308 Views

Когда Вера умерла, её приёмный отец и владелец квартиры разрешил мне жить без оплаты.  Ему восемьдесят пять лет, но он вполне бодр и даже иногда играет на рояле, покачивая большим, усталым носом. Распростёртые крыльями уши да нос гирькой — весь портрет хозяина. По-чешски его зовут Михал Длоуги, по-русски Михаил Сергеевич Долгополов. У него два имени, оба настоящие. Я начала вести эти записи после смерти Веры.  

Я переехала в Чехию несколько лет назад вместе с мужем Аликом — уже находившиеся в Чехии саратовские друзья мужа открыли нам фирму как повод для получения виз, я продала бабушкин дом, и мы выехали, предвкушая новую счастливую жизнь. Я полагала, что смогу путешествовать, жить в разных странах, писать книги. Книги, как мне думалось, будут успешно продаваться, ну а я буду писать дальше и больше, выглядывая из окна на парижский парк или швейцарскую деревушку. Алик грезил о крупных партиях товаров, которые он будет посылать вагонами и самолётами во все концы, и засел за концепт Интернет-магазина, который ему опротивел раньше, чем он добрался хотя бы до четверти. В итоге Алик занялся открытием фирм для ещё не выехавших друзей, а мне пришлось – я нигде не удержалась больше года, подрабатывать кем попало где попало. Я отучилась на нескольких курсах, думая поднять свою стоимость немолодой иностранки на рынке труда. Я умею ухаживать за лежачими больными, составлять букеты, вычислять в магазинах воришек, хотя последнее только теоретически. Ни в один магазин частным детективом меня так и не взяли. Я работала упаковщицей лекарств и электроники, я умею искупать больного прямо в кровати, я неутомима в ходьбе – пришлось разносить и рекламные листовки, я аккуратно наполняю кремом слоеные трубочки и надписываю латинскими печатными буквами посылки. Конечно, я подрабатывала статейками для русскоязычных газеток, но они разорялись прежде, чем успевали выплатить первый гонорарчик. На третий год Алик объявил, что уезжает в командировку — искать новый, уникальный продукт, который нас «поднимет». Я осталась изображать деятельность фирмы, платить налоги (боюсь налогов), ждать Алика с продуктом.

Подошёл срок получения ПМЖ, я сдала экзамен, документы, в первую очередь об уплате налогов, Алик прислала мне доверенность, чтобы я позаботилась и о нём. Закон получение ПМЖ по доверенности не предусматривал, мы поссорились, Алик обвинил меня в саботаже и потребовал доверенность от меня на его сестру. По этой доверенности Алик со мной развёлся. Мне он сообщил, что это формальность, но знакомые послали ссылку на страницу его новой жены. Красивая женщина, мне понравилась. Мне, чтобы как-то спасти мою внешность, нужно улыбаться. Из таких, как я, получаются комедийные актрисы. Ну а в повседневной жизни у меня все спрашивают дорогу.

Я получила ПМЖ, фирму переоформила на нового бойца предпринимательского фронта. Это была свобода! Налоги ушли из моих ночных кошмаров. Я победила усидчивостью. Не зря к ней призывала моя учительница начальных классов. Она твердила, что именно усидчивость рождает гениев. А вот Алик из-за его непоседливости Европу потерял. Не уверена, что новая жена — адекватная замена европейскому виду на жительство. В последнее время я переводила рекламные проспекты медицинских клиник, сопровождала к врачам обеспеченных людей, не владеющих языком, но подозревающих у себя смертельные болезни, мыла по вечерам один уютный офис. Там было гораздо милее, чем в моей съёмной комнате в доходной, затёртой до серого бетона квартире, в который нельзя было даже забить дюбель — хозяйка не позволяла прикасаться к её недвижимости никакими инструментами, кроме швабры и пипидастра. В офисе было одно удовольствие убираться: мягкие разноцветные диваны, цветочные корзинки, г де я по своему вкусу переставляла цветы, горшки с орхидеями, красивые лампы, кофеварочная машина с изящной головкой, увлажнители воздуха в виде кактусов, они вырабатывали водяную взвесь, подсвечивая её нежным зеленым, голубым, серебристым. И место там красивое – рядом парк с фонтанчиками, скамейки, нимфы-статуи без признаков целлюлита. Прекрасное место работы. Именно оно понукало меня сменить жильё на более приличное, я просматривала объявления, посылала запросы.  

В идеале мне хотелось попасть в настоящую чешскую квартиру с пожилой пани-хозяйкой, которой бы я с радостью помогала по хозяйству, а она бы мне рассказывала о старине, учила меня готовить традиционную чешскую, пражскую еду. Я как голодный любовник, высматривающий красотку, приглядывалась к старушкам в трамваях. Шляпки, гранаты в ушах, трости и старомодные плащи — для меня это были приметы потенциальных домохозяек. И однажды я встретила свою мечту. В объявлении было написано, что немолодая женщина возьмёт на подселение в большую, светлую комнату жиличку за умеренную плату, потому что ей требуется небольшая, нерегулярная помощь по хозяйству. Я взволнованно написала, что меня интересует, очень интересует это предложение. И бестактно приписала, что у меня есть опыт работы в хосписе и курс ухода за лежачими больными. Какая глупость! Но я её сделала, как много других глупостей. Человек – это передовик на конвейере глупости. Я поняла, какая я дура уже после отсылки сообщения, одно меня оправдывает, я всегда раньше других понимаю, какая я дура. Немолодая дама, нуждающаяся в нерегулярной помощи, тем не менее откликнулась. Я пришла с цветами, сама собрала букет из хризантем, розы и альстромерии. Последняя долго стоит, я надеялась на долгие отношения.

