976 Views
Снег
— Словно шорох помех,
помнишь, в старой спидоле,
это, кажется, снег?
— Не снаружи, а в доме
звук. Не спорь, помолчи.
Это бабушка Галя
ищет капли в ночи,
света не зажигая.
Или дед (слышишь треск
дров?), хлебнувший из фляги,
сел у печки, нетрезв,
и сжигает бумаги.
Или отчим, размах
чуя распри возможной,
собирает впотьмах
чемоданчик тревожный.
— Но их нет. — Они есть.
— Где? В убежищах тайных?
Что им прятаться здесь,
если приняли т а м их?
Сна — как не было. Чай
заварить? Снег — на прутьях,
проводах… — Не включай
свет, не вздумай спугнуть их.
— Это снег, посмотри,
снег шуршит. — Говорю же,
помолчи. Звук — внутри.
Звук — внутри, не снаружи.
* * *
Евгении Моргулян
По ржавому пальнув, пустому баку:
отстой, мол, и фигня,
он, выбив дверь, убил мою собаку.
Потом убил меня.
И не было ни ужаса, ни боли —
негромких два хлопка.
Мы встали и пошли, минуя поле,
направо, где река.
Но лапу приволакивала псина,
и боком по стерне
теперь не впереди она трусила,
а тычась в ногу мне,
в любой момент готовая включиться,
и даже огрести
за дурочку, с пробоиной в ключице
и слабостью в кости.
Река, вписавшись в местную природу,
слегка смиряла прыть.
Я знала, что собака эту воду
не сможет переплыть.
А та в оцепенении глубоком,
поджав худой живот,
косила на меня печальным оком:
«А вдруг, не доплывёт?»
Две беженки, чей срок на «или—или»
бессмысленно истёк,
мы с ней переглянулись и поплыли,
по грудь войдя в поток.
И словно безразличная, чужая
речь вне добра и зла,
река впустила нас, не отражая
в себе, и понесла.
* * *
Ты разбуди меня, но не здесь, не здесь.
Не заслоняй мне свет, как дурная весть,
словом «война», его нарративом чёрным.
Я доверяю только цветам и пчёлам.
Я не в ответе за мировую гниль.
«Где мои дети?» — снова кричит Рахиль.
В левом крыле, за лифтом, её палата.
Кто эти люди в белом — врачи, враги ль?
Вот мои дети: донник, ромашка, мята.
Кровь со щеки успела еще стереть
правой рукой. Сказали: осталась треть.
В хитром сплетенье длинных шнуров и трубок —
не подходи, не смей на меня смотреть! —
жалкий скулит обрубок.
Там разбуди, где воздух с утра стеклит
узкие окна меж розоватых плит.
Вот я сижу на ветке ольхи, болтая
тем, чего нет, и тем, чего нет, машу
тем, кого нет. Шмели расшивают шум,
сталкиваясь бортами.
* * *
Ты, дробящий толпу на взводы и на бригады,
изучающий алчно карту моих дорог,
мы с тобой не по разны стороны баррикады
потому, что и баррикада есть диалог.
Я, представь, не любила с детства урчанья, рыка,
этих «смир-рно!», «р-равняйсь!», раскатов двойного «эр».
И картавость моя — лишь косвенная улика
внутривенного неприятия крайних мер.
Безразлична к твоим указам моя держава —
обесточенная провинция, for example, —
южный двор, где лучом закатным подсвечен справа,
над верандой завис сирени прощальный залп;
где легко шепоток о Шнитке или Башмете
разрастается в гул вечернего кутежа,
и, как пуля, от стенки треснувшей срикошетив,
майский жук на тарелку шлёпается, жужжа.
…Иногда из набухшей тучи звучит валторна,
И в ответ верещат встревоженные сверчки.
Но мятеж принимает форму ночного шторма,
что смывает к утру прибрежные кабаки.
Всякий стяг на твоих просторах мне фиолетов,
демонстрация власти, переговоры, блиц-
интервью… И меня мутит от любых декретов,
как порою мутит от жизни самоубийц.
С генералами сил ошую и одесную
ты спешишь завершить батальное полотно.
Но, как только твои войска подойдут вплотную,
эта малая атлантида уйдет на дно.
И трофейный пейзаж, что, впрочем, не столь заманчив,
диковато сверкнет в голодном твоем зрачке:
на лазоревом — белый пластиковый стаканчик
с полумёртвым сверчком на выпуклом ободке.
Памяти полуострова
Дом открыли, флигель. Шорохи тростника
запихнули в глечик. Кофе, спеша, смололи.
Даровали слизню имя — Три Толстяка,
пауку — Самсон, пятнистой лягушке — Молли.
Навестили пляж. Базар обозрели, где
разведённый спирт назвали татарской чачей,
черенком листа — червя в дождевой воде,
продавца чурчхелы — дерзким вождём апачей.
Дополняя смыслом, но не лишая прав,
всяку тварь живую мы воплотили в паре
с новоязом пришлых, сущее переврав.
И уснули, рухнув. Господи, как мы спали!
Ничего не слыша. Навзничь, потом ничком.
Сны овечьей шкурой пахли и молоком,
по краям холмов цикорием голубели.
Дул левант. Клешнями крабы скребли по дну.
Мы проспали голод, смуту, позор, войну,
наводненье в Ялте, засуху в Коктебеле,
передел пространства, времени торжество
над селом сиротским, что по ущелью вьется.
И проснулись там, где не было ничего.
И забыли напрочь, как «ничего» зовётся.
* * *
— Ладно, Ты отобрал море, клочок земли
в пять с половиной соток,
лунные ковыли, сад в дождевой пыли,
лета горячий свёрток,
дружный галдеж гостей с ворохом новостей,
беглого муравья.
Но зачем Ты убил детей?
Слышу в ответ: «Не Я».
— Ладно, взамен тюрьмы Ты мне вручил суму,
выбранив троекратно.
Разум моих друзей Ты погрузил во тьму
и не вернул обратно.
Кореш меня учил: Бог — справедливый чел,
а не галлон вранья.
Но детей Ты убил зачем?
Слышу в ответ: «Не Я».
— Ладно, меня Ты спас. Чтоб не рванула вспять,
окна обрушил в доме.
Дал сухарей в запас. И, бормоча «не спать»,
выплюнул на кордоне —
мол, на luisenplatz в тёплом чужом пальто
выживешь, корм клюя.
Но детей ты убил за что?
Слышу в ответ: «Не Я».
Вот я плыву пятном в пёстрых Твоих рядах
в ночь, где всего дороже
крыша над головой: по-украински — дах
и по немецки — тоже.
Кирхи зеленый шпиль над городской стеной.
Огненный сухоцвет.
— Господи, это впрямь Ты говоришь со мной?
И ничего в ответ.