223 Views
1.
Весна во Владике похожа на беременную тётку на сносях, с пучком тускло-серых волос на голове, раздутую до невозможности согнуться и застегнуть ботинки без протяжного вздоха. Вздох вырывается непроизвольно, выскальзывает в пространство и летит далее, тенью перебегая со скамейки на землю и погибая под грубыми шинами машин, со скрежетом взрезающих поверхность луж, принакрытых ломким тюлем грязного льда. «Охххх», – снова исторгается вовне, чтобы затихнуть, слившись с хлюпами подтаявшего и сочащегося влагой мира. «Уххх» – «дышите глубже, не надо тужиться, время ещё не пришло, – витает в воздухе неясное предупреждение, – ещё маленько, ещё чуть-чуть». Вздох, переходящий в слабое постанывание, нудной протяжной мелодией вплетающееся в рваную музыку брюхатого бытия: грозной барабанной дробью стучит в висках раздражение, тягучей скрипкой пиликает по сердцу тоска, звуки органа нависли над головой тяжестью вселенского равнодушия, и нежное треньканье колокольчика то там, то тут, еле слышное в общем сумбуре нахлынувших звуков, но несущее надежду на скорое разрешение… Воды уже отошли, и покорно согнувшись в преддверии потуг, трясется растрёпанная весна, охваченная дрожью нетерпения, осталось подождать ещё самую капельку, ещё чуть-чуть…
Татьяна училась дышать ровно и глубоко – вдох через нос, десять секунд небытия между вдохом и выдохом, нежития, лопающегося на выдохе, неукротимом, как всхлип неба над головой. Выдох через рот в два раза длительнее, чем вдох, медленный и тягучий, протянутый через всё тело тросом, соединяющим кишки с космосом. Где-то высоко за пределами атмосферы мечутся звёзды. Ей хотелось думать о них как о живых существах, затерянных в пустоте, ей жаждалось ощущать этот мир пульсирующим, являющим собой громадное тело, опутанное бесчисленными нитями нервов и сухожилий. Она всегда ждала отклика от окружающей среды, сколько себя помнит, она всё время жила в предощущении, что вот-вот и цепочка каждодневных мгновений внезапно прорвётся, и сквозь прореху брызнет свет, и серое пространство окрасится красками, и прояснятся все непонятки, и озарится хлябь каждодневного существования.
С работы она направилась домой, завернув по дороге в супермаркет, из супермаркета, подгоняемая ветром, понеслась к неизбежному светофору, сигналящему свои торопливые «да» и протяжные «нет» дальнейшему продвижению вперёд. Сумки тянули к земле, привычная слякоть утяжеляла шаг, тщетно призывая к неспешности. Татьяна привычно торопилась, боязнь не успеть заставляла её мчаться по жизни галопом, подзависая с неудовольствием у дорожных знаков, директивно запрещающих или милостиво разрешающих что-то, а иной раз просто рекомендующих или предупреждающих, но, в общем, всегда являющихся некой помехой на пути куда угодно, непредвиденной остановкой, справиться с последствиями которой удавалось лишь вымученно ровным дыханием. Вдох на раз-два-три, выдох на четыре-пять-шесть-семь-девять, а то и все десять. Качественное дыхание укрепляет нервы и продлевает жизнь. Пусть же длится она, эта жизнь, перекрученная крепчайшими нервами, как кабелем с тройной изоляцией, пока не вспыхнет огонёк пропускания. Выпускания. Отпускания. Подмигнул светофор, приветливой зеленцой провозглашая «пуск». Татьяна дёрнула вперёд тело, уставшее от неподвижности ожидания.
2.
Подходя к дому, она заметила сестру, её красные сапоги, которые та прикупила в эту лютую, свинцово-ледяную зиму. «Меня тошнит от беспросветной серости, – заявила та, – я буду гарцевать по этой грязи своими яркими лакированными ботами, грязь будет испуганно расползаться под моими ногами, и однажды сдохнет». Для того-то Ирка и вспрыскивала в себя водку, которая не преображала мир, зато видоизменяла зрение. Сквозь видоизменённое зрение она наблюдала жизнь, игриво бликующую перед глазами разными перспективами, за которые она хваталась решительно и дерзко и столь же уверенно бросала. Такой же победоносно-летящей походкой она шла по мужским рукам, которые поначалу бережно цеплялись за её тело, даже иной раз пытались его приручить, но дикой кошкой та выбиралась на свободу, пока однажды не достигла её предела.
– Я чувствую себя такой свободной, что уже всё равно, – сказала она Тане вечером одного дня, посасывая пиво и равнодушно глядя в окно, – кажется, я совершенно не нужна даже себе, не то что окружающим. Я очень плохо выгляжу?
