14 Views

“Точка Зрения” публикует главы из “Грузинского блокнота” Татьяны Вольтской – “опыта изгнания из России и узнавания Грузии”.

Тут у вас ничего не сдается?

Я иду по длинной улице Ивана Джавакишвили, обходя толстые платановые стволы, разросшиеся до половины тротуара. Этот район называется Чугурети, не знаю, в чем дело, но воздух его меня пьянит. Уж если нельзя пока вернуться в Петербург, то я хочу жить в Тбилиси, и не просто в Тбилиси, а именно здесь. Разум насмехается над пустыми мечтаниями – вот чего захотела, а ты в курсе, какие тут цены, да и вообще, нету больше квартир в городе, риелторы сбились с ног, а если здесь что-то и выпадет, то это тебе не по карману. Ум бубнит свое, правильное, но все мое существо противится мысли поселиться где-нибудь на выселках, в унылой коробке с лифтом.

Не хочу. Хочу здесь. У меня появляется безумная мысль – не все же метаться по сайтам, звонить риэлторам, почему бы не поспрашивать у местных – кому знать, как не им, не сдают ли квартиру их соседи. Я сворачиваю в арку, ведущую в просторный двор, конечно же, завешанный бельем, и еще издали замечаю пожилую женщину в розовом махровом халате. Она моет посуду под уличным краном, вода льется с шумом, я жду, пока женщина закончит, а потом здороваюсь и спрашиваю – вдруг она знает, не сдается ли где-нибудь здесь жилье, да хоть в этом дворе. Женщина задумывается, а потом машет рукой в сторону аккуратного двухэтажного домика – тут, говорит, жил какой-то индус и превратил все в такой хлев, что даже матрасы пришлось выбросить, – и, действительно, два матраса валяются на асфальте, и на одном уже дрыхнет собака.

 – Я не знаю, будут ли хозяева этот дом сдавать, – с сомнением качает головой женщина, – когда приедут, спрошу у них. Мы договариваемся, что я зайду завтра.

 – А пока, – говорит она, – зайдите к Николаю в соседнем доме, у него своя гостиница, он должен знать. Или его жена Светлана.

В соседнем дворике все двери закрыты, на мой стук открывает молодой человек, говорящий только по-английски, и показывает мне дверь на втором этаже – там живет Николай. Я поднимаюсь на облезлую деревянную галерею с гирляндами детских колготок на веревке, мне открывает молодая женщина, еще одна сидит в глубине комнаты на диване, девчушка лет четырех смотрит на меня во все глаза. Русские, конечно. Я объясняю, что мне нужно. – Николая нет, он уехал. Нет, тут ничего не сдается. Светлана? – а она там, внизу.

Я спускаюсь и снова стучусь в первую дверь – ах, балда, я же тут только что была, мне неловко, но в этот раз мне открывает сама Светлана, она улыбается, но ничем не может помочь. Извините, до свидания.

Я перехожу на другую сторону улицы, надо же какой дворик, с ярко-зелеными лестницами и галереями, навстречу идет девушка, я задаю ей свой безнадежный вопрос, и она вздыхает – нет, тут все сдано, мы сами с мая живем, и все вокруг тоже давно приехали, кто весной, кто летом.

Назавтра я снова иду в тот первый двор, и женщина в розовом халате стоит у своего жилища, низенькой темной пристройки без окон, больше похожей на благоустроенный сарайчик, но из открытой двери поблескивает лаковая крышка пианино. На этот раз мы знакомимся – ее зовут Элисо, она зарабатывает уроками музыки. – Нет, хозяева домика, где жил индус, еще не появлялись. Мы обмениваемся телефонами – если они приедут, она позвонит. Номер Элисо все еще хранится у меня в телефоне, но она так и не позвонила.

Медный тазик

Сухой лист пробегает наискосок – боком, как краб. Он не просто высох, но изогнулся, скрючился, острые концы семенят по асфальту, шевеля клешнями – краб, да и только, а за ним еще один и еще. Мы идем с Вадиком Жуком по Сухому мосту, над набережной, обсаженной платанами, и мертвые листья перебегают нам дорогу, как живые.

