150 Views
Сон разума
Я встретил его дважды, оба раза в городском парке, возле клумбы с гиацинтами. На самом деле, я мог видеть его и в других местах, например, на улице или в магазине, но именно эти две встречи мне запомнились. Наш городок маленький и пыльный, выросший вокруг цементного завода, и кроме парка и, пожалуй, собачьей площадки, гулять негде. Да и вообще, податься некуда, а ведь каждому хочется воздуха и солнечного света. Вот и бродят люди, то и дело друг с другом сталкиваясь, будто карты постоянно тасуемой колоды.
Я устроился на скамейке, развернув на коленях газету, но не читал, а лениво проглядывал столбец за столбцом, жмурясь на гиацинтовое разноцветье. Нежно сияло небо в хрупких прожилках молодой зелени. Торфяным теплом дышала земля, а газетные заголовки кричали о войне, об эпидемии холеры, инфляции, голоде. Как хорошо, думал я, что все это где-то далеко, в другой стране или на другой планете, а у нас весна, и подлесок в искристой дымке, и солнце светит по-мартовски дерзко, так что больно глядеть на белый газетный лист — до того он ярок. В двух шагах от меня, возле клумбы играли двое детей. Девочка лет пяти, похожая на индианку, в красном платье и с черной косой, возила в пыли длинноногую Барби, тихо ей выговаривая, а смуглый мальчик — на год или два помладше, одетый в короткую джинсовую куртку — сидел на корточках и смотрел на солнце. Я видел его лицо. В широко распахнутых стеклянно-голубых глазах отражались облака, а зрачки были неподвижны, как у куклы. Свет падал в них отвесно, но ребенок не мигал. Его странный взгляд, казалось, жадно впитывал небо, а на губах цвела счастливая улыбка.
Мне сделалось неуютно.
– Простите, это ваш сын? – окликнул я женщину на скамейке напротив. Та поднялась из густой тени — смуглая и голубоглазая, как ее дети — и мелкими шагами направилась ко мне, на ходу оправляя юбку пугливым, каким-то очень детским движением.
– Вы что-то спросили?
– Да нет, я подумал, солнце такое яркое. А ребенок вот так прямо, без очков… – смутившись, пробормотал я. – Не вредно ли это для зрения?
– Он слепой.
– О! Простите, – еще раз, сам не понимая за что, извинился я.
– Ну, что вы, все в порядке, – женщина опустилась на скамейку рядом со мной и позвала. – Мариус!
Ребенок вздрогнул и нерешительно повернулся к ней. На его лице отразилось напряжение.
– Мариус, – повторила мать, негромко, слегка нараспев, словно давая сыну возможность подольше слышать ее голос.
Мальчик встал и, сделав пару уверенных шагов, ткнулся матери в колени. Оттянул край длинной юбки и завернулся в него.
– Мама, а я знаю, какое солнышко, – сказал он сквозь ткань. – Мягкое, как подушка!
– Ну, конечно, – женщина гладила его волосы. – Скоро ты сам увидишь. Оно мягкое, и теплое, и желтое. Вот, как цыплята — помнишь, у тети Марты? И небо увидишь, и деревья, и цветы… все-все. Мир — такой красивый! – говорила она, и незрячие глаза ребенка наливались радостью. Он прижимался щекой к маминым ногам, словно к своей мечте — к мягкому и желтому, как цыпленок, солнцу.
Должно быть, заметив мое недоумение, женщина пояснила:
– Через пару месяцев мы ложимся на операцию. Мюнхенская университетская клиника, в ней, говорят, самые лучшие офтальмологи, – она заглядывала мне в лицо, словно искала одобрения своим словам. – Профессор Керн дает девяносто пять процентов, что мальчик будет видеть. Он прекрасный врач, и мы ему доверяем, правда, Мариус?
– Прекрасный! – серьезно согласился ребенок.
Он играл складками материи, покрывая себе лицо или пропуская легкий, блестящий шелк между пальцами.
Я встретил его спустя год, в том же самом парке. Мариус плакал, закрывая лицо ладонями, и повторял:
– Не хочу! Не хочу смотреть! Вы страшные! Мне страшно!
Я поздоровался с его осунувшейся и как будто постаревшей за год матерью, но она только слегка кивнула мне. Узнала, а может, и не узнала. Ей было не до меня.
Тут же крутилась похожая на индианку девочка, тянула брата за футболку, наклонялась к нему и что-то тихо говорила, очевидно, пытаясь его успокоить, но он отшатывался.
Ребенок отталкивал руки матери и сестры и безутешно, отчаянно всхлипывал:
– Не хочу! Не хочу! Не хочу!
Маленький мальчик, для которого мечта обернулась кошмаром.
Жарко пестрели гиацинты на клумбе. Сквозь изумрудную дымку листвы стыдливо проглядывало небо. У самых моих ног пробилась из утопнанной земли трава и вскипела крохотными белыми цветами. Но Мариус не замечал красоты.
«Что он видит? – спросил я себя. – Неужели этому ребенку, еще недавно слепому, мы кажемся такими чудовищами? А может, чудовища бродят среди нас, но мы так пригляделись к ним, что не воспринимаем их уродства?
Конечно, и он когда-нибудь привыкнет, приглядится, и мир станет для него таким же обыденным, скучным и безопасным, как для нас. Свежесть взгляда рано или поздно притупляется, и это хорошо.