– Да нет, – отозвалась Таня, – выглядишь ты хорошо, но как-то хреновасто глядишь на всё. Полагаю, ты окончательно испортила своё зрение.
– Не нуди, и так тошно.
– Никто никому не нужен, за редким исключением. Этот факт в юности кажется катастрофой, с возрастом надо просто это принять. А ты слишком поверила в свои красные башмаки, водку и мужиков. Это не спасает, зато притупляет бдительность. В жизни всё-таки надо быть бдительным.
– Зачем?
– Чтобы не пропустить.
– Что? Очередной пиздец? Предпочитаю не замечать.
– Всё достойно внимания. Особенно очередной пиздец. Он может оказаться решающим.
Сейчас Ирка, утратив всякую бдительность, отплясывала на детской площадке под «боже, какой мужчина» с «боже каким мужчиной», на автомате съязвила про себя Татьяна, стараясь просочиться незаметно к своему подъезду. Тоска гнала её домой с той же силой, с которой Ирку гнала из дома. Иногда они невольно соприкасались душами на перекрёстках своих путей, и расходились дальше, неизбежно теряя себя и друг друга. Таня всё более уползала внутрь себя. Ира отчаянно навыворот опрокидывалась наружу.
Серело небо над головой, бездной углубляясь в никуда, чернела земля под ногами, утягивая болотистой жижей на дно, и весенний ветер поддувал за шкирки, в разные стороны раскачивая тела и деревья. Зябкая сырая зыбь неприбранного пространства ухала на все лады.
3.
Из приоткрывшейся двери подъезда пахнула сыровато-зловонным теплом. Сосед, дядя Вова, традиционно бухой, швырялся говняшками о лакированную дверь управдомши ЛарСанны, при каждом броске приговаривая с туповатым остервенением: «Получи, сука!». – «Охренел совсем, дурак старый!» – тонко вскрикнула Татьяна, ощутив свой голос никчемной чужеродной субстанцией, выплеснувшейся вовне. Сосед, пошатнувшись, повернулся к ней. Глуповато-мальчишеская заговорщическая ухмылка глубокой бороздой располовинила его лицо: «Танюха, прикинь, курва эта, опять всё собачье дерьмо окрестностей подкинула мне под дверь».
Вражда активистки ЛарСанны и Вовки-алкаша тянулась из их далёкой юности, то затихая на время, то разгораясь обжигающим пламенем, расцвечивающим существование яркими всполохами бесчисленных скандалов. Пока не умерла жена соседа, баба Поля, жизнь дяди Вовы была полна приятных приключений – вороватого выуживания пенсии из кошелька супруги, тайного откупоривания всевозможных скляночек, грабительских набегов шальных собутыльников, игр в прятки и догонялки, в которых юркий и вертлявый дядя Вова поначалу лидировал, но, подустав, самовольно сдавался на милость супруги, основательно крепкой и медлительно настойчивой в своей непрестанной заботе и самодовольной жертвенности. Отдавшись в плен жены, пресытившись бродяжничеством и пьянством, покорно и добродушно он брёл домой, в медитативной отрешённости внимая жалостливо-горделивому нытью своей Полюшки, отборной ругани сопереживающих бабуленций, наблюдающих со стороны перипетии их бурной семейной жизни. Квадратная, плотно прибитая к земле баба Поля с маской заученного, плотно приросшего к морщинистой коже страдания на неподвижном лице, бурчала себе под нос: «Всю жизнь мне искалечил, паскудник». Разболтанно-расслабленный дядя Вова, висел за её спиной беззаботной дворняжкой на поводке, который в один день оборвался вполне закономерно, но всё-таки неожиданно, словно бы вдруг.
Теперь он совсем распоясался, твердила с отвращением ЛарСанна, совсем опустился, шептали бабульки, прячась от сочувствия в осуждение, совсем растерялся, понимала Татьяна, не понимая, чем тут можно помочь и надо ли вообще помогать. Его собачонка Маруська, также лишившись утешительной определённости поводка, растерялась вслед за своим осиротевшим хозяином, носясь по окрестностям в ошейнике, бессмысленно болтающемся на её худой шее, и раскидывая где придётся свои скудные какашки, которые отчего-то приводили в особую ярость ЛарСанну. Она добывала Маруськины экскременты с фанатизмом кладоискателя, сладострастно-мстиительно размазывая их по дядьвовиной дермантиново-ветхой двери, подбрасывая в его неосмотрительно приоткрытое окошко, вешая на ручку двери в аккуратно завязанном целлофановом мешочке. Не признавая дерьмо за своё, дядя Вова пулял его обратно в соседку, засыпая между прочим и весь подъезд вонючей крошкой чужих испражнений.