Дому было никак не меньше ста лет, я сразу почувствовала уважение и к нему, и к хозяевам. На лифт я не рассчитывала, и точно – его не было, но у меня пока не бывает одышки, я взошла на четвёртый этаж по винтовой лестнице с одним только радостным чувством ожидания добрых перемен. На втором этаже в окне вспыхнул витраж, и он меня обрадовал, как новогодняя ёлка в огнях. Хозяйка открыла на первую же трель звонка. Если у старости есть своя юность, то хозяйка была пожилой девицей. Она была не стройной, а исхудавшей – кожа на ней свисла острыми углами, и лицо у неё было в углах, будто её нарисовал поздний Пикассо. Она заговорила со мной по-чешски, сдержанно, строго. Я отвечала, вручила букет. Она улыбнулась и спросила по-русски: «Вы русская, давно здесь?» Мечта о чешской домохозяйке рухнула, имя и чешская фамилия, и сам солидный дом меня обманули. Мы обе были русскоговорящие, только она без акцента, а я с акцентом. Вера приняла букет бережно, это мне понравилось, не люблю грубого обращения с цветами, это же не предмет, это живое, неторопливо поставила цветы в воду, потом показала комнату. Моя комната впервые открылась мне такой: размером около двенадцати квадратных метров, большое, двустворчатое окно, рама старая, деревянная, покрашена сливочно-белым. Иначе и быть не может – историческая застройка, в ней запрещен пластик. Стены побелены. Просто белые, гладкие стены, чуть блестящие от щедрого солнечного света. Высокие потолки – моя слабость. Похоже, я квартирный клаустрофоб, не выношу низких потолков, они меня расплющивают, пристукивают, растаптывают ногами соседей сверху. А высокий потолок как небо. Неба в той моей комнате оказалось много. В комнате обитало живое, милое существо – фикус, лохмато запылившийся, и мне сразу же захотелось протереть его зелёные лапки. Письменный стол со стулом, и платяной шкаф с зияющей щелью. Дверка не закрывалась, и это вызывало жалость. У послеинсультных стариков так не закрываются рты.  

«Комната отца, ­— Вера открыла дверь в большую комнату. Она была занята роялем, книгами, корягами и фотографиями. — Отец обычно живёт в деревне. Готовить еду можете на кухне, она полностью в вашем распоряжении. Мне лень готовить», – позвала Вера, побуждая меня продолжать осмотр. Сухо и деловито сообщила она о своей болезни. У неё тогда была очередная химиотерапия после удаления матки и яичников. Вера уточнила, что шансы на жизнь есть, но мало её интересуют, и с вызовом посмотрела на меня. Я отвела глаза, я привыкла к этому в хосписе – отводить глаза, здоровую, пухлую, румяную морду. Я тогда подумала, что я не дура, что я угадала с хосписом, верно ввернула в письмо это упоминание, что Вера меня выбрала именно из-за моего умения ухаживать за умирающими. Я уже представляла, с каким трудом мы с её престарелым отцом будем втаскивать на четвертый этаж постель для умирающих, хоть она и поставляется в демонтированном виде. Я умею её собирать.  Это очень нужная вещь – постель на электрическом управлении. Её можно поднимать и опускать, поднимать одно изголовье. Практичная и удобная вещь. Так я думала, глядя на Веру. «А здесь моя комната», — сказала она, приоткрыв дверь в последнюю комнату. Столик возле дивана был заставлен и завален пузырьками и коробочками. Плотные двойные шторы не пропускали жизнь.   

Мы с Верой спокойно зажили, хоть и без чешских разговоров и рецептов. Разговоров у нас совсем не было, Вера не страдала от одиночества и потребности излить душу. Мне кажется, изливают душу те, у кого её нет, или у кого она жидко разведена водичкой. Вера регулярно ходила к врачам показаться. Она не просила сопровождать её, такси не вызывала. Вера вынашивала свою смерть как беременность – долгих девять месяцев. Смерть сначала была в ней зародышем – одна уцелевшая от химиотерапии убийственная клетка, потом клетка стала расти, тяжелеть, питаться Вериными соками. Но если беременность ребёнком добавляет веса, эта анти-беременность, чёрная дыра, убавляла – Вера худела, повисали её руки. Со мной о своей болезни и самочувствии Вера не говорила. На мои сочувственные взгляды она отвечала своими – строгими и пресекающими. Мы говорили только по вопросам эксплуатации нашей общей текущей жизни. Помню, перегорела лампочка в прихожей, нужно было купить новую, но прежде выкрутить старую, а для этого отпереть кладовку и найти там лестницу – целый комплекс мероприятий. Ключ от кладовки затерялся. Вера звонила отцу, спрашивала, не у него ли ключ. После подсказки мы нашли связку ключей в верхнем шкафчике в кухне, и долго пробовали их. Сначала Вера, а потом, когда она утомилась, я. Я не дружу с ключами, мне трудно отпереть дверь даже единственным правильным ключом. Я умудрюсь так его всунуть, что он не подойдёт. И в этот раз я в отчаянии перебирали ключи по кругу, кругов было три, не меньше. Наконец, нужный ключ объявился в слабых руках Веры. Дверь в кладовку вела из прихожей. Если бы в этой квартире жили современные люди, они бы наверняка устроили в кладовке модную гардеробную, или дополнительную комнату, или сауну. Есть домашние сауны, я бы предпочла сауну. Но тут была кладовка. Не захламленная, нет. Все было разложено по полочкам. Книги и журналы, инструменты, в разнокалиберных баночках гвозди и шурупы, старая обувь, сапоги, снасти. Уютная кладовка и к тому же рациональная, осмысленная. Я разложила лестницу, взобралась. Вера тревожно караулила меня внизу. Лампочка со скрипом вывернулась. Операция продолжилась на следующий день, когда я купила замену — новая была намного ярче, и мы с Верой зажмурили глаза, когда новая лампочка осветила прихожую. «Сколько пыли!» — ахнула Вера с восхищением. Мы были довольны, что справились с заменой лампочки сами. Это было перед Рождеством, которое мы с Верой отметили только упоминанием. На сам праздник она уехала в деревню к отцу, а я провела вечер с фикусом у окна, ему тоже плеснула вина.   