Наша цель – знаменитая здешняя барахолка, и вот ее первые аккорды прямо на мосту – пожилой торговец уже устал и складывает в мешок непроданные старые пассатижи, сверла, паяльники, таинственные ржавые инструменты непонятного назначения, высохшие улитки изоленты. Зазвучавшая было брутальная производственная тема прерывается легкомысленным шлягером фарфоровых статуэток, чешских сервизов, мельхиоровых ложек и вилок – чтобы возникнуть опять на полотняной тряпице, где разложены видавшие виды ржавые топоры.

Вадику нравится все – брелоки с грузинскими флагами, нелепые советские вазы, хрустальные рюмки, чашки, спортивные кубки, старинные медные ступки, ножи всех размеров, в ножнах и без, часы – завидев их, он останавливается и качает головой, как будто жалеет, что часов у него и так много, а то бы, конечно, купил. Над столиком с военными орденами и медалями Вадик горестно застывает: жалко ему тех, кто прошел через великую войну, чьи родные не сберегли нарядных кусочков металла, за которыми столько всего стоит, что подумать страшно, а уже сегодня – страшно вдвойне.

Мы переходим на другую сторону – полированные рога, бокалы, ковры, платки, покрывала с традиционными узорами – тут уже я замедляю шаг, впрочем, ненадолго – зачем мне здесь красивое покрывало? Барахолка сворачивает вниз и раздваивается, с одной стороны, звучит бодрая тема кастрюль, казанов, латок, мятых кувшинов, чайников – сколько же семей согрелось вокруг их серых алюминиевых боков – мелодия обрывается, возрождаясь в тарелках и блюдах и окончательно теряясь в бижутерии, дешевых картинках и модной в советские времена чеканке.

Возвращаемся мы по другой стороне, и тут уже взблескивают серебристые цепочки, перстни, кулоны – голоса с хрипотцой, гитарные переборы, и Вадик покупает жене Марине браслет, и опять выплывают сиротливые ордена, а за ними хрустальные солонки с медными ободками – надо же, и у меня дома есть такая, а вот и ситечко для чая, и щипцы для орехов, и вдруг где-то внизу из-за старого коврика брезжит мое давнишнее солнце, круглится под маленькой этажеркой бок – конечно же, его, старого друга, медного тазика, вот оно, наваждение, никуда не делось, и как с ним бороться, я не знаю. Тем более что в этот раз со мной Вадик, который относится к вещам гораздо уважительнее, чем я – и вместо того, чтобы увести меня поскорее от опасного места, он поддерживает мой нелепый восторг и потакает безумным желаниям. Сопротивление бесполезно, логика посрамлена (зачем тебе эта фигня, что ты с ней будешь делать?) – тазик куплен, уложен в синий целлофановый пакет, и я несу его – надо же, какой тяжелый – куда? Зачем? Что и когда я буду в нем варить? – Неважно. Не все на свете можно объяснить – есть еще пространство для непознанного, а, может, и непознаваемого.

Читаем стихи

Гостиная Дома писателей постепенно наполняется. Мы начинаем читать стихи – сначала о войне, потом не о войне, потом опять о войне. Здешняя публика почему-то слушает внимательнее, чем в пространстве DOM. Этот вечер устроили нам Нана с Котэ – и вот они сидят в заднем ряду, и я благодарна Котэ за выражение его лица – он наклонился вперед, вытянул шею и весь обратился в слух.

Странное ощущение, когда читаешь стихи, с которыми нельзя выступить в России, – они как будто немножко висят в воздухе. Правда, грузинский воздух держит их хорошо, а в конце вечера к нам подходят несколько петербуржцев – ну, конечно, мы тут везде, нас так много, в какой тбилисский дворик ни ступи – с любого балкона смотрят русские лица, мелькают светлые детские головы. Каждый раз, когда я об этом думаю, во мне поднимается горячая волна благодарности, вынося на кипящем гребешке слезы, которые так трудно затолкать назад.