Или не хорошо?»
Черная обезьяна
А сейчас мы проведем небольшой эксперимент, – объявил профессор, и Штефан с готовностью расчехлил очки. Каждая лекция по психологии восприятия начиналась с эксперимента, и это помогало студентам настроиться на нужный лад. Пока профессор Сигал возился с проектором, по рядам прокатилось движение: отодвигались на край столов тетради, щелкали кнопки диктофонов, дробно, как птичьи лапки, постукивали карандаши.
На экране появился стоп-кадр: молодые люди в черных и белых футболках передавали друг другу баскетбольные мячи. Действие происходило, судя по всему, на лестничной площадке, потому что сзади, загороженная человеческими фигурами, угадывалась дверь лифта. Слева и справа тоже находились какие-то двери.
– Посчитайте, сколько пасов сделают игроки в белом, – сказал профессор, и картинка ожила.
Задание казалось не трудным. Главное — не отвлекаться ни на что постороннее. Мелькают руки, мяч, лица – смазанными, неровными пятнами, мельтешат, сменяя одна другую, тени, и снежно в глазах от ярких футболок.
Пара минут — и ролик остановился. Штефан уже готов был в ответ на вопрос лектора прокричать: «Двадцать восемь!», но Сигал спросил другое:
– Кто из вас не заметил черную обезьяну?
Воцарилось недоуменное молчание, которое в следующую минуту лопнуло, как перезрелая дыня, брызнуло едким шепотком.
– Что? Где? Какая обезьяна?
Профессор хлопнул ладонью по кафедре.
– Смотрите еще раз.
Теперь Штефан ясно увидел, как из левой двери появилась огромная черная горилла, остановилась перед группой игроков, ударила себя волосатым кулаком в грудь, ухмыльнулась на камеру и ушла через правую дверь.
– Этот эксперимент был впервые проведен американским психологом Даниэлем Саймонсом, – объяснил профессор Сигал. – Он показывает, как селективно работает наше внимание.
«Странная, однако, штука — человеческое зрение, – думал Штефан, рассеянно слушая лектора. – Вроде бы так ясен и однозначен мир. Ан, нет. Мы следим за мельканием рук и движением губ, ловим налету слова, в то время как что-то важное проходит мимо нас незамеченным. Совсем как эта горилла-невидимка».
Он снял и тщательно протер салфеткой очки, как будто хотел соскоблить со стекол радужную пленку самообмана, тот самый фильтр, который не пропускает в глаза незримое.
«А ведь все мы, по сути, слепы, – размышлял Штефан, – хоть и мним себя зрячими. Смотрим, но не видим. Рассуждаем, но не понимаем. Тем страшнее и опаснее наша самоуверенность».
Он промаялся всю пару, пытаясь сосредоточиться на материале, но мыслями то и дело возвращаясь к эксперименту.
«Надо учиться останавливать взгляд… – бормотал он себе под нос, – … улавливать то, что находится за пределами нашего эго… К черту мячик, какая, в конце концов, разница, кто сколько сделает пасов и кому, если посреди нашей экзистенциальной полянки черная горилла бьет себя в грудь и лыбится нам в лицо?»
Лекция закончилась. Студенты вскакивали с мест, громыхали стульями, толкаясь, шли по проходам к двери. Профессор Сигал что-то говорил — им вдогонку — но его слова тонули во всеобщем гаме. И никто не обращал внимания на сутулую, заросшую грубой черной шерстью фигуру, которая, активно работая локтями, лезла напролом. От нее не шарахались, не глазели удивленно, напротив, ей уступали место — как равному.
«Вот ведь, догадался, – про себя нервно усмехнулся Штефан. – Остроумно, ничего не скажешь. А главное — в тему». Он не знал, смеяться ему или злиться на шутника, потому что крался, крался по спине зловещий холодок…
В холле было оживленно. Студенты разговаривали, стояли группами или сидели на партах, толпились вокруг единственного на весь корпус ксерокса или спешили куда-то, в общем, царила обычная университетская толкотня. Парень в костюме гориллы вальяжно прошествовал по коридору и начал подниматься по лестнице на третий этаж, вероятно, туда, где находилась столовая.
Штефан жил недалеко от университета, поэтому решил пообедать дома. Проводив остряка взглядом, он сбежал по ступеням, улыбнулся рассеянно знакомой девушке, зацепился сумкой за подоконник и с размаху чуть не влетел в объятия двухметровой гориллы. Только успел увернуться.
«Черт, – едва не вскрикнул Штефан, – опять он! Но ведь он же пошел наверх! Или это другой?»
Он снял очки, потер глаза, моргая и щурясь, протер стекла рукавом рубашки. Увы, ему не показалось. Еще одна обезьяна, чуть пониже ростом, подпирала плечом входную дверь и, смачно сплевывая на пол косточки, уплетала яблоко. Во всей ее позе ощущалась какая-то глумливая расхлябанность.
– Пропустите, пожалуйста, – буркнул Штефан, и обезьяна посторонилась.
Напрасно он старался расфокусировать взгляд, переключить внимание на другое, забыть, наконец, о проклятом эксперименте — гориллы были повсюду. Вся улица кишела ими. Нагло расхаживали они среди людей — ничего не подозревающих студентов, школьников, стариков, домохозяек — сорили возле газетных киосков, плевали мимо урн, сидели, болтая ногами, на автобусной остановке и курили под вывеской «курить запрещено».