В конце февраля Вера легла в больницу на операцию, которую она не перенесла, не вышла из наркоза. Предполагаю, что именно так она и хотела уйти — не выйдя. Пан Длоуги приехал из деревни хлопотать о похоронах, сообщил, что Веру будут кремировать, и что прах он развеет по желанию покойной. Вы хотели бы, чтобы ваш прах развеяли? Это ведь означает совсем перестать быть в материальном виде, ни в одной точке, ни в пункте А, ни в пункте Б, прах – это миллионы точек везде и нигде конкретно. Пан Длоуги, заметив несогласие на моём лице, спросил, как я представляю собственную утилизацию. Он так и сказал «утилизацию». Мне стало как-то не по себе. Почему он назвал манипуляцию с мёртвым телом утилизацией? Из-за эмигрантского русского? А как бы я это назвала? Ах, ну я бы назвала погребением. Да, пусть не в гроб, но в урну, в белый свет как в копеечку, в воздух, в воду, но всегда куда-то, во что-то. А на вопрос я отвечу подробно. Я хочу быть погребена по обряду древней тагарской культуры. Тагарцы жили на берегах Енисея в восьмом веке до нашей эры (я там жила намного позже). Своих мёртвых они сжигали в ритуальных кострах (крематорий в наших современных обстоятельствах тоже сгодится), потом кости зашивали в меховой мешок, а его, в свою очередь укладывали в кожаный мешок в виде куклы, пустоты при этом заполняли ароматными травами, это как саше, понимаете? Тонко и пряно пахнущие останки. Но самое интересное они делали с лицом. Они снимали посмертную маску, обжигали её, раскрашивали, соблюдая портретное сходство (тут надо будет заказать услуги профессионального художника), и вот в таком ароматном и похожем на себя виде мёртвый был готов к захоронению в кургане. В нашем случае – к сопровождению живых в виде домашней куклы-украшения. Чем не бизнес-план – погребение по-тагарски? И пахнет приятно, и смотрится эстетично. Для эко-активистов натуральный мех можно заменить искусственным.  

И вот тогда, после смерти Веры, пан Длоуги и предложил мне остаться в квартире бесплатно, а также объявил, что у нас будет новый жилец, он вселится в Верину комнату, и потому нам надо убрать в кладовку Верины вещи, вдруг за вещами придёт Верин муж. «С чего бы он пришёл? — подумала я — пока она болела и умирала, он не приходил, даже не звонил». Верины вещи я собрала (вещи покойников сами как покойники), надписала коробку «Верины вещи». Жильцом оказался мужчина средних лет, среднего роста, с незапоминающимся лицом в чистой незапоминающейся одежде. Какая-то стёртая личность с полным рюкзаком и магазинным пакетом. Он был похож на покойницу Веру – тот же стиль, Пикассо.

– Леонид, – представился он смущённо, поставил пакет и протянул грубо отёсанную руку.

Нам с Леонидом было неловко. Пан Длоуги нас, новых своих приёмных детей, подбадривал улыбками. Леонид оказался жильцом-невидимкой. Работал целыми днями, и только в воскресенье был дома, стирал свои носки и футболки. У него не было ни одной рубашки. И то, куда бы он в рубашках ходил? Не в театр же.  

На Пасху мы с Леонидом отвезли пана Михала с вещами в деревню, машину не заказывали, поехали на электричке. Леонид убедил нас, что все вещи унесёт на себе. И унёс. Пан Длоуги звал Леонида Лео, а тот смущался такого помпезного имени. Дом пана Длоугого находился в деревеньке Брод. Домик ветхий и без удобств — с железной печечкой, возле дворик и садик — всё в высшей степени обветшания и запустения. В штукатурке не пятна даже, а провалы. Мы вынесли в садик стол и стулья, я накрыла к обеду — еду мы привезли с собой, и сели обедать, глядя на зацветающие черешни. Отлить бы этот момент в бронзе на вечную память – трое в неухоженном садике перед двумя беременными цветами черешнями. Обед стоял, а мы сидели, молчали, боялись разорвать тонкую плёнку тишины и покоя. Потом Леонид виновато взял бутерброд, а пан Длоуги сказал: «Помянем Верочку, сегодня у неё похороны». Леонид даже подавился бутербродом от испуга. Но это были похороны, да. И их пришлось произвести мне своими руками.

