354 Views
Берёзка
“Белая берёзка” в магазине “Лидл”,
в таре по поллитра с гордостью стоит.
Сыплются ракеты в городе одном:
кто-то умирает в жёлто-голубом.
Бело-сине-красный… Трудные дела –
отмывать от крови, если дочерна.
Ты не плачь, берёзка, слёз не счесть теперь,
лучше трель послушай, пули юркой трель.
Абояма надевает галоши
Когда снег выпадает летом
и забывает выпасть зимой,
когда находит на камень где-то
коса, и день превращается в бой,
когда мудрецы наверху решают,
как нам жить, как дышать,
когда выходят в цветы лишаи,
когда на пост назначают дрыща,
Абояма надевает галоши.
Он небросок, поджар и владеет телом,
как оружием — Азия всё ж:
здесь каждая сакура помнит, в чём дело,
и на понт её не возмёшь.
Но даже на этих бескрайних просторах
его знают в лицо и сейчас,
когда возможно решить по-простому,
по ком не тает свеча,
Абояма надевает галоши.
Гаутама напоролся на мину,
когда уходил в лес.
По принцу не справят поминок,
не выпьют фени, чтоб воскрес.
Все пагоды стали б светлее,
чище стала б вода,
если спрашивали бы в бакалее
покупатели: “Ну, когда
Абояма наденет галоши?”
Он расскажет при встрече, как быть мне.
Я гляжу на слепой экран:
не узнать в череде событий,
сколько мам мыло сколько рам
в тех сметённых разрывом стенах,
про которые в новостях…
Абояма пружинит тело:
всем воздаст — и его простят.
Звёзды
Иногда при взгляде на звёзды
сердце скорбит. Это не связано
с чувством Родины, как с приближением третьей мировой…
Просто ты понимаешь своё несовершенство,
как будто долго-долго бредёшь в никуда
без цели, без смысла, без вдохновения…
Ты и тень. И твоя тень чуть совестливей,
потому что она не имеет плоти.
Ты забываешь о семье, о неоплаченных счетах, о работе…
Что там ещё? Сыр с колбасой заканчиваются?
Звёзды смотрят, как ребёнок, чего-то хотят,
а ты не можешь распознать их желаний…
Жизнь имеет предел. К сожалению или к счастью.
Сострадание ограничивает безразличие,
но сосуществует с ним.
По свету носится оголтелая толпа созданий,
безусловно подобных людям, с парой ног, рук, лицом
и всем, что причитается, но упорно
не хотящих людьми стать, вопящих с придурью:
“Мы не при делах!”
Им бы взглянуть, если не вверх, то хотя бы вглубь себя…
Буквы
Что будет снег, теперь не говори.
Забудь слова: любые буквари,
пожалуй, меньше знают о Вселенной,
чем наши губы, руки — па-де-де…
Нам не пропасть в безжалостной орде,
а продолжаться повестью нетленной.
…Теперь про снег, про буквы: эс, вэ, o;
мы кофе пьём (ужаснее всего —
не верить, что обыденность возможна).
О милости ты буквы не моли,
которые спекаются внутри
и остывают словом непреложным.
Бутафория
Невесомым фотоном стихи — то ли дар, то ли блажь —
озаряют по улице детства счастливый вояж
в той стране, где зима беспокойно быстра на примерке.
Пусть за окнами вновь нам едят, протезируют мозг
гуманисты в запасе, сминая в расплавленный воск
на вечерней поверке.
Листья ищут тепла. Этих старых парадных уют
как подножье Олимпа, где лифты бессмертье куют,
зажимая дверьми зазевавшихся мам и младенцев…
В них убористый почерк тинейджеров стенки разъел,
и знакомая клинопись там завершает раздел
понадёжней каденций.
Здесь привычны дела. Многотомные сводки властей
и тоскливые своды судьбы между их челюстей.
Потолки натяжные, работа и взрослые дети:
впятером на квадратах родных. А за выслугу лет —
новый шведский диван да на транспорт бесплатный билет;
и всё те же соседи.
Вереницы домов, иномарки, в метро марш-броски,
а у входа старушки:”Купите — бормочут — носки”.
На асфальте реклама: ремонты, Содом и Гоморра;
магазины ночные… Народ тащит с дачи мешки.
Бизнесмены на форумах наглые ловят смешки
прохиндея и вора.
Променять на свободу селёдку под шубой готов
тут не каждый четвёртый… Сознание своры котов
поглощает сознание Божьих созданий;
хоть коты, вроде, тоже от Бога — орут будь здоров,
если сильно голодные — им не хватает кормов
и без счёта свиданий.
Время смоет следы кафкианских пейзажей на дне
рек, текущих под кожей в немыслимой нам глубине,
всё расставит по полкам… Нулями от доли процента
рассчитает свершенья, провалы, законы смертей…
Свойства ангелов, может, а может, чертей
порождает плацента.
Только здесь вроде чёрной дыры; искорёжена ось
обалдевшей планеты и время расплющено вкось.
По дощатым настилам покойники прошлой державы
валом валят в распахнутый мир голубой,
где с открытым лицом нас встречает прохожий любой,
бомб не ведая ржавых.
Что ещё не порвали Европу на сотни частей
радикалы, мигранты, политики разных мастей,
в это веришь с трудом, находясь в окружении хладном
обращённых к живым, мертвечиной смердящих речей,
ворожбы на костях и омоновских крепких плечей —
диссонансом досадным.
Что в ментальности вечера? Пегая, странная грусть —
словно пёс ошалелый — и город, в который не рвусь…
Обыватели топают мимо, лелея заботы…
Мне бы в лица вглядеться, но сеется дождик с небес;
вечных луж зеркала отражают падение бездн
на исходе субботы.
С доброй феей лесною горланить во все времена,
по зелёному лугу бежать и держать стремена
моего удалого коня в дивном сне послезавтра…
Только вряд ли поможет проверенный этот рецепт;
за спиною, у входа в идиллию тот же концерт
с чашкой кофе на завтрак.
Мы, пожалуй, повсюду, осколки империи той —
ведь открыты границы — но держится купол литой,
привлекая и тех, кто уехал
и тем более тех, кто остался, как шарик Фуко;
кто-то сводит концы, кто-то смаху вмерзает в юкон
на вершине успеха.
Не пора ли увидеть, как бьётся под кожей река,
дотянуться до сжатой материи материка
и вернуться к себе? эх, мешает короста:
императоры, ханы, тираны, генсеки, князья,—
всё лишь мы, познающие снова оттенки “нельзя” —
бутафория просто.
Ариадна
Ариадна трудится без конца,
чтоб достойною быть Тезея.
Ей бы рассказать кому про отца
или про всю семью,
но вокруг полно ротозеев,
зырящих, как афиняне платят дань семью
девушками и юношами тому,
с кем Ариадна делила утробу.
В этом нет её вины хоть по уму,
хоть по сердцу, но как-то тяжко.
Славно щебечет дрозд.
Погода шепчет. Лицо Миноса выбирает робу —
за неимением ботокса — из борозд.