Я — виртуальный, ты — виртуальная
3D-очки мне подарили на шестой день рождения, и то я считаю, что поздновато. У всех моих друзей уже были такие — и не первый год. А меня воспитывала бабушка, считавшая, что «нечего залеплять детям глаза всякой ерундой, пусть видят мир таким, какой есть». Вот и нахлебался я за шесть лет этого мира, пресного и бесцветного, как вода из-под крана.
Нет, в самом деле. Допустим, идет по улице автобус. Обычный икарус с гармошкой посередине, а в нем едут на работу люди. Банально до тошноты. Автобус тормозит у остановки, и люди выходят… Вы еще не уснули со скуки? А теперь представьте, что в икарус бьет ракета или противотанковый снаряд. Взрыв, столб огня, дым до небес, оторванные руки-ноги на асфальте, кишки на фонарном столбе… Уже интереснее, правда? У водителя снесло полголовы, но он, корчась от боли, мужественно выводит автобус — вернее, то, что от него осталось — из-под обстрела. А у тебя кровь бурлит адреналином, как ручьи весной. Хочется бежать вприпрыжку, радуясь, что не тебя настиг снаряд — хоть и понимаешь, что никогда он тебя не настигнет, ведь это всего навсего иллюзия.
Самое главное, что никто не пострадал. Пассажиры спокойно читают газеты или глазеют в окна, водитель крутит одной рукой баранку и одновременно жует гамбургер, запивая его кока-колой. Зеваки пялятся с тротуаров. Не каждый из них видит взорванный автобус, кому-то он представляется похоронной процессией, или свадебным поездом, или сонмом херувимов. Разные есть модели очков.
В общем, и тебе хорошо, и всем хорошо.
Те первые очки, разумеется, были детскими. Никаких кишок на столбах и оторванных частей тела. Ничего, что может травмировать ребенка. Минимум крови и максимум антуража. Прохожие — такие обычные в рубашках и джинсах — выглядят куда лучше в бронежилетах, с касками на головах и с автоматами через плечо. А большеглазые анимешные девочки в доспехах — те еще амазонки! Танки на шоссе вместо грузовиков и танкетки вместо легковушек…
Есть такая онлайновая компьютерная стрелялка: «Звездная лига», в которой все борются против всех. Чудесный боевой мир с отважными героями — ловкими, сильными, вооруженными до зубов. Гибкие тела, получеловеческие, полузвериные. Опасный пейзаж, где за каждой кочкой прячется ядовитая змея, или тарантул, или саблезубая крыса. Сотни способов умерщвления — от легких пик до ядерных бомб и экзотических ядов. В подобие этой виртуальной вселенной погружали мои первые очки.
В пятом классе я сменил их на подростковые — очень близкие к тем, которые ношу сейчас. Да, та же стрелялка, только более сдержанная, более аскетичная и, не побоюсь этого слова, более мужская. Анимешные девчонки уступили место сексапильным девицам в легких металлических бикини.
Война в реальности — трагедия. Война в виртуале — игра. Разве можно прожить на свете, не играя? Да, и меня порой терзали сомнения, а вдруг я что-то упускаю? А что если совсем рядом, буквально у меня под носом, расцветает удивительная, редкая красота, которую я в своих очках не вижу или принимаю за другое? Все мы через это проходим. Сомнение в подлинности своего собственного, субъективного мира. Это, конечно, болезнь взросления. Если задуматься, любое восприятие субъективно, что в очках, что без очков.
Иногда я снимал их, как бы случайно, посреди улицы, или сидя дома за столом, или в кафе, или на работе, или в кино. Делал вид, что в глаз попала соринка. Кусочком фетра протирал стекла. Не то, чтобы это считалось неприличным — снимать 3D-очки в общественном месте, но должен я был как-то объяснить — себе и другим — столь необычный поступок?
Сейчас я уже так не делаю. В мои годы потерять иллюзии — все равно, что лишиться зрения. Но молодость любопытна. Более того — недоверчива. Ей кажется, что где-то существует абсолютная истина, прекрасная в своей абсолютности, тогда как на самом деле истин много. А точнее, у каждого своя.
«О чем, на самом деле фильм, который смотрю? – спрашивал я себя. – Действительно ли аппетитно мясо на моей тарелке? Сочное, с кровью… а на вкус — подошва подошвой.
Так ли красива амазонка в кованом лифе и короткой юбочке из длинных сверкающих лезвий?»
Она стояла на обочине дороги, небрежно опираясь на копье. Две черные косы струились по смуглым плечам, и в каждую было вплетено по живой гадюке. Грациозная, но мускулистая. Совсем юная и хрупкая на вид — но попробуй, такую тронь. Настоящая боевая подруга.
Я подошел — змеи зашипели, а девчонка улыбнулась. Мы разговорились на удивление легко, как будто много лет знали друг друга. Как брат с сестрой или товарищи по оружию. Естественно, я не утерпел, взглянул на нее украдкой, поверх стекол. Вирра — так звали амазонку — оказалась дворничихой, кстати, не такой уж и юной, далеко за двадцать, и в руках она держала не копье, а обыкновенную метлу. Одета в какой-то замызганный серый балахон. Косы — тоньше и короче раза в два, темно-русые — и все-таки настоящие косы, перехваченные, конечно же, резинками, а не змеями. И мордашка ничего, симпатичная. Мне этого было достаточно. Я тут же снова поднял очки на глаза и постарался забыть то, что увидел.