Пан Михал вытащил из сумку урну, отвинтил с усилием крышку и попросил меня рассыпать Верин пепел под черешнями, сказал, что у меня лёгкая рука. Так просто! Руки у меня мгновенно отяжелели. Урна весила как новорожденный (вот, во что вылилась Верина анти-беременность, вот оно, дитя!), а пепел Веры был похож на светло-серый песок. Я присела и высыпала Веру одной неширокой линией между черешнями. «Вечером пойдёт дождь, — сказал пан Длоуги, — я слушал прогноз погоды. Дождь унесёт Верочку в землю». А я подумала: «Вера прорастёт синими цветами. Вот она непременно синими». На этом похоронная церемония не закончилась. Пан Длоуги приготовил табличку с именем Веры и годами жизни. Эту табличку Леонид повесил на ствол черешни как ярлык, стараясь не наступить на пепел. «А что будет, когда умрёт дерево?» — спросила я. Пан Длоуги пожал плечами. Так далеко в будущее он не заглядывал. Старики становятся близорукими к жизни. Видят сегодняшний, максимально завтрашний-послезавтрашний день, поэтому они такие спокойные, будущее их уже не пугает, как нас, разве может напугать что-то маленькое, мизерное? Леонид предложил привести в порядок дом и участок и тщательно перечислил объём работ. «Потом», — отмахнулся пан Длоуги.

В следующее воскресенье мы снова поехали в Брод. Пан Длоуги уселся в тенёчке с бутылкой пива (так и не выпил её, уснул), а мы с Леонидом чистили участок от прошлогодних мумифицированных сорняков, потом Леонид чинил изгородь, а я сажала цветы, салат, редиску. Впервые за все годы в стране я что-то засунула ей в землю. Леонид за работой так развеселился, что даже замурлыкал песенку «ой, що роби хорылка, що роби хорылка».  Обычно-то Леонид молчит и сидит с видом непрошенного-незваного, будто его вот-вот выгонят за провинность. Музицирования пана Длоугого слушает, не моргая – внимает. Предлагаешь ему добавку за столом – отказывается, а потом говорит «я возьму немножко». А работа его оживляла. Пользуясь случаем, я спросила, откуда он, где трудится. Ответ Леонида не отличался пространностью: родом из Закарпатья, работает шофёром в пекарне, развозит хлеб. Доложив основное, Леонид зарделся как маков цвет и добавил, что он холостой и бездетный. «Как я, как Вера, — отметила я. — Наш благодетель усыновляет одиночек». А строит ли Леонид дом, ведь все закарпатцы строят дом, он не сказал.

Благодетель между тем проснулся, накрыл нам, трудягам, на стол. Черешни цвели, в их ветвях, как в волосах, путались пчёлы. Облетевшие лепестки присыпали Верин истончившийся пепел. «Компота наварим», — смело предположил Леонид и несмело глянул на меня. Мы с Леонидом вернулись уставшими, объевшимися чистого воздуха до обжорства. После деревни, заметила я, хорошо спится. Мне снилось, что мы: я, Леонид, пан Длоуги и Вера, плывём на катере по бурной реке. А с берегов нам машут люди, кричат что-то важное, тревожное. И мы плывём дальше в отчаянии от того, что не можем расслышать. Нет, меня не испугало появление Веры в моём сне. Не было ещё покойника, который бы не явился ко мне в сон вскоре после своей смерти. У меня всегда открыто, и я рада.

Первым посетившим меня покойником был мой собственный дед. Мне было шесть лет, когда он умер. Бабушка меня предупредила, чтобы я не ходила с дедом, если он приснится мне и позовёт. Откуда она знала, что он приснится? Он и приснился. Нет, он не успел позвать меня, я испугалась и от испуга в крике проснулась. Бабушке я не сказала, что дед пришёл, не хотела выдавать деда. Мы с ним были дружны, и всегда помалкивали о наших проделках. И с тех пор ко мне приходят покойники. И бабушка приходила. Она заранее предупредила меня, чтобы я её, мёртвую, не боялась, что она мне плохого не сделает. И она приходила несколько раз, а через полгода велела проводить её до обрыва и тумана (в том сне клубился густой-густой туман), и быстро, не оглядываясь, идти обратно. «Больше я не приду, – сказала она, – это была наша последняя встреча». Нет, потом она тоже мне снилась, но это уже были не встречи. Отличить встречу от сна просто. Это как 3D и плоская картинка. Вера ничего не говорила в описанном сне. Она просто плыла с нами и с нами же махала берегам.

Я рассказала сон своим сожителям. Пан Длоуги покивал, мол, это к дороге, ведь они с Леонидом собираются ехать в Закарпатье к колдуну мольфару.  К колдуну?! Я была поражена. Пан Длоуги сокрушенно покачал головой, развёл руками в жесте «другого выхода нет». И чтобы убедить меня, поведал историю, ради завершения которой и планируется поездка. И знаете, я убедилась, другого выхода не было.

Пан Длоуги тоже был родом из Закарпатья, отец его происходил из орловских купцов, а мать была закарпатская русинка. В Закарпатье, к жениной родне, отец переехал ещё до Первой мировой войны с целью разбогатеть на торговле лесом, потому что семья разорялась на мукомольном деле. Дед Михаила Сергеевича, тоже Михаил Сергеевич, владел мельницей, но дела его пошатнул прогресс.  В то время в Орловских Ливнах купцы Адамовы построили гигантскую чудо-мельницу, и хоть старший Адамов повесился в день неудачного пуска мельницы, Адамов-сын вскоре мельницу благополучно запустил, тем подорвав положение не только Долгополовых, но всех волостных мельников. Младший Долгополов хотел поправиться лесом. Но тут началась Первая мировая война, следом в России случилась революция, Долгополовская семья порвалась пополам.