– Вы заманали уже со своим говном, – кинула Татьяна, устало поднимаясь мимо него на третий этаж. – Дышать нечем.
– Танюх, это она первая начала, – обиженно протянул в ответ дядя Вова, оправдательно потряхивая целлофановым пакетиком.
– Да я не помню уже, кто начал. Но изо дня в день вы оба продолжаете и продолжаете. Кто-то же должен прервать эту круговерть дерьма в нашем доме.
Под ногами её кто-то жалобно взвизгнул: Маруська, боязливо вжавшись в ступеньку, смотрела на неё осторожными умными глазёнками. Таня усмехнулась и повернулась к дяде Вове:
– Вон, гляньте, собака ваша терпит, и до смерти будет терпеть. Что ж мы-то такие несдержанные, чем мы лучше?
– Да, хуже, Танюш, мы хуже. Да и водки у неё нет. Чем же ей утешиться?
4.
– А ты до этого сосался когда-нибудь?
– Ну да, три раза, но по любви впервые.
– А с кем до этого? (Смайлик выпятил рога и грозно нахмурил бровь).
– С Лизой разок, но она, бля, слюнявая – я её бросил. Варя сама кинулась – не могу же я женщине отказать. (Смайлик ржёт добродушно и ласково).
– Бля, Прохор, казанова пи***тый.
– Ну да, я такой. (Смайлик упал и обессиленно ухохатывался, забрызганный слезами, цветами и крохотными сердечками).
– Ну вообще, ты милый, канеш.
– Угу.
– А я тебе сразу понравилась?
– Ага, хотя летом ты мне не нравилась – я в лагере был, и потом еще 2 месяца не нравилась, а потом я тебя рассмотрел, и ты понравилась сразу.
– Ты мне тоже – у тебя куртка была хорошая и причёска тоже – я подумала, сасный какой…
– Ну да. Я ещё белую толстовку куплю и с курткой ваще крутак будет. (Тридцать два страстно пульсирующих сердца, 5 сердец, пронзённых стрелами, два сердца, перевязанных бантиком, и одно, изнемогающее под бременем звёзд, ярко вспыхивающих на переднем, среднем и заднем плане).
– Прррооохххорррр, муууууусор выыыыыкини, наконец… – Пронзительный материнский вопль вдребезги расколол нежно-перламутровое пространство любви, осколки которого щедро осыпали курносую физиономию Прохора, расцарапав душу в кровь. Расплавленным гневом залились сузившиеся в бешенстве глаза.
– Бля, сколько можно, – взорвался он надтреснуто-дребезжащими от негодования словами.
– Что? – поинтересовалась Татьяна сквозь дверь из своего потустороннего мира и отжившим унылым привидением промелькнула в проёме.
– Ничего, – буркнул он. – Выкину щас.
И поменял статус в ВК: «Сдохну нах и осчастливлю весь мир!».
– Тарелку ещё убери за собой! Что за свинарник развёл, – всё не успокаивалась Таня, упорно отрицая очевидную иллюзорность и мелочность своего существования.
– Хорошо, – терпеливо процедил сын сквозь зубы и скрючился в судорожно-подавляемом припадке злости.
– И носки грязные пособирай по комнате! – беспощадно добила мать и в завершение злодейств попыталась взъерошить волосы на голове своего отпрыска, который в ответ на её жест резко дёрнулся назад, стукнувшись башкой об аквариум.
– Достало всё, да сколько можно уже, – плаксивым надорванным голосом прокричал он, вскакивая со стула и опрокидывая его навзничь. – Ненавижу тебя! Ненавижу! Уйду нах!
Входная дверь хлопнула с такой силой, что с полки рухнул старый Домовой, которого Прошка в детстве подкармливал конфетами. Совсем забыли про Домовёнка, – мелькнула тревожная мысль в голове Татьяны, мгновенно потонув в ворохе обыденно-мелких, практически неосознаваемых переживаний. Она принесла из кухни три батончика и горсть ирисок, аккуратно посадила наверх лохматую запылённую игрушку и с бездумной суетливостью рассыпала рядом конфеты. Дверь обнадёживающе заскрежетала ключом, она поспешно оглянулась на звук, но это была всего лишь Ирка, шумно ввалившаяся в прихожую.
– Что тихо так? – гаркнула она, проходя в кухню, скидывая плащ на диван и рухнув рядом. Прошка-то где?
– Ушёл. Сказал, что ненавидит.
– Ага, вот и рожай деток. И вот кто из нас прав, скажи на милость?
– Как будто я рожала, чтобы с тобой поспорить.
– Не, ну погляди. Ты его растишь, заботишься. А он тебя в результате на хер посылает, вслед за папашей. Вот оно ваше семейное счастье. Одна блевотина.