Через два месяца мы поженились. Да, это была любовь. Меня виртуального к ней — виртуальной. Рано утром я просыпался от скребущего — точно наждаком по сердцу — звука и, сладко потягиваясь, еще слепой со сна, ощупью искал на тумбочке родные 3D. Выглядывал в окно и видел ее — мою боевую подругу с копьем наперевес — на влажном пятачке асфальта разящую врага. На самом деле она подметала дворик, но не все ли равно? Как я уже сказал, истина у каждого своя.
По вечерам, после работы, она встречала меня у камина и, чуть смущаясь — что, кстати, ей необыкновенно шло, этакая смесь воинственности и кротости — протягивала на кончике ножа огромный, сочащийся кровью кусок мяса. Мы возлежали на леопардовых шкурах и потягивали вино из хрустальных бокалов.
Что? Откуда, говорите, в квартире мелкого служащего и дворничихи взялись супердорогие леопардовые шкуры да еще и хрусталь? Ну, хорошо. Мы лежали в гостиной на ковре, тесно прижавшись друг к другу, и пили апельсиновый сок из граненых стаканов. Так вам больше нравится? Мне — нет. Но, скажете, такова реальность? А что такое реальность?
Ночью наши 3D-миры покоились рядом, на тумбочке, оправа к оправе — и готов поклясться, им было так же хорошо вместе, как нам, их влюбленным хозяевам. Загадочно мерцая в лунном свете, они, должно быть, поверяли друг другу свои чудесные сны. Что ж, иногда бессловесным предметам легче договориться между собой, чем людям.
Не прошло и полугода, как Вирра захотела малыша. Поскольку я был категорически против, она просто купила детскую кроватку и коляску и сделала какой-то специальный апгрейд очков. Невидимый ребенок не очень мешал, но лишняя мебель раздражала. Я чувствовал себя полным идиотом, гуляя по выходным с женой и пустой коляской, которая, как на зло, не желала выглядеть хоть чем-то приличным. Не знаю почему, но мои очки оставались не властны над ней.
Странно было видеть улыбку Вирры, обращенную не ко мне, слышать ее глупое сюсюкание, заботливые и ласковые слова. Моя боевая подруга словно впала в маразм. Я терпеливо ждал, пока она наиграется. Но время шло — и ласковые слова становились все истеричнее.
Как-то раз, осенью, мы пришли с прогулки, и, отряхивая колеса от налипших листьев, моя жена сказала:
– Он хороший… только совсем не растет.
Ее голос звучал виновато. Я пожал плечами.
– Наверное, надо сделать еще один апгрейд.
– Да, но… Знаешь, Лео, так чудно думать, что на самом деле его нет.
– На самом деле много чего нет.
– Это так, но… – она помолчала. – Давай, продадим кроватку и коляску?
– Ну, наконец-то!
Я действительно обрадовался. А Вирра стояла, задумавшись, опустив голову, и мыском кованого сапожка растирала на паркете кленовый лист.
– Значит, так и сделаем, – сказала она твердо. – Но сначала… не хочешь ли ты на него взглянуть? Хотя бы раз?
– На кого? – не понял я.
– На того, кого я любила… – Вирра вздохнула, но когда она вскинула голову, в глазах плясали язычки пламени. – Нет, дело не в нем. Нельзя ведь любить пустоту, правда? И все-таки, давай махнемся очками? На один день. Мы уже не первый год вместе, а ничего не знаем друг о друге. Неужели тебе не хочется увидеть мой мир — и показать мне свой?
То, что она предлагала, было чистейшим безумием. Психологи категорически не советуют примерять чужие очки.
– Хочется, – кивнул я.
Любопытство оказалось сильнее острожности.
На следующий день я ушел на работу в ее очках, а она спустилась мести улицу — в моих.
Вечером, придя домой, я нашел на столе записку: «Ты чудовище. Я ухожу от тебя. В.»
Так закончилась моя семейная жизнь. Боевая подруга оказалась обыкновенной мямлей. Тьфу.
Кстати, в ее мире мне совершенно не понравилось. Лебеди, единороги, радуги в полнеба… Какой-то розовый сиропчик.
Вопрос без ответа
Мишатка отрыл ее в кладовке, из-под груды старых вещей, ломаной пластиковой посуды и тряпья — в общем, всего, что не годится на растопку. Случайно сохранившаяся, без обложки, но с грязным от пыли титульным листом, она пахла бумагой и плесенью. Почти как папина фотография, только еще таинственней и печальней. Ее страницы манили россыпью букв, округлых и четких, совсем не похожих на полуслепой, нервный шрифт «Боевого листка».
В свои неполных четыре года Мишатка уже умел читать — и не по складам, а быстро и гладко, с выражением, как настоящий телевизионный диктор. Тренироваться, правда, было не на чем — кроме еженедельной информационной газеты, пестревший сводками с фронтов, но и малопонятный «Листок» мальчик проглатывал за пару дней. Так нравилось ему это занятие, что и во сне грезил он словами и фразами, глухо бормоча в подушку газетные лозунги.