Закарпатье после распада Австро-Венгрии (и на новом месте оказалось неспокойно, хоть не так революционно) оказалось никому не нужным куском бедной земли, да и сами подкарпатские русины не знали, к кому им прислониться, в какой народ влиться своим малым народом, на свою национальную независимость они не рассчитывали. В итоге Подкарпатская Русь вошла как бедная родственница в состав нового государства ­– Чехословакии, Масариковой Первой республики. Край был бедный, дикий. Чехословакия дрогнула и хотела от новоприобретения отказаться. Но союзники в Сен-Жермене заставили её прирасти закарпатской землёй. Прозорливая женина родня потянулась вслед за другими земляками в Америку, звали с собой и Долгополовых, но они всё смотрели в сторону Ливен, мельничного прошлого. Сколько бед нам приносит надежда! Вечно она шепчет «подожди», обезоруженные надеждами люди теряют время, а теряя время, теряют и жизнь.

Женин крёстный устроил Долгополова-отца учётчиком на лесопилку – леса для строительства требовалась много, Чехословакия бросилась развивать отсталый регион. Мария, у которой был «Зингер», шила на заказ. Считая положение временным, Долгополовы крепко осели, Мария последовательно родила Серёженьку и Мишеньку. Через год после рождения Мишеньки в городе случился голодный бунт. В Хусте хорошо жилось только чехословацким чиновникам, получавшим жалованье, разбогатеть у Долгополовых не получилось. Постепенно разгоралась Вторая мировая война, и чехи бросились эвакуироваться из Подкарпатской Руси, которая вот-вот должна была отойти Венгрии — союзнице Гитлера.

Долгополовы совсем растерялись. Но Мария, шившая семье жандарма Длоугого, упросила Терезу Длоугу взять её сыновей в последний эвакуационный поезд и подержать их у себя в Праге до приезда родителей. Упросила, заплатила всеми сбережениями и обещаниями шить до конца её дней всем Длоугим бесплатно.  Для старших Долгополовых мест в чехословацком поезде не было. Они планировали выбираться через горы, как уж придётся, хоть на лошадях, хоть пешком.

Последний поезд с чехами отбыл поздней осенью из Ясини. Михаил Сергеевич не запомнил отъезд, в трёхлетнем возрасте это невозможно, но, став взрослым, часто представлял себе эту сцену: плачущую мать, укутанную в пуховый белый платок – её скатившиеся слёзы на ворсинках платочного узла, растерянного отца в летнем не по погоде пальто, серьёзного десятилетнего брата, которому поручили следить за Мишей, четверых детей Длоугих, наоборот, весёлых, Терезу Длоугу, шлёпающую всех без разбора, особенно двойняшек, сбивавших её со счёта, чемоданы, коробки, узлы, крик и дым паровоза. Тереза Длоуга бесконечно рассказывала ему эту историю, бесконечно мучавшую её. Она не простила себе, что потеряла Серёженьку. Перед чехословацкой границей паровоз остановился в лесу на пополнение дров. Это не была станция в населённом пункте, это был запасной дровяной склад в лесу. Пока кочегары грузили дрова, пассажиры бросились справлять нужду за складом, дышать воздухом, курить, дети затеяли игру в снежки первым рыхлым и липким снегом, это было очень весело. Родители сгоняли деток по вагонам, было шумно и восторженно, как на ёлке в Рождество. Когда поезд разбежался снова, Длоуга пересчитала детей, их должно было быть шесть, она насчитывала то пятерых, то шестерых — близнецы всё время её запутывали, но потом всё же пятерых. Тереза закричала, поднялся шум, все взялись пересчитывать детей. Все дети были на месте кроме Серёжи. Жандарм требовал остановить поезд, но поезда ходят только вперёд, особенно в войну, и тот поезд непреклонно шёл на Запад, дальше от Карпат.

В Праге Миша начал звать Длоугих папа и мама. В Подкарпатской Руси уже хозяйничали венгры, в Чехословакии – нацисты. Жандарм Длоуги официально записал на свою фамилию Мишу Долгополова, выправил метрику, так было безопаснее. Длоугие уже не ждали родителей Миши. Но отец всё же пришёл, и пан Длоуги уверен, что его запомнил, он приходил к Длоугим несколько раз — это был старый, страшный, пугающий Мишу человек. Злая весть о том, что одного мальчика чехи потеряли по дороге, дошла до Догополовых. Мария сошла с ума от горя, скитаясь по хуторам в поисках сына, она была уверена, что сын жив, ведь тела его в сарае и нигде поблизости не нашли. Долгополов не мог выехать в Чехословакию ­ – жена отказывалась ехать без Серёжи. А после того, как Мария на улице Хуста схватила чужого мальчика с криком «Серёжа!», Долгополов начал её запирать.  Однажды, вернувшись домой, отец пана Михала обнаружил свою жену повесившейся, на новое платье, в которое она нарядилась, на грудь, Мария прикрепила записку «Умоляю, найди Серёжу!». Сергей Михайлович похоронил жену, заколотил дом у лесопилки и пошёл в сторону Праги. Там поселился в Либни, устроился работать на фабрику. Сына к себе он не забрал, ведь это уже был не сын беглеца Долгополова, а сын жандарма Йозефа Длоугого. Некуда было и забирать, не в «чинжак» же на койко-место. Тереза рассказывала, что Долгополов боялся, что за ним придут, что всё время просил разыскать Серёжу, когда «всё закончится». В сорок пятом году завод, где работал отец, бомбили, следом освободили Прагу, но освободили, присвоив, по-хозяйски. Долгополов пропал — то ли зловещие они пришли, то ли в отца прилетела бомба — Миша так и не узнал, не узнали и его приёмные родители. Потом пропал и приёмный отец жандарм Длоуги — вот за ним несомненно пришли. Тереза с детьми, которых стало на два меньше — шутники-двойняшки умерли от поноса зимой сорок пятого года, перебралась после ареста мужа в деревню Брод к матери, тоже Терезе. Жандарм Длоуги, как потом выяснилось (но неточно, неточно!), не справился с трудовым ритмом на урановых Яхимовских рудниках.

