494 Views
* * *
у маршалов иные времена,
лицом к лицу лица не увидать,
сейчас они идут не в бой, а на,
что правильней, ядрена, твою рать.
у них погон, что некогда сапог,
что касок, остающихся в пыли,
крови – всегда чужой, всегда в залог,
а надо же, ведь большее могли.
у маршалов иные имена,
поет обрубок в кресле у окна,
им всем идти бы, где бы ни бы… на,
и нет большого дела, где война.
А в нас, у нас, у них война везде,
пардон за рифму, завтрашний сержант.
И часовой, приставленный к звезде,
и рядовой, обрядовый, – лежат.
Они давно лежат, живы, мертвы –
неважно, лишь бы не было, увы,
зевают злые каменные львы,
и не сносить сержанту головы.
* * *
На упругих ветках колымы,
стершихся христовых сухожилий,
посидим когда-нибудь и мы,
если только в этом доме жили.
Если был он так далек от нас,
что, снегами всасываясь в небо,
горы, зачеркнувшие парнас,
выбирали птиц. А птица – скрепа,
галочка, сцепление, ничто.
Только звук: бесстыдный, честный, голый.
Тем и брало ямба торжество,
что случайно вымахало школой.
Где ему в татарскую петлю,
полную замыленных елабуг,
влезть, когда барачное «люблю»
говорят, заваливаясь набок.
Дом, где стены есть и стоны часть
песни, что бурлачит по гитарам.
Где всему, что ввысь – сначала пасть,
но отдать неотданное даром.
Если только был от нас далек,
потому что невозможно ближе,
и не заселялся даже Бог,
по углам смеясь в оправе рыжей.
Тенью тел воссозданный, потел
здесь посмертный профиль мандельштама.
Как нас много, что не счесть потерь,
сбережений, грянувших нежданно.
Повисим, повеселимся мы,
пока ливнем с нив чужих не смыло,
на железных прутьях колымы,
принявшей в объятия полмира.
Сладко ли, голубчик? Вот и мне.
А язык подсказывает: сладко.
И в дрянной не ранней полутьме
доведет сознанье до упадка.
Если этот дом всего лишь дом,
и вокруг все так же незнакомо.
Если мы хоть где-нибудь живем,
выходя из раненого дома.
* * *
Где, страна, только не ночевала,
где не брала, наемный солдат?
В черно-сером тряпье Че Гевара,
перегаром дыша напрокат.
Заусениц, навязанных почвам,
этих гусениц, сгустков желез
из железа, меняющих в прочном
ходе облик, что к миру прирос.
Ржавый царь, раб державный, червивый
изнутри, что идешь, как лиса,
как разнузданный мерин, и гривой
закрываешь другим небеса?
Не прикроешь игривого места,
то не Ева, а матерь-Лилит,
голый череп, – не боле, не вместо, –
на котором не древо стоит.
Но к другой наклонюсь в этом теле,
но другой прошепчу невпопад:
«Береги только рифмы. В постели
пригодятся – затычками в ад.
Береги только лица, а дале
без тебя разрешу их повтор».
И страна ничего не подарит.
И на голос мой валится хор.
Прикосновение к Грузии
город-пуст-ни друзей-ни врагов,
все похоже на вместо и вроде.
смерть, как деньги, считает улов,
не у тех узнаёшь о свободе.
Нет у буквы стремления вверх,
нет у звука любви – воплотиться,
четвертуется чистый четверг,
отвергая возможность бесстыдства.
Как умыться теперь, не найти
рек, несущих не трупы, не горе
отражений уже позади
жизни. Здравствуй, Боржоми и Гори.
Здравствуй то, в чем одета была
заоконно, как сдача пейзажа,
нынче вписанного в тела
в виде почвы, гниения. Кража
древа, ветки, листа – вот она,
как к петле, приручила к потерям.
Приходящая ночью страна,
юг не даром – радаром доверен.
Если жизнь не нужна,
то жена
будет матерью новым поверьям.
Енисеям не сеять – нестись,
подрезая секирами север.
Стой, стреляй, все равно уже близь
с далью компас бесформенный сверил.
Стой, стреляй, все равно от огня
не уйти, как от яблока Еве.
Пуль зрачки и слепая броня,
нет пути ни на юг, ни на север.
Повернись, сивка-бурка, собой
не нарадуйся, выйди навстречу,
чингисхановых воинов вой
принимай лошадиной картечью.
Если жизнь не с тобой,
то женой
будет мать неродившимся. Речью.
И не дашь закурить, и не спишь,
не увидев лица на солдате.
Небо – мина для сорванных крыш.
На скале нарисован Гелати.
Матерь просит защиты Дитяти.
просто-народный-плач
Едут мальчики выдумывать войну,
на войне выдумывая войну,
убивая, выдумывая…
Хорошо бы найти жену,
да такую жену,
чтобы дочь и ночь были, и дубы, моя
мама-девочка, не разрушены,
сосны созданы, ели сплетены
в плети ста ветров.
Ты прости, что в бок чей-то ранен суженый,
нет ребра в нем, нет, нет за ним стены,
только сердце-мышь. А в нем – ров.
А за ровом чужая – на разрыв – страна.
А за ревом – боль твоя как хранилище.
Мама-девочка, ты совсем одна,
не жена, и дети твои с Ним еще,
навсегда уже,
навсегда…
Вместо прощания
Если, Дева, еще забредешь в этот край,
узнавай, но с трудом. С неохотой.
Голый вид, неприрученный к гордости краль,
черноризников, сам желторотый.
От скелетов рассохшихся хвойных, золой
вырисованной в них, словно тщится
пепел – быть. Напоследок дает золотой
солнца им небосводовещица.
Вот икона. А что остальному теперь?
Крали выкрали темень дремоты.
И мужи их ложатся в могилы, с петель
окон вырвавшись в ставень икоты.
Вставьте в них пустоту. С кем ли будут когда
то ли выблядки, то ли подростки?
Так и замер ландшафт у открытого рта.
Выпадая заглавьем из верстки.
Что еще, некрещеные гор черепа?
Торжествует, как призрак, язычник.
Попрощаться зашла, но, видать, не судьба
после клекотов ястребов зычных.
Подожди, это улица, лавра*, аул?
Если вдруг различишь, подскажи мне.
Словно кто-то кого-то на жизнь обманул,
словно нету подножья вершине.
Этот край вытекает из крови Твоей
на невнятном безгласном Афоне.
Весь пейзаж – только груда заросших камней.
Вся молитвенность – «Дай». Ты давно мне
приходила (забыла) во сне, говоря.
Я, любуясь Тобою, уснула.
И крапленая карта без календаря
направления кажет, как дула.
Но на севере паче любого огня –
позолота в свечах и оградах,
приросла, будто кожа, срывай не храня,
не выносит Он этого на дух.
Ничего не выносит и вынесет Он,
твой Отец-не отец, сын-не Сыне,
поменяю, как климат и мат, этот тон
на любой псевдознавшей осине.
Вот Тебе Твои дети, а мне – не свои,
по раскиданным североюгам,
где вовек не бывало Господней любви
без нещадности к близким испугам.
Говорю как не знаю, и значит права,
с губ срывая, что целку, печать. Я
не смиренна, согбенна, смешна, как трава,
вверх глядящая в пору Зачатья.
* Лаврами в древности назывались тропы, по которым в пустыне монахи ходили друг к другу в кельи.