День был теплый, а вечера уже холодные, но мы все равно стоим, стоим, грея в ладонях тонкие стеклянные сферы с винным заревом на дне, пуская по кругу пакетики с нарезанным сыром и лавашом, а потом расходимся неохотно, и Нана подвозят нас на машине, и ей никак не найти улицу Сундукиани, и, посмеявшись и покружившись вдоволь, мы выходим на площади у Сухого моста – отсюда уже совсем близко.

Нашла!

Стихи стихами, а квартира квартирой – я брожу по улицам, втягивая в себя теплый воздух Чугурети, и с каждым вдохом во мне разгорается уверенность – я хочу здесь жить. Эта уверенность ни на чем не основана – окрестные дворики полны русскими постояльцами, там мне явно ничего не светит, но я продолжаю искать. Мне помогает Вероника – к ней приехали дети, и она мечтает оставить им свое батумское пристанище и переселиться в мое – если, конечно, я ухитрюсь переехать в Тбилиси. Поэтому она тоже ползает по всяким сайтам и группам и посылает мне свой улов, но что-то пока ничего не ищется. Неужели я и в этот раз уеду, не солоно хлебавши – Тбилиси полон, риэлторы жалуются, что квартир почти нет, а что появляется – улетает за час.

Вчера я позвонила Лике – женщине, с которой познакомилась летним вечером на берегу моря, той самой, которая каждую субботу ставит в храме две свечки – за погибших украинцев и за погибших русских. Она обещала мне помочь, если я надумаю переезжать. Я уже звонила ей в сентябре, и она что-то нашла, но тогда Ваня не успел приехать из Батуми – квартиры мгновенно расхватали. Теперь Лика дала мой телефон риелтору Алексею, который берет у нее уроки грузинского, и вот он звонит и возмущается, почему я не смотрю в вотсап. Он уже прислал фотографии квартиры, и, судя по карте, она где-то совсем рядом, но посмотреть ее можно только после четырех.

Навигатор показывает – 11 минут, дай-ка хоть гляну, где это – если на шумной магистрали, можно об этом не думать. Погода прекрасная, солнце, зову Вадика прогуляться вместе – и надо же, он, не большой любитель вылезать из дома, соглашается.

Навигатор доводит нас до Лондон-парка, засыпанного листьями, а дальше дорога забирает все круче вверх, и, в конце концов, взбегает на гору. На высоком бетонном уступе – частный дом с крошечным садиком, машины не ходят, тишина, за низкой оградой – дома и зеленые дворики, ползущие вниз по склону к невидимой Куре, а дальше взмывает темный купол Мтацминды со всеми своими храмами, крепостью, колесом обозрения, тесным плетеньем кварталов – Вадик прямо задохнулся от восторга: а ну-ка, сфотографируй меня здесь.

К дому ведет крутой пандус, на нем стоит черная машина, молодой мужчина в резиновых перчатках обтирает тряпкой дверцы и капот. Ворота открыты, и я набираюсь храбрости – можно заглянуть? Он разрешает, и я застываю перед деревьями, усыпанными хурмой.

– А хотите, я вам покажу саму квартиру? – Он проходит вперед, и только тут я замечаю еще один маленький домик под боком у большого. Квартирантка съедет послезавтра, а сейчас она, кажется, спит – но молодой человек стучит, выжидает и опять стучит – и, наконец, девушка открывает – да, конечно, можно посмотреть. Немного темновато, но чисто, светлые стены, светлый пол, две комнаты – ничего, нам хватит. В каждой комнате и даже в ванной – своя дверь, выходящая во дворик, один шаг – и над головой небо, никаких лифтов, никаких унылых многоэтажек, о таком нельзя было и мечтать. Да, прихожей нет, но зачем прихожая, если есть двор и деревце граната, а сквозь тонкие ветки видна гора?

Вадик воодушевлен – даже не раздумывай, за такой вид можно все отдать. Я ему страшно благодарна за то, что он потащился со мной на эту кручу – так трудно решать самой, так нужен другой глаз, совет, одобрение. У меня внутри зарождается тихое ликующее пение, но я пока не даю ему воли – чтоб не спугнуть удачу. Я прошу молодого человека передать хозяевам, что мне все очень понравилось, что я хочу тут жить и вернусь вечером.

