящую зеленую траву, в глянцевые сосновые стволы, в темные еловые лапы, в своего таинственного ребенка.

Здесь я впервые разглядела его по-настоящему. Крепкий, здоровый малыш, с темными волосиками и темно-серыми глазами, он был как две капли воды похож на отца – странно, что я не поняла это в первую же минуту, как только увидела, подумала я, но, похоже, дело было в том, что тогда, утром, я просто не желала понимать очевидного и принимать свершившегося. Тогда, утром, я была другая, неправильная, ненастоящая, несвободная, думала я, лежа в лесу, зато теперь я – реальная, истинная, свободная от условностей. Тогда, утром, я еще была городская, путаная тетка, озабоченная деньгами и любовью к себе, зато сейчас меня переполняла всего одна забота – я была матерью и пришла в божий храм с ребенком, как приходят сотни и тысячи других матерей, желающих получить благословение своему младенцу, и я его получила – нам светило солнце, нас кропил легкий дождь, с деревьев текла смола, и я знала, что мы есть и все нам по силам, потому что мы – любимы.

Наверное, я заснула, потому что плач ребенка звучал как бы издалека. Я открыла глаза и увидела, что уже вечерело – не так, как на юге, когда южная ночь накрывает с головы до пят, нет, просто дневной свет стал приглушеннее, краски поблекли, звуки утихли. Стало свежо, я положила Илюшу в коляску и пошла назад по дороге, думая о том, чем завершится сегодняшний многотрудный день на Валааме. Мне почему-то казалось, что теперь я всегда буду жить так – просыпаться в пустой комнате, кормить сына, выполнять работу по дому и по хозяйству, гулять в лесу, общаться с Марией, и так пройдет вся моя жизнь, пока сын не вырастет, а я не состарюсь. Моя московская реальность представлялась мне абсолютно несбыточным, кошмарным сном, включая самых близких и дорогих мне людей.

Я вышла из леса  и вдруг увидела Марию – она стояла у пристани и словно кого-то ждала. Посетители острова уже вернулись на борт теплоходов, и на берегу не было ни души, не считая меня и Марии. Лишь когда я подошла ближе, я поняла, что что-то не так – Мария тяжело дышала, словно ей пришлось долго и торопливо идти, ее лицо выглядело встревоженным. Она схватила меня за руку и повернула к себе.

— Слава богу, ты еще здесь, — сказала она, — я думала, что ты уже не вернешь, нигде тебя нет, —  со свистом в груди выдохнула она.

— Куда же с вашего острова денусь, — улыбнулась я, — да еще с ребенком.

Она в отчаянии сжала пальцы так сильно, что мне стало даже немного больно, но, видя, как она волнуется, я и сама встревожилась и не отняла руку.

— Мне сказали, что сегодня тебя уже не будет, а я так и не успела тебе благословение свое материнское передать, — быстро сказала Мария.- Благослови тебя Господь, Ларочка, и сына твоего Илюшу тоже, будьте счастливы, и идите с миром.

— Да я никуда не собираюсь, — ответила я беспечно. – Вот проголодалась, иду в трапезную, может, покормите, чем бог послал.

— Разве ты не понимаешь, — вдруг вскрикнула она, но потом осеклась и, оглянувшись, вдруг торопливо зашептала:

— Пойми же, Ларочка, ты мне тоже снишься, как Илюша тебе снится. И я была молодая и глупая, чуть помоложе и еще глупее, чем ты сейчас. И я не стала, ты понимаешь, о чем я, — муж меня уговорил… Мы жили в общежитии, помогать было некому, и я … согласилась, убила тебя, а потом все пошло, как надо, — работа, дети, квартира, машина, дача. Только я все время помнила, что вас должно было бы быть трое, а не двое, я даже разговаривала с тобой, Ларочка, и все представляла себе, как ты выросла, вышла замуж, родила своих деток, как ты ко мне в гости приезжаешь, с внуками. Мои все выросли, муж умер, и я поняла, что не могу больше, что я что-то должна – себе, миру, тебе. Чего я только ни делала – и каялась безмерно, и грехи замаливала, и благотворительностью занималась,  и по монастырям ездила, и по детским домам ходила, — ничего не помогает. Пока там, отпускает, а потом снова болит, с каждым разом все сильнее и сильнее. Слава богу, надоумили меня – бросила я работу в Петербурге, выучилась как надо, и пришла сюда экскурсоводом, потому что здесь единственное место, где мука моя светлой становится – как будто ее сквозь марлю процеживают – и больно по-прежнему, но и сладко оттого, что знаешь, что всем простится, только заслужить надо.