Дальше была жизнь в социалистической Чехословакии. Много труда — пан Михал строил метро, и немного музыки в утешение — музыкой он начал заниматься в детстве, настояла мама Тереза. Нет, нынешний рояль был не тот из его детства, нынешний пан Длоуги купил себе уже на пенсии, купил с рук, крышка была в пятнах от горячего. А первый Мишин рояль Тереза продала перед отъездом в Брод. Михаил Сергеевич похоронил в Броде всех Длоугих: бабушку Терезу, мать Терезу, сестру Терезу и брата Петра. Это была его семья, другой он не знал, не завёл. Боялся, что и за ним придут, и так пробоялся всё советское время, а потом уже было поздно смелеть. По реституции к нему перешла жандармская квартира, и пан Длоуги начал сдавать комнаты, квартиранты стали его семьёй, на которую он никогда не жаловался. Вера звала Долгополова отцом серьёзно и бескорыстно.

Серёжу Михаил Сергеевич не искал. Место пропажи или гибели Серёжи Долгополова стало называться СССР. Четыре буквы, наводящие отцовский страх под названием «придут». Миша помнил наказ отца «когда всё закончится», но не знал, закончилось ли, искал признаки и сомневался. Всё казалось, что нет. Но когда стало ясно, что заканчивается его собственная жизнь, он задумался. Пан Длоуги понимал, что у десятилетнего мальчика не было шансов спастись в зимнем лесу, но ведь мог вмешаться случай: приехали мужики воровать остатки дров, шёл мимо охотник. Леонид, будучи первым посвящённым в эту историю, наивно подсказал обратиться к мольфару, ведь мольфары знают всё о живых и мёртвых. Его мать обращалась к мольфару в поисках отца Леонида, уехавшего на заработки. Мольфар сказал ей, что отец утонул в большой серой реке, и тогда мать вышла замуж снова с чистой совестью и душой. Михаила Сергеевича совет поразил гениальной простотой — он решил ехать к мольфару, отмотать назад восемьдесят лет и добраться до того дровяного сарая, где исчез Серёжа Долгополов. Леонид утверждал, что мольфар Турий ещё жив, мольфары все долгожители, если они за добро. А Турий укрощает бури, вызывает дождь, ясно, что он за добро. Пан Длоуги и Лео решили ехать сразу, как закончится рабочая виза шофёра, в феврале.  

Я засомневалась, а нужно ли пану Михалу ехать лично? Он уже очень стар, может не перенести дорогу, но Леонид сказал, что нужно — мольфар гадает по родной крови, так и отца его он разыскал, взяв маленького Лёню за мизинчик. «Кровь призывает кровь!» — важно сказал Леонид. Я махнула рукой тогда — пусть едут, пусть старик облегчит свою душу, найдёт Серёжу.

Летом мы ездили в Брод навещать пана Михала, который там жил безвылазно. Ему было тяжело подниматься на наш пражский четвёртый этаж с четырьмя остановками, и он предпочёл не отрываться от земли, в которую медленно погружался его домик, с хозяйством ему помогала управляться за приличную оплату соседка. Мои цветы цвели, грядки с салатом кудрявились, черешни созрели и были съедены. Я вымыла домик изнутри, Леонид замазал и побелил его стены снаружи. Пан Длоуги выглядел умиротворённым, покупал к нашему приезду куриные домашний яйца у той же соседки по цене золотых.

Одним летним вечером за поеданием черешен — солнце как раз садилось, перемигиваясь с Вериным бронзовым ярлычком на стволе, я спросила у Леонида, в какой реке утонул его отец, как называлась эта большая, серая река? Эта река оказалась моей рекой — Енисеем. Отец Леонида Василий был ссыльным, их с матерью, Леонидовой бабкой, сослали из Закарпатья в Сибирь после войны. Василь был самым молодым бандеровцем среди ссыльных в деревне Красной Полянке, ему было пятнадцать лет. В Сибири он прижился, Сибирь полюбил, и когда они с мамой вернулись в Закарпатье, где она принципиально желала быть похоронена, Василь затосковал. Край, хоть и цветущий, был, однако, голодный. Василь вернулся в Сибирь на заработки, где утонул, оставив закарпатскую жену с ребёнком, с нашим Леонидом. Мольфар констатировал гибель отца своим ясновидением. Мать сошлась с отчимом, который её в запое бил и однажды убил. «Нечаянно, не хотел убивать. Она сама упала виском о порог», — защищал отчима Леонид. Отчима безвозвратно увезли в зону в Сибирь, Леонида дорастила до аттестата бабка. Так она планировала, так и сделала. Умерла на другой день после выпускного вечера внука. Оба желания исполнила — лечь в родную землю и аттестат. Леонида иногда берут сомнения, а утонул ли отец. Бабка говорила, что у него в Сибири была женщина (не жена, а женщина) и даже дочь. Леонид планировал расспросить мольфара о возможных сибирских родственниках, позвать их на кровь. Я задумалась: а вдруг мы с Леонидом родственники? Вот возьмёт и объявит нас мольфар братом и сестрой. А мы не похожи. Леонид рыжеватый, конопатый, угловатый, а я типичная семитка. Со мной израильские туристы здороваются шаломом. А первой со мной так поздоровалась одногруппница Аня Кац. «Ты же еврейка!» — изумилась она, когда я ей не ответила тем же. «Я — русская!» — отринула я гордо Анькино заявление. «Негр тоже может утверждать, что он русский, — засмеялась Кац, — но по нему видно, что он негр, а по тебе видно, что ты еврейка».