Риелтор Алексей родился в Грузии, но большую часть жизни прожил в Петербурге, работал в хорошей фирме, а когда объявили мобилизацию, вернулся в Тбилиси – через многострадальный Верхний Ларс. Теперь устраивается на новом месте, скоро перевезет семью, учит заново грузинский язык. Все это он рассказывает мне, пока мы взбираемся на гору. В садик с хурмой и гранатом выходят Ольга и ее муж Зу́ра, и мы подписываем договор, который, впрочем, ничего не значит, пока его не заверили в Доме юстиции, а заверять его никто не собирается, но все равно так положено. Во вторник я вернусь в Батуми, а в воскресенье мы с Ваней, даст Бог, переедем – я расплачиваюсь за месяц вперед и не верю своему счастью. На прощанье хозяева суют мне в руки тяжелый мешок с хурмой и огромным гранатом, который вот-вот треснет от спелости.

Надо же, пока я искала квартиру, при виде вариантов где-нибудь в новостройках – в Исани, в Дидубе, в Диди Дигоми меня охватывала тоска – нет, уж если нельзя пока вернуться в Питер – только здесь мое место, на старых улочках, где балконы врастают в платаны, и не поймешь, где кончается виноградная лоза и начинается лепная гирлянда над карнизом, где все осыпается, и штукатурка, и листва, и жизнь, но каким-то образом еще держится – на честном слове, на мимолетном взгляде, на летучей кардиограмме подъемов и спусков, совпадающей с биением сердца.

Потоп

Я закоренелая сова, работаю до утра, сплю до полудня. Вадик наоборот – когда я выползаю на кухню, он уже прожил половину дня и смотрит на меня насмешливо и укоризненно, как честный муравей на тунеядствующую стрекозу. О, я знаю этот строгий взгляд жаворонков – сколько бы прилежная сова ни пахала по ночам, поздний сон в их глазах – преступление, свидетельство сибаритства, безделья и чуть ли не распутства.

Я готова встретить в глазах друга-поэта заслуженный упрек – но там прыгают только растерянность и тревога.

– Осторожно, – говорит Вадик, – тут полно воды. Хозяйка приходила с ведром и тряпкой, но вот опять… Я опускаю глаза – под ногами гигантская лужа, и вода явно прибывает, только вот откуда? Я звоню хозяйке, она снова прибегает, всплескивает руками, недоумевает, вода убрана – но на глазах проступает опять, как будто через щели кафельного пола. Мы гадаем, где источник катастрофы – но не можем понять.

– Осторожно, – предупреждаем мы журналистку, пришедшую брать у нас интервью, – не промочите ноги, – и усаживаемся в моей комнате, подальше от лужи. Журналистке тоже пришлось бежать из России, и теперь она расспрашивает нас, как родилась эта совместная книжка, и Вадик объясняет, что мы не соавторы, а содуматели, сочувствователи, соплакальщики – мы писали свои стихи после 24 февраля, не сговариваясь, просто испытывали общий ужас и общий стыд. А потом – как уже было в 2015 году, после Крыма, эти стихи сложились в общую книжку, и где же ее представлять, как не в Тбилиси. И я тоже что-то объясняю, а потом опять Вадик, а потом опять я, а потом журналистка спрашивает, как мне живется в Грузии.

– Хорошо, – отвечаю я, – и плохо, ведь я не хотела никуда уезжать, и она смотрит на меня, и вдруг мы обе плачем. И Вадик, счастливец, который через два дня вернется в Москву, смотрит на нас и качает головой, а мы пытаемся продолжать разговор, и голоса у нас дрожат.

* * * *

Хорошо, что обедаем мы не дома, кухня наша все еще играет в Венецию, а обед с мокрыми ногами – сомнительное удовольствие. В пять часов мы встречаемся у метро Марджанишвили с Сережей Гандлевским, и он