622 Views
* * *
Средства массовой информации,
Рупоры наций и прочие фракции
Больше не сообщают нам о войне,
Телевизор, и радио, и сотни газет,
Которые вчера еще врали, врали,
Но не молчали. Сегодня молчат,
Как будто вымерли все, погибли,
Не выдержали в неизвестном бою
С кем-то, которого нам не назвали,
Не опознали. Звенят трамваи,
Идет строительство, время – вперед,
Дети торопятся в школу, взрослые – на завод
Или свидания. Все же как мало требуется мирозданию,
Чтобы всему вопреки устоять,
Чтобы не сгинуть от очевидного.
Но что обидно, но что обидно тут –
То, что еще вчерашние мальчики,
Игравшие на нашем дворе в футбол,
Сидят без ног на лестничной клетке
И пьют из бутылки по кругу. Соседка,
Когда-то игравшая в школе пьесы,
Сидит теперь перед окном без рук,
Сидят без ума и Саня, и Коля,
Без глаз – бывший дворник, ученая колли
Выводит хозяина в парк погулять,
Дышать свежим воздухом, утром, цветами,
Мокрым, после дождя, асфальтом,
Свежим хлебом и парфюмом, и счастьем –
Тем, что у него развалилось на части
Но чего у него уже не отнять
В мире, где средства массового психоза
Больше ни слова не говорят о войне,
А говорят о торгах и о биржах,
Камин-аутах, вирусах, курсах, погоде,
В мире, где все в норме, где вроде
Идет и строительство, и время – вперед,
Дети торопятся в школу, взрослые – на завод
Или свидания, никто ни за что не в ответе,
Умирают старые и рождаются новые дети,
И все катится по придуманным Данте кругам.
Как же мало требуется мирозданию,
Чтобы не рухнуть и устоять в ожидании
Новых праздников и новых счастливых лет.
Но узнаем ли мы с тобою об этом? Ведь нет,
Все молчит – телевизор и радио, и газеты,
И еще много кого, кто бы мог в эфире
Закричать, запричитать о мире,
В котором живут еще и Саня, и Коля,
И наш дворник, которого колли выводит
Дышать свежим воздухом, утром, цветами,
Мокрым, после дождя, асфальтом,
Свежим хлебом и парфюмом, и счастьем –
Тем, что у него развалилось на части
Но чего у него уже не отнять
В мире, где средства массового террора
Больше не говорят о войне, на которой
Вычли себя из вчерашнего мальчики,
Игравшие на нашем дворе в футбол,
И соседка, скользившая нежными пальчиками
По клавиатуре, и много чего еще.
Все же как мало требуется мирозданию,
Чтобы всему вопреки устоять,
Чтобы не сгинуть от очевидного.
Сколько же нужно ему, ненасытному,
Сколько же нужно еще желать
Там, где живут и Саня, и Коля,
И соседка, игравшая на пианино в школе,
И наш дворник, которого колли выводит
В парк, а там – хорошо и привольно,
Там не страшно, там больше не больно,
В мир слепых и глухих дураков
Ныне, присно и во веки веков.
* * *
Маленький мальчик умер внутри тебя.
Впрочем, жалеть не надо, будут другие мальчики,
новая пища и дни, другие машинки и танчики,
только его уже больше не будет. Скрипя,
станут качели, как прежде, раскачиваться в саду,
белая пахнуть сирень, рассыхаться лоза виноградная.
Надо ли плакать об умершем мальчике? Надо ли?
Надо жить дальше, хотя в полусонном бреду
будет еще возвращаться ночами к тебе
с челкой вихрастой, в рубашечке старой, короткой,
с незатянувшимся шрамиком вдоль подбородка,
будет стоять в непривычной своей худобе
на подоконнике, тянущем тленом ветру,
клясться тебе, что сумеет еще возвратиться
вместе с апрельским теплом, перелетными птицами,
чтобы потом вновь и вновь сигануть в пустоту,
чтобы убиться в тебе. На ладони его
были короткие линии, рваные вены непрожитого.
Так что не надо жалеть, будет много еще кого.
Только его уже больше будет. Легло
черною меткой на все – то, что было завещано,
все, что неслось ошалело, как детство безбрежное.
Все, что разбилось. Но только одна, неутешная,
плачет и плачет, любившая мальчика женщина.
* * *
На фото – изумрудная трава,
(хотя откуда в монохроме зелень?),
небрежный росчерк “ты была права”
и двое на летящей карусели,
обнявшие друг друга. Я стою,
трехлетняя, прижав к груди мартышку,
у черно-белой жизни на краю,
засвеченная чьей-то фотовспышкой.
Меня как будто нет еще. И те,
которым невдомек, что дальше будет,
на дикой карусельной высоте
парят себе беспечно. Эти люди –
из тех, что мною выбраны – одни
еще не знают, как банально время,
в котором им отпущенные дни
иссякнут скоро, и без сожаленья
летят в него, летят. А я стою
и жду их возвращения обратно,
у черно-белой бездны на краю
зависнув. Вспоминая многократно
тот день, в котором первая трава
еще не смята первомайским людом,
я понимаю, как была права,
пророча им. И все-таки под спудом
уберегая черно-белый миг,
я вижу знаки их судьбы повсюду.
И потому, невольный их должник,
я никогда уже права не буду.
Февраль
Нескончаемый длится февраль. Не живется. Не плачется.
И не можется. Утром вскочить бы и в ванной петь арии.
В узкой форточке дышит весна, нелюбимая падчерица
злой зимы – все на ней обветшало, устало, состарилось.
Я стою в пограничье того, что стряслось и не сбудется.
Мне не хочется думать, что это лишь миг мироздания.
А за дверью стучит уже, мается слякотью улица,
повторяя урок на сложение и вычитание,
допуская все то, что отпущено будет с погрешностью
на ошибки зимы, на потери кармана дырявого.
Я стою в пограничье, я знаю, весна не открестится,
не отмолит уже никогда то, что стало потравою,
то, что стало сосудом, без вкуса и надобы выпитым,
или кубком, разлитым в пылу отупляющей ярости.
Я стою в пограничье, я силюсь остаться и тут, и там.
Но не двинуть рукой и не выплакать этакой малости,
не растратить чернил, потому что чернила заветные,
как пустой календарь, не отнимут у времени смертное.
Я стою в пограничье, я знаю уже, что ответа нет
на проклятый вопрос, что в итоге окажется жертвою.
* * *
Прижмись ко мне. Давай махнем
в дорогу, по которой выйдем
в еще не выстроенный дом,
туда, где наши дети – нити
неоспоримого родства
меж нами, коренные вещи –
кровать и книги, стол и два
скрипучих стула. Пусть воскреснет
все то, что обещало жить,
любить, творить и растворяться
в грядущем, где иссякнет нить
клубка, где нам еще семнадцать,
где нас еще ведут, ведут
дороги, лучшие на свете,
и, нерожденные, идут
по тем дорогам наши дети.