767 Views
* * *
Скажи, Украина,
ответь, Беларусь:
откуда у хлопца
советская грусть?
Откуда? Оттуда,
где совесть чиста
и счастлив Иуда,
предавший Христа!
Откуда? Вестимо
из мрака, а там:
любовь — Палестина
и боль — Мандельштам.
Где тонко, там рвётся.
Где лживо, там гнусь.
Откуда у хлопца
советская грусть?
Неужто, не помнишь?
Неужто, забыл?
Любимая, кореш,
отличник, дебил —
оттуда мы родом,
застряв навсегда,
как под небосводом
речная вода.
Живём, как спросонья —
на фоне любви!
Погоня, погоня, погоня, погоня в горячей крови!
Погоня, погоня, погоня, погоня в горячей крови!
* * *
Сохранил, — не любой, но ценой —
в сердце, будто ребёнок игрушку:
стол обеденный, шкаф платяной,
рамы сдвоенные, раскладушку.
За столом, как во сне — наяву:
папа, мама, пирог в три обхвата
нафталиновый запах в шкафу,
скрип ночной, между рамами вата.
Сохранил… Для кого? Для чего?
Для себя — для любимого, чтобы
наконец-то зажить кочево
и растаять, как в марте сугробы.
Пусть куражится Белая Русь
и Великая — сдуру и спьяну —
я туда ни за что не вернусь.
Впрочем, это им по барабану.
Барабань! Барабань! Барабань!
Днём летальным, водицей ли талой,
перешедшим границу за грань —
далеко им обеим до Малой!
Зимний дождь барабанит в окно.
Летний снег в ритме вальса кружится.
Прямо в небо ж/д полотно!
На перроне любимые лица!
Машинист — без фуражки и прав.
Проводница — дорожная скука.
И гуськом: раскладушка и шкаф,
рама, стол, да любовь и разлука.
* * *
«Родина моя, Россия…»
А. Межиров
На плите рыдает чайник,
как заезженный винил.
Не молчальник я — печальник,
родину похоронил.
Инородная сторонка:
выдал бог — попутал бес.
Жёлтый лист, как похоронка
на асфальт летит с небес.
Вълчи погляд, сучий потрох,
и могила и тюрьма.
И дымит бездымный порох,
целый мир сводя с ума.
Сучий потрох, вълчи погляд, —
холодеет в жилах кровь.
И кириллят и глаголят
и не ставят на любовь.
Чёрный ворон, как начальник,
разоряется — дебил.
Не молчальник я — печальник,
родину похоронил.
Наконец-то я приехал,
я вернулся — ни души.
Дальний гром двоится эхом
в заколдованной тиши.
* * *
От рождения немые
с тишиной накоротке —
золотой песок намыли
и спустили в кабаке.
Загуляли, забухали,
загудели от души,
как поэты над стихами
в зачарованной тиши.
Вот они идут бухие, —
разнесчастные, как мы
дети страшных лет России
и праправнуки тюрьмы.
Им, как море по колено —
половодие полей…
Ах, прекрасная Елена,
Менелая пожалей!
Позабудь отца и маму
и Париса позабудь
и лети, не зная сраму,
курс держа на Млечный путь.
* * *
В Париже ковидом болея,
в Берлине листьями шурша:
«Россия, Лета, Лорелея»
поёт бессмертная душа.
Ей петь не надоело это,
как Шпрее чёрная вода:
безумие, Россия, Лета
и Лорелея навсегда.
Берёза, тополь, клён, осина
в тиши тиргартенских аллей.
И бесконечная Россия
и невозможность Лорелей.
И воронья ночная свара
сегодняшнего ВЧК.
Где Переделкино, где Лара,
где сношенных два башмачка?
Когда прощанье и прощенье
вновь не рифмуются, пока
течёт река невозвращенья
и отражает облака.
* * *
Ой ты, птичко жолтобоко…
Г. Сковорода
Звуки, запахи и краски —
отпускных мгновений ряд.
Альбатросы по-болгарски
интуристов матерят.
Изменилось место встречи,
распрощался с телом дух
и украинские речи
поутру ласкают слух.
На закате цвета крови
пой — разбойник соловей,
не внимая ріднай мове,
будто совести своей.
Ты давно не знаешь ласки,
ты чужому горю рад…
Звуки, запахи и краски —
отпускных мгновений ряд.
И над этим беспределом,
предвкушеньем немоты,
расстаёшься с бренным телом
и паришь, как чайка, ты.
* * *
Ты говоришь: «Всему конец, —
и старикам и малым детям».
А в луже плещется скворец,
не заморачиваясь этим.
Не заморачиваясь тем,
что всё закончится однажды,
как ты томился и хотел
в отсутствии духовной жажды.
Ты рос и вырос без отца.
И родина тебя вспоила
рассветной музыкой скворца
в которой знание и сила.
В которой дух, в которой друг,
в которой и леса и реки —
которая исчезла вдруг,
как будто не было вовеки.
Война, война, война, война,
война, война, война и снова.
И вместо музыки — она
косноязычием блатного.
Не дождь — расплавленный свинец.
И миг смеётся над столетьем…
А в луже плещется скворец,
не заморачиваясь этим.
* * *
Облаками черешен, цветущих, как сон —
был я взвешен и всё-таки, был невесом,
но февральская муха полночно жужжа,
сердце резала без ножа.
Дай уснуть — не жужжи, дай вернуться назад,
где растёт — чисто ртуть, отцветающий сад.
Я — комар в янтаре, я — в июле пчела,
улетевшая во вчера.
Насекомым всегда, насекомым везде —
наступила страда не ходить по воде;
и ходить не могу и летать не хочу
я, завидуя только грачу.
Баттерфляем ли, брассом? Любви марш-броском
возвратился Саврасов, хоть сам насеком
и, ликуя, на ветке поёт,
как сорвавший джек-пот.
Никому не судья и ответчик всему —
подпеваю и я, невзирая на тьму, –
вдалеке от надежды и мук
под жужжание белых мух.
* * *
С головой под одеялом
отоспишься там,
где большое видит в малом
вешний Мандельштам.
Где родное видит в странном
вечный Даниил,
как насмешка над тираном
из последних сил.
И рыдает чайка в голос,
затихая вновь,
как младенец, как Михоэлс,
как моя любовь.