Она продолжала шептать, как безумная, она торопилась сказать мне что-то важное, а я слушала ее слова с ужасом, потихоньку отодвигаясь назад.

— Да нет, Мария, — сказала я, — вы что-то путаете. У меня есть мама, и она живет в другом городе, я никак не могу быть вашей дочерью, это какая-то ошибка…

— Ларочка, это не ошибка, только вчера, как только я увидела тебя в лодке, я не сразу, поняла, что это ты. Может, просто боялась поверить, в то, что и я прощена, что и мне, как Фриде в романе Булгакова, перестали подавать платок, ведь ты же помнишь Фриду и ее просьбу к королеве бала… Но ты знаешь, как только я тебя узнала, то сразу поняла, что ты тоже можешь совершить ошибку, непоправимую, роковую, страшную, поэтому ты здесь. Я ведь только потому и встретила тебя и твоего ребенка, своего внука, что я тоже нужна тебе, чтобы сказать что-то очень важное, чтобы дать тебе свое благословение, и я тебя прошу – не делай того, что задумала, не бери грех на душу, ты же видишь, какой это чудный ребенок, наш Илюша. Роди его, чего бы тебе это ни стоило, а потом приезжай ко мне сюда, я буду тебя ждать здесь, на Валааме, даже если ты завтра ничего не вспомнишь, просто приезжай с Илюшей на Валаам, и память к тебе вернется, а я уж буду здесь…

И она вновь крепко сжала руку сухими узловатыми пальцами, а затем перекрестила меня и неожиданно крепко поцеловала куда-то в шею, а потом наклонилась над коляской и погладила воздух над головкой спящего ребенка. Дай бог, еще вернешься, только возвращайся не одна, или тогда совсем не возвращайся, чуть слышно добавила она и побежала от пристани к монастырю.

Ее последние слова ошеломили меня настолько, что я не сразу позвала ее, но она не оборачиваясь, махнула мне рукой, как если бы я была мороком, призраком, бесплотным духом. Я нагнулась к коляске – Илюша крепко спал, посапывая, судя по запаху, надо было сменить пеленки, подумала я, как вдруг почувствовала легкое головокружение. Земля стала выворачиваться у меня из-под ног, и я вцепилась в коляску, как в спасательный круг, но она выскользнула у меня из рук и покатилась к воде. Я пыталась крикнуть, но голос словно схлопнулся у меня в груди, как схлопнулась вся картинка мира перед глазами, и последним ее кадром была коляска, стремительно уходящая в темнеющую воду…

Я очнулась от шума двигателя в уютной каюте теплохода. Напротив меня  спала молодая девушка из отдела рекламы, с которой я познакомилась вчера, когда нас расселяли по каютам. Я не помнила, как ее зовут, но точно знала, что она не замужем и увлекается йогой. В коридоре слышались шаги, где-то в ресторане на второй палубе играла музыка. На столике рядом с койкой лежал мобильный телефон. Я машинально нажала на клавишу и высветила пять непринятых звонков – один был от мужа, четыре – от человека, которого я любила. Я знала все, что они оба могут сказать, но теперь это было не важно. Лежа в постели, одним пальцем я набрала смс-ку всего из трех слов: «Его зовут Илюша» и отправила ее два раза по двум разным номерам. В конце концов, они оба имели право это знать, как, впрочем,  и Мария.

Я точно знала, что я вернулась домой.

10 июл. 13 г.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00