Другой бы мальчишка побегал во дворе, но Мишатка ходил нескладно, бочком, приволакивая правую ногу. Он и правой рукой владел плохо — не мог до конца разжать кулачок. Так и ложку за едой держал скрюченными пальцами, и карандаш, пытаясь рисовать или выводить на полях «Боевого листка» дрожащие буквы. Приноровился. Неудобно, конечно — такие рука и нога, но мать говорила, что это хорошо. По ее словам выходило, что Мишатке повезло, и даже очень, потому что когда он вырастет, его не возьмут на войну и не убьют, как папу.
Война, говорила она, никогда не кончится, а если кончится, то сразу начнется другая. Так устроен мир, а почему он так устроен, Мишаткина мать не объясняла. Только вздыхала и по рассеянности ставила на стол третью тарелку.
Вообще, выходило так, будто отец — хоть и убитый — незримо жил с ними. В шкафу висело его пальто, в ванной, на полочке стояли принадлежности для бритья, и то и дело, то под креслом, то под кроватью, находились его мелкие вещи: носки, майки, тапочки. Бывало, когда Мишатка не мог заснуть, он слышал в коридоре его шаги — не мышиную поступь матери, а глуховатый, уверенный стук мужских каблуков, под которыми жалобно проседали половицы.
Настоящий цвет траура — серый. В черном всегда есть невольное кокетство, неуместная для скорбящего яркость. Мать изо дня в день носила одно и то же платье цвета мокрой золы, поверх которого в холодное время года накидывала войлочное пальто, тяжелое и плотное, как солдатская шинель. Серой была вареная картошка, которую Мишатка, прежде, чем съесть, подолгу толок вилкой — так ее казалось больше, и скатерть на столе, и пыль на полках, и металлическая рамка папиной фотографии, и грубая, крупнозернистая бумага «Боевого листка».
И только извлеченная из кладовки книга выбивалась из всеобщей траурной серости. Ее страницы отливали желтизной и щеголяли нарядным черным шрифтом. Мальчик сперва положил ее на трюмо, рядом с портретом отца, потому что называлась она «Тибетская книга мертвых», а мертвым в их доме был только Мишаткин папа. Там она и лежала, дразня угольно четкой надписью на титульном листе. Несмотря на мрачный заголовок, от нее веяло едва уловимым ощущением праздника и спокойной, неподвластной времени мудростью. Мишатка подходил к трюмо на цыпочках. Осторожно, как волшебный ларчик с подарками, приоткрывал книгу — и снова закрывал. Он знал, что брать чужое — плохо. Но потом любопытство пересилило, и мальчик решил, что папа не обидится, если он немного почитает.
Забравшись с ногами на тахту, Мишатка бубнил себе под нос. В книге было много новых слов, которые он не понимал и то и дело теребил мать. Усталая после двенадцатичасового рабочего дня, она примостилась с шитьем у стола, там, где гуще лежал красный, позднезакатный свет.
– Брось ты эту газету, сыночка, – сказала она в сердцах. – Не забивай себе голову.
– Это не газета, – обиженно возразил мальчик, – а папина книга. Мам, а кто такие демоны?
– Почем я знаю. Отцу твоему было не до книг.
– Вот тут написано, что они все время борются друг с другом. Совсем, как мы. Мама, – спросил он звонко, – значит, мы и есть демоны?
– Наверное. Не знаю.
Мать с досадой повела плечами. У нее болели руки. Кожа потрескалась, из царапин сочилась кровь. Пальцы из-за этого трудно сгибались, роняли иголку, а нужно было починить сыну брюки и летнюю курточку. И спать хотелось — до обморока, до темноты в глазах. Уснуть и проснуться в каком-нибудь другом месте.
Мишатка искоса глянул на нее и продолжал читать.
– …ты увидишь тускло-желтый свет из мира людей… Люди… Мам, а люди кто такие?
– Не знаю, – повторила измученная мать.
Нелегкий быт не оставлял ей ни времени, ни сил на пустые разговоры.
Не можешь говорить — пой!
Как же я устал от ее болтовни! Говорливые женщины невыносимы, а ей в этом искусстве, казалось, не было равных. Стоило мне переступить порог, а она уже тут как тут — словно холодным душем окатывала. Лаской отбирала шапку, пальто и тотчас, не сходя с места, выплескивала на меня полтора ведра новостей. И про погоду — как будто я сам, приходя с улицы, не знал, идет там дождь или снег — и про телепередачи, и про хозяйство, и про соседей, и про соседского кота… и просто какие-то свои мысли. Она все время о чем-то думала, фантазировала, мечтала. Домашняя работа, увы, занимает руки, но не голову.
Не то чтобы Мартина по натуре была такой пустомелей, но когда два года сидишь взаперти, отлучаясь из дома разве что в банк или в магазин, когда целыми днями никого не видишь и не слышишь — поневоле копится внутри невысказанное и проливается на голову первого встречного.
Я не слушал, вернее, старался не слушать. Молча кивал, улыбался невпопад, а когда становилось совсем невмоготу, прерывал поток ее слов коротким: «Марти, у меня мозги кипят, давай сегодня поедим в тишине?»
Слава Богу, она хотя бы ни о чем не спрашивала, а если спрашивала, то не ждала ответа. По сути, она разговаривала сама с собой. Это было нечто вроде спектакля одного актера, а я служил для него декорацией. Так люди, бывает, изливают душу перед собакой или кошкой, или пьют, чокаясь с зеркалом.