Я похожа на маму как две капли мамы. Маме я и задала этот, вдруг ставший для меня больным, вопрос: «Я еврейка?». Мама резко выкрикнула: «Ты русская!», а затем, помолчав минуту добавила: «Незачем в этом копаться. Наших выслали из Польши, а кто они такие, я не знаю, какая разница?!».  Да, в маминой родной сибирской деревне были одни польские фамилии, а с ними в комплекте черные кудри и длинные, грушевидные носы. Мне не досталось кудрей, но достался доминирующий нос, о чём я сожалею. Я ношу на своём лице биологический паспорт.  

Я пыталась разыскать мамину польскую фамилию в Польше, легко нашла её носителей (соцсети – мировая картотека), у большинства носителей были кудри и грушевидные носы. Один поляк был похож на маму как две капли мамы, как брат-близнец. Думала ему написать, но передумала. «Вы похожи на мою маму и у вас общая фамилия»? — звучит глупо. Никаких документов в семье моей мамы не сохранилось. Ни метрик, ни фотографий. Словно род вышел из леспромхоза Береговой, а до него не существовал. Да разве я одна потеряла корни и землю, из которой они вырваны. Может, и мне обратиться к мольфару?   

Пан Длоуги вернулся из Брода к Адвенту, Леонид привёз его на служебной машине.  К его приезду я украсила квартиру: повесила на окна дешевенькие гирлянды, купленные у вьетнамца, смастерила главный адвентный венок, и входной – на дверь. Пригодились мои флористические навыки. С Леонидом мы навырезали сугроб бумажных снежинок. У Леонида сначала получались простые, топорные снежинки, а потом он вошёл во вкус и превзошёл меня. Мы налепили снежинки на окна, подвесили к люстрам. Пан Длоуги ахнул от восхищения, даже заплакал. «Как хорошо, дети, как хорошо!» — повторял он. А мы и были счастливы как дети. Это было наше первое с паном Длоугим Рождество. Пан Длоуги привёз домашних яиц и мешочек грецких орехов на рождественское печенье. Перед Щедрым днём Леонид притащил ёлку — маленькую, удивительно соразмерную, кудрявую. Пан Длоуги сразу определил, что ёлочка не из магазина, Леонид и не отрицал, что срубил её в лесу возле трассы, он был шофёр, давно приглядел эту ёлку. Михаил Сергеевич махнул на дикого Лёню рукой. Мы нарядили нашу краденую красавицу. Опять пришлось открывать образцовую кладовку, разыскивать в ней коробку с игрушками, о существовании которой твёрдо помнил Михаил Сергеевич. Игрушки были старые, некоторые первореспубликанские, это были сокровища, музейные экспонаты — я обо всём забыла при виде этого богатства, просидела у коробки, два часа непрерывно ахая. А Леонид обиделся, что я не хочу украшать ёлку его прекрасными пластиковыми шарами, которые он принёс из супермаркета. Его шары мы подвесили к снежинкам. «Верочка знает лучше!» — утешал надутого Леонида пан Длоуги. Он часто путал имя, называл меня Верочкой, я не возражала. Пусть Верочка, хотя меня зовут Анна.

Я пекла рождественское печенье по рецепту из интернета, оно получалось вкусным, но очень хрупким, распадалось от малейшего прикосновения. Мои домочадцы ходили по квартире осторожно и торжественно, будто я рожала детей. Звонил из Англии единственный законный родственник пана Длоугого — племянник Петр, сын брата Петра, пан Длоуги ему сообщил о предстоящей поездке. Племянника не было слышно, но по лицу пана Длоугого было видно, что племянник против путешествия, и тоже говорит о возрасте. Пан Длоуги после разговора, ходил у себя в комнате, что-то передвигал, падали книги, наконец, принёс фотографию. На фото был обрюзгший, отёчный господин с лысиной. «Брат Петр — представил Михаил Сергеевич персону, — Он пытался бежать в Австрию, его подучил друг. Как уж у него это получилось, не знаю. Петр оглох ещё в детстве после скарлатины». Петр Длоуги был задержан пограничниками (хоть не застрелен), отсидел шесть лет в лагере, работал потом в шахте, умер от болезни лёгких. А его сын спокойно улетел в Англию и живёт там с любимым другом Кристофом. Теперь всё можно, теперь пограничники только улыбаются.

Это было прекрасное семейное Рождество. Леонид к моему печенью добавил рождественскую булку «ваночку» — ему вручили в пекарне за хорошую работу. У нас был карп, картофельный салат — всё, как положено. После ужина пан Длоуги играл на рояле, Леонид под его музыку расслабленно уснул и спал, улыбаясь, дитя дитём.