– Он просто ещё не понимает, каково это, когда все близкие окончательно уходят на хер. Здесь нас держат другие люди. Сохраняем равновесие, пока мы на поводке друг у друга. Прошка ещё просто не разобрался, он почувствовал стеснение от поводка, и рвётся с него на волю, не понимая, что в нём же и спасение. Ему надо оторваться, чтоб заново научиться привязываться. Ты вот так и не научилась.
– Может, просто не испытываю потребность. Мне, Танюха, никто не нужен. Я ж не шавка на поводке своих чувств, как ты. Свобода для меня важнее твоего тупого мещанского покоя. Ты посмотри, как тускло ты живёшь.
– Разве это не свобода, когда по собственному желанию выбираешь несвободу? Мне кажется, в своей несвободе я свободнее, чем ты, да и в тусклости моей жизни больше оттенков. Ты их просто не видишь. Всё, что у нас есть – выбор, как жить и жить ли вообще, когда жить не хочется. Ты вообще выбираешь или просто катишься под порывами ветра?
– Я выбираю катиться. С чего ты решила, что мой выбор хуже твоего?
– Я ничего не решила.
– То-то же и оно. Всё никак не решишь, как надо, как правильно. Не живёшь, а раскладываешь пасьянс, надеясь из одних и тех же карт сотворить что-то упорядоченно красивенькое, не как у других человеков. А ведь даже не знаешь, чего хочешь. Ни хрена-то ты не знаешь, май систер, май диер, диер систер.
– Ты знаешь?
– Ага. Прям сейчас спать хочу, и буду, кстати. А ты будешь таращиться в окно и названивать своему сынишке, который будет посылать тебя на три буквы.
Приятной ночи, в общем. Прекрасной бурной ночи. Аривидерчи.
5.
У подъезда валялся дядя Вова, столь же серый и мокрый, как и асфальт под его телом. Они сливались в единое целое, являя собой подобие гармонии, нарушать которую не хотелось, но пришлось. Таня, привычно задержав дыхание, чтобы ненароком не запустить вонизмы чужого организма внутрь себя, похлопала по плечу пьяного соседа: «Эй, живой хоть?». Тот дёрнулся. Щёлки глаз нехотя приоткрылись на его плиссированном пористо-грязном лице, мутный взгляд остановился на женщине, недоумение сменилось узнаванием, а губы медленно раздвинулись в улыбке, в глумливой проказливости которой сквозило детское смущение. Он с трудом приподнял голову, с ещё большим трудом отодрал от земли спину, влипшую в грязь, и прислонил её к дереву, обретя шаткое равновесие.
– О, мадам, пардон мерси, целую ручки, целую попки, попки, заметь, с особым удовольствием, – заученной скороговоркой выдохнул, поелозив левой рукой по седым волосам, вздымающимся по краям проплешины куцыми кустиками ссохшейся травы. Правая рука беспомощно вжалась в бок.
– Полон жизни, как погляжу. Чего домой не идёте? Неуютно в этой луже почивать, небось.
– Да не, Танюх, вполне ничего. Дома херово, тоска жрёт.
– В луже мокро и грязно.
– И ладно, тут мне и место. Будь другом, займи сотку.
– Не дам, харэ бухать, сдохнете ж.
– И так сдохну.
– Так попозжа, может быть.
– Один хер.
– С рукой-то что? Сломал?
– Кажись. То ли попинал кто, то ли свалился. Ах, ты ноченька, ночка тёмная… Тёмная ночка была. Ни черта не помню.
– Так в травму надо.
– Неохота. Сотку дай, и так заживёт.
– Дочке позвоню, пусть повоспитывает вас, да подлечит.
– Не звони. Хотел бы, сам бы позвонил. У неё новая любовь. Чего мешать? Просто дай сотку, и всё. Знаешь, Танюш, скучаю я по своей Полюшке. Жили, вроде, и паскудно, но тепло было. Жили всё-таки… да… жили-были, пока не умерли… не в один день…
Татьяна неуверенно протянула ему потрёпанную купюру со смутным предощущением тревоги, краем мозга подумав, что не надо было бы, но также мимолётно вспыхнув в голове досадливой мыслью: «Что я, нянька ему, что ли, и так на работу опаздываю», – и торопливо прошла мимо. Замедлив шаг у угла дома, она оглянулась на соседа, неуклюже переваливающегося на колени в попытке встать, и крикнула, с деланной беззаботностью поглядывая в сторону: «Ладно, дядя Вова. Прощайте, что ли». – «Счастливо оставаться, мадамам и месьемам», – отозвался тот, помахав рукой у лица в стремлении то ли отогнать невидимых мух, то ли противостоять холодному весеннему ветру, сшибающему с ног, то ли просто так.