В тот вечер она, должно быть, что-то вспомнила или узнала — важное для себя — и очень хотела поделиться со мной. Давно я не видел Марти такой оживленной, но удивиться не успел, потому что она затараторила:
– Клаус, ты не поверишь, это невероятно! Я сейчас расскажу… Это касается моего брата.
Надо же, а я и не знал, что у Марти есть брат. Или был? Мне почему-то казалось, что она сирота, без роду и племени, и, если и не выросла в детском доме, то, во всяком случае, давно не поддерживала отношений со своей семьей.
– Потом, потом, – я отстранял руки жены, а она вилась вокруг меня, как вьюнок, пытаясь заглянуть в лицо, и глаза ее блестели. – Давай, что ли, ужинать, после поговорим. Вымотаешься, как черт, на работе, а тут ты со своим… отдохнуть не дашь. Ну, на черта мне сдалась твоя родня?!
Получилось невольно грубо.
– Всегда ты так. После да после.
Она как-то сразу сникла, сузилась и побледнела, как вдали от фонаря бледнеет и гаснет тень. Отошла бочком, потирая висок.
Мы поели молча.
Наслаждаясь безмолвием, я смаковал блинчики с медом, и они показались мне вкусными, как никогда. Конечно, я понимал, что обидел Марти, но решил отложить примирение на потом. Пусть подуется вечерок — и подержит рот на замке. Какое блаженство, когда никто не трещит над ухом, и можно спокойно посидеть, почитать газету, сыграть с компьютером партию в шахматы, почитать, подумать… Не хочу оправдываться, но, увы, и на работе, и дома — мне отчаянно не хватало одиночества.
В тишине, уже с оттенком вины, я повторял про себя: «На кой черт мне сдалась ее родня! Своей не хватает, что ли? Все эти кузины и кузены, бабушки и дедушки, дядьки и тетки…» Хотя у меня не было родных братьев и сестер, я, в отличие от Марти, вырос в большой — и совсем не дружной — семье. Многочисленные родственники постоянно грызлись между собой: из-за детей, из-за денег, и Бог знает из-за чего еще. Помню, кузина, разозлившись на мою мать, навязала ей немую тетушку Эльку. Мне было тогда лет пять или шесть… Робкий, слегка аутичный ребенок, я не терпел в доме посторонних. Но тетушка мне понравилась. Трудно сказать чем, вероятно, именно своей молчаливостью. Она ведь не могла говорить, даже не мычала и не издавала никаких звуков, как это обыкновенно делают немые. Только смотрела испуганно, чуть исподлобья, почти собачьими глазами, которые всё понимали, и страдали от этого понимания. В нашей маленькой квартире тетушка Элька всем мешала и, как ни старалась тихо забиться в уголок, то и дело попадалась на пути — то маме, то деду, то отцу… Я видел, как кривились их лица, когда притворно бодрыми голосами они спрашивали: «Ну, как дела?»
Тетушку в семье считали слабоумной, кем-то вроде большого и глупого ребенка, который никогда не повзрослеет. Чужого ребенка. А кому нужны чужие дети, вдобавок еще и больные? Нет, глухой она не была. Ее недуг назывался странным и красивым словом «афазия».
Однажды вечером, я услышал, как тетушка Элька напевает в душе. Лилась вода, звонко, как по карнизу капель, барабанила по металлической ванне, и тонко гудели трубы — но и сквозь гул я отчетливо разобрал слова. Тетушка пела — мелодично и на удивление отчетливо — про открытое окно, соловья и глубокую грусть, что-то красивое и печальное. У нее оказался приятный, грудной, чуть надтреснутый голос.
Потрясенный открывшимся коварством, я бросился на кухню.
– Мам, пап, а наша Элька — притворщица! – закричал с порога.
– С чего ты взял? – строго спросил отец.
Мать вздохнула и отвернулась к плите, но я видел, как гневно вздернулись ее плечи.
– Она поет в ванной! Под шум воды! А притворяется, что не умеет говорить!
Смущенные улыбки расцвели на лицах родителей.
– Нет, сынок, – сказал отец, – она не притворяется. Видишь ли, петь и говорить — это совсем разные вещи. Это два совершенно различных состояния, как вода и пар, понимаешь?
Я не понимал.
– Как день и ночь. То, что ты не можешь сделать при свете дня, из-за стыда, боязни, каких-то предрассудков, то вполне способен делать ночью, в темноте. Ну, как еще тебе объяснить? Попробуй — увидишь сам.
И я попробовал.
Поздно вечером, когда родители уснули, я прокрался в душ, открутил оба крана и — запел. Сначала нескладно, ломко, пугаясь собственного голоса. Потом — смелее и смелее. Мне аккомпанировало веселое серебряное стаккато. Из стен душевой, как масло из пирожка, вытопились солнечные пятна. Понемногу и я развеселился. Забыл, что за дверью спит семья, и что уже поздно, а завтра рано вставать, и что за вылитую просто так воду надо платить. Обо всем на свете забыл, словно перенесясь в другую вселенную. В моих жилах радостно вскипела кровь и обратилась в пар. Я сделался легким и пустым, как воздушный шарик, бился на тонкой ниточке звука и не улетал только потому, что мне было хорошо — здесь и сейчас.