— А Верочку я встретил в больнице, — ответил на мой взгляд на Верин портрет на рояле Михаил Сергеевич, — мне вырезали, — он развёл руками, потеряв в памяти диагноз, — что-то вырезали. Я лежал после операции. Она ухаживала за мной. Она работала медсестрой. Мы разговорились, и я предложил Верочке переехать ко мне. После развода Верочка жила с подругой в одной маленькой комнате, а тут у неё появилась своя отдельная комната. Она работала, пока не заболела. Пока не умерла… — Михаил Сергеевич вздохнул и перекрестился. Проснулся смущённый Леонид.

Все рождественские праздники шёл дождь, колыхался как серая рыбацкая сеть за окном. Леонид развозил хлеб и «ваночки» без выходных. Я думала, зачем бежал в Австрию брат пана Длоугого глухой Петр Длоуги, сын репрессированного жандарма. Его ведь могли убить, тем более, зачем бежать глухому? Почему не было детей у сестры пана Длоугого Терезы? Или были? Михаил Сергеевич ходил из кухни в комнату, грел чайник и забывал о нём, начинал играть и бросал. Заходил ко мне, минутку сидел, слушал стук по клавишам, уходил. Мне было тревожно за него, отчего он так маялся? Скучал по домику в Броде? Заболел? Он был чем-то озабочен. Я бы могла сказать «предчувствовал», если бы в предчувствия верила.

На новый год стояла тёплая, зимняя погода. Мы выпили шампанского и наблюдали фейерверки из окна. Салюты грохотали непрерывно. Я зажгла бенгальский огонь, и Лео с паном Длоугим прикурили свои палочки от моей. Искры покалывали мне руки, осыпались пеплом, похожим на Верин пепел. «Будем здоровы!» — предложил Леонид. «Удачной нам поездки, добрых новостей!» — присоединился Михаил Сергеевич. Я растерялась и брякнула: «За Серёжу!». 

Пан Длоуги с Леонидом уехали восемнадцатого февраля. Повёз их коллега Леонида по пекарне на своей дорогой, новой машине. Дальнюю дорогу Михаил Сергеевич перенёс для его возраста хорошо, хотя она в итоге оказалась длиннее, чем планировалась. Мольфара Турия дома в Ричке не оказалось, сын-хирург увёз его, приболевшего, к себе куда-то под Киев.  Леонид успел мне позвонить: «Отдохнём и дальше поедем на моей машине, помаленьку поедем, не бойся. Дядя Миша здоровый, не бойся. Привезу тебе мольфу на добро».

Какая фамилия была у Леонида? А Турий – это имя или фамилия? Я так и не спросила. Где их теперь искать? У меня, как у всех, только фотографии из-под Киева, очень много теперь этих фотографий.   

Хорошо, что я не встречаю людей. Когда иду убирать офис вечером, боюсь, что найду записку «Вы уволены. Езжайте в свою Россию». Но записки бывают только о туалетной бумаге и мусорных пакетах, деньги как обычно пришли на счёт. Возвращаясь домой, я от поворота ищу глазами наши окна — не горит ли свет? Это бы означало, что вернулись Михаил Сергеевич и Лёня, у них есть ключи, больше ни у кого. Но окна не светятся.

В один майский день, яркий и радостный (для кого он такой?!), я смотрела из окна вниз, не могла отойти от окна, прилипла к нему. Я думала, стоит ли дожидаться возвращения Михаила Сергеевича и Леонида. Раздался звонок в дверь, и в голове почему-то пронеслось «они пришли», кто такие они? — конечно, не Леонид с паном Длоугим, ведь у тех есть ключи. За дверью стоял незнакомый человек с азиатским лицом и кошачьей переноской. «А где Вера?» — удивился он при виде меня на русском языке. Я пояснила, что Вера умерла год назад, кремирована, прах в Броде, там и памятная дощечка на черешне, а вещи в кладовке. «А я хотел кошку оставить, — человек разочарованно приподнял переноску, в которой гневно блестели жёлтые глаза, — я Верин муж». «Я думала, Вера была замужем за чехом, у неё была чешская фамилия», — усомнилась я. «Я и есть чех! — радостно закивал человек с азиатским лицом, — я этнический чех из Киргизии, из Бишкека. Прадед туда переехал, ну а я обратно, когда разрешили. Не возьмёте кошку? Деть некуда, честное слово. Я на Веру рассчитывал. Она бы взяла. Мне нужно уехать, не знаю, когда вернусь. Вера бы взяла!».

Взяла и я. Я кормлю это недружелюбное, нервное животное, постоянно забивающееся в углы, где на шерсть налипает пыль, зову Верой. Вчера она впервые ответила на мой взгляд.

Скакун Наталья Викторовна родилась 4 января 1969 года в поселке Балахта Красноярского края. Училась на филологическом факультете Красноярского Государственного университета, с 1997 по 2005 годы работала корреспондентом, заместителем редактора газеты «Сельская новь» (Балахта), собкором межрегиональной газеты «Экран-Информ» (Назарово). Является лауреатом краевого конкурса журналистских и литературных произведений о Красноярском крае (2004). Наталья Скакун – член Союза российских писателей (2012), ее рассказы публикуются на страницах журналов «День и ночь», «Сибирские огни», «Москва», альманаха «Енисей», коллективных сборников. Была редактором русскоязычной пражской газеты «Информ-Прага». В настоящее время работает в разных изданиях и в языковой школе Czech Prestige имени Натальи Горбаневской. Автором опубликованы два сборника прозы: «Дырки на карте» (2008), «Перемена слагаемых» (2016) и рассказ на чешском языке в альманахе Kmen. Живет в Праге.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00