Так я поверил в магию пения. В два агрегатных состояния души. Вернее, в три, потому что когда молчишь — ты один человек, когда говоришь — другой, а когда поёшь — третий, совсем не похожий на первых двух. Маленькое чудо — из тех повседневных чудес, мимо которых обычно проходишь, не замечая. А замечая ненароком, думаешь: «Ну, ничего себе! Как удивителен, оказывается, мир!»
А ведь Марти собиралась рассказать о своем брате. Может быть, такую же чудесную историю? Легенду собственного детства. Мне вдруг захотелось ее послушать, но я не торопился, длил ставшее тягостным молчание. Только перед сном не выдержал — приобнял жену за плечи.
– Ну, что там с твоим братом?
Она шмыгнула под одеяло и скорчилась под ним, утопив лицо в подушке. Только светлый вихор торчал наружу.
– Завтра, Клаус. Очень голова болит…
Ее бил озноб.
Мне так и не довелось услышать ту историю. Ночью у Марти случился инсульт, навсегда лишивший ее дара речи.
«Это еще не самое худшее, – говорили врачи. – Некоторые после такого остаются парализованными, а ваша жена, по крайней мере, способна себя обслуживать. Учитесь понимать друг друга без слов».
И мы учились. Мы очень старались, но человек без речи — это не совсем человек. За пару месяцев ее глаза сделались собачьими — огромными и жалкими. В них невозможно было смотреть без слез.
– Если не можешь говорить — пой! – умолял я ее, но и петь она не могла.
Наверное, моя тетка все-таки была притворщицей.
Тоннель
Двадцать первый век — время глупых и опасных чудес. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не заблудился в искривленном пространстве или не вывихнул ногу, вляпавшись со всей дури в аномальную зону.
А на летающих тарелках свихнулись все, от мала до велика. Не видел их разве что слепой или совсем уж не наблюдательный. Если верить сплетням, их было больше, чем воробьев. Каждый день атмосфера вскипала неопознанными объектами, как мыльными пузырями. Как будто в недрах планеты или на дне океана лежал кто-то огромный и, вдыхая камни или воду, выдыхал летающие тарелки.
Конечно, строились догадки. «Это наблюдатели, – говорили одни. — Земля вступает в новую эру, и вот, эти разведчики посланы к нам, чтобы определить, готовы ли мы к переходу».
«Инопланетяне планируют вторжение», – предостерегали другие. «Да нет, изучают нас, как мышей или кроликов», – возражали третьи. А четвертые пожимали плечами: «Какие НЛО? Это секретное оружие американцев или русских. Для них весь земной шарик — полигон. А вы, дураки, уши развесили».
Так или иначе, но все вокруг изумлялись и чего-то ждали. Только с Мареком не происходило ничего необычного. Вероятно потому, что, когда-то доверчивый, как все дети, к своим четырнадцати годам он стал законченным скептиком. А со скептиками никогда ничего особенного не происходит.
Потрепала Марека жизнь. Развод родителей. Отчим-шизофреник. Каково жить под одной крышей с психически больным, знает лишь тот, кому эта доля выпала. Вроде и не злой человек, но такая от него исходила вязкая, густая чернота, что за пару лет квартира оказалась забита ей, как сажей, от пола до потолка. Ни одного светлого уголка не осталось.
Мать старилась на глазах. У Марека сжималось сердце при взгляде на ее вялое, невыразительное лицо, словно паутиной затянутое сетью морщин. Она становилась все больше и больше похожа на отчима. После школы Мареку не хотелось идти домой, но и компании он не любил. Так что деваться ему было некуда.
Вот тут бы и случиться чему-нибудь необыкновенному, выходящему из ряда вон. Счастливым людям не нужны чудеса. А для таких, как Марек, они — глоток свежего воздуха посреди духоты. Знак, что есть за пределами вязкой, черной беды нечто иное — может быть, прекрасное или хотя бы интересное, забавное, смешное. Да какое угодно. Главное, знать, что мир не однородно-темен.
Потому, даже не веря и в душе посмеиваясь, и прилипал он к группкам самозванных «контактеров». В школьных холлах во время паузы подростки спорили до хрипоты.
– А я тебе говорю, она — как большое чайное блюдце, до краев налита золотой водой. И переливается вся, как рождественская гирлянда.
– Бассейн, что ли?
– Сам ты бассейн, она над водокачкой висела.
– А я с нашего балкона видел, так она, знаете, какая? Большой огненный шар, чувствуется, что пустой внутри. Прыгала, как мяч, по вехушкам елок. Я думал — подожжет. Тем более, в такую сушь. Пожар будет.
– Во-во! Огненные круги, и вращаются в разные стороны!
– Нет, они как падающие звезды!
– Гоните, парни. Не видели вы ничего, а за другими повторяете. Я в прошлом году две штуки засек над многоэтажками. Шли гуськом, как альпинисты в связке. Два прозрачных эллипсоида с чем-то желтым внутри…
В общем, по всему выходило, что форма у этих неопознанных предметов — расплывчатая, и никто не мог ее толком описать. Но самую смешную штуку отмочил Петер. Он рассказал, как возвращался вчера домой, и был туман, белый и клочкастый, как скисшее молоко, прямо в нос лез… Такой густой.
– И вижу, огни в тумане — метров на десять над землей. Вроде как на меня несутся, и в то же время на месте стоят. – Петер от возбуждения размахивал руками, его круглое, глуповатое лицо раскраснелось. – Думаю, вот она, тарелка! А потом, как потянулись следом вагоны… И свет замелькал в окошках…
Ребята засмеялись.
– Ты пьяный был, что ли? Надо же, поезд с летающей тарелкой спутать!»
– Да не обычный это поезд! – оправдывался Петер. – У нас таких нет. Тонкий, блестящий. Похожий на серебряную глисту. И ехал бесшумно, будто не по рельсам, а по ватному одеялу.
Марек посмеялся вместе с остальными. Но под его весельем лежал все тот же слой черной сажи, давил на грудь так, что хотелось выть.
– То есть, они к нам на поездах летают? – забавлялись ребята. – Неопознанный летающий поезд, а что, звучит!
– Да где ты серебряных глистов-то видел?
Подростки неуклюже состязались в остроумии. Поднялся гвалт, и никто, кроме Марека не слышал, как Петер тихо сказал:
– Ну, почему летают? И почему к нам? А может, наша реальность — нечто вроде тоннеля в метро, а поезда ходят по расписанию?
После уроков Мареку позвонила мать. Сообщила, что отчима забрали в больницу, и ровным, бесцветным голосом попросила:
– Приходи пораньше, сынок.
– Нет, у меня сегодня дополнительный час по английскому, – ответил Марек и сглотнул плотный ком.
Он бесцельно побродил вокруг школы, опоздал на автобус, но не стал дожидаться следующего, а отправился пешком через лес. Вроде и дорога не длинная. Минут сорок, от силы пятьдесят, если быстрым шагом. Но Марек не спешил. Плелся, нога за ногу, останавливался, смотрел из-под ладони в голубоватый просвет между листьями, где, недоброе и сумрачное, стекленело апрельское небо. От холодной земли поднимался туман, расползаясь по молодому подлеску. Клочьями вис на ветвях. Обтекал стволы, придавая пейзажу странный, сюрреалистичный вид.
«Тоннель, он и есть, – думал Марек, – тьма кругом, и впереди — свет. Вот только дойдешь ли до него? Хватит ли сил? Пока дойдешь — ослепнешь от темноты…».
Тропинка исчезла. Все чаще на пути стали попадаться пеньки и мертвые деревья.
Он должен был давно уже добраться до дома, но лес не кончался, лишь слегка поредел, и почва под ногами стала мягкой, пружинила и хлюпала. Вершины берез больше не закрывали горизонт, зато подлесок загустел. Начиналась то ли вырубка, то ли болото.
«…На поезде, конечно, быстрее, – размышлял Марек. – Да только не останавливаются в тоннелях поезда. С чего мы взяли, что за нами наблюдают или готовят вторжение? Нет, они просто едут мимо. Они даже не догадываются, что мы здесь. Копошимся во мраке, как тоннельные крысы, и никому до нас нет дела».
Так горько стало ему, что хоть ложись на кочку и умирай. Он, и правда, лег. Бросил на землю школьную сумку. Расстелил курточку и скорчился на ней, подтянув колени к подбородку. Под щеку попала молния, но Марек терпел неудобство и боль. Словно хотел наказать себя за то, что существует.
Отчаяние незаметно перетекло в сон. И словно кто-то перелистнул страницу. Марек испуганно распахнул глаза и увидел, что наступила ночь. Он в незнакомом лесу. Холодно, мокро. Темнота — молочно-белая и влажная на ощупь — каплями оседала на лице. Мальчика пробрала дрожь, словно за шиворот ему насыпали пригоршню муравьев. Он огляделся и задрожал еще сильнее. На удивление ярко фосфорецировала длинная, как змея, коряга, освещая небольшой клочок земли, покрытый мхом и лишайником. Рядом, выпавший из сумки, валялся в луже мобильник.
Марек поднял его и попытался набрать номер, но телефон молчал. Промок, должно быть, или разрядился. Ну, и куда теперь идти? Мальчик побрел наугад, спотыкаясь о скользкие корни.
Вспышка. Ломкий, отраженный от мокрой коры блик. Ночной туман полоснули огни. Они не двигались и в то же время неслись навстречу, со страшной, нечеловеческой скоростью — из одного невозможного места в другое.
А потом цепочкой растянулись вагоны. Желтое мельтешение в окнах — такое теплое и уютное, словно не электрические лампы, а сама доброта сияла сквозь тонкие стекла. Поезд мелькал и длился, как в замедленной съемке. Марек различал силуэты, склоненные над книгами или газетами головы, руки на поручнях, видел мудрые улыбки и взгляды, исполненные сострадания и любви.
– Стойте! – крикнул он. – Возьмите меня с собой!
Вернее, хотел крикнуть. На самом деле его губы чуть шевельнулись, мягкие, как вата, но все его существо молило и взывало.
Поезд остановился. Бесшумно раздвинулись двери, вероятно, кто-то там, внутри, нажал на стоп-кран. Они приглашали войти — не тоннельную крысу, а человека, случайно оказавшегося за бортом. Вскользь Марек подумал о матери. Будет ли она искать его? Волноваться? Сожалеть о нем? Наверное, будет. Но не слишком. Ни на какие сильные чувства его мать была уже не способна. И, не тревожась больше ни о чем, Марек шагнул в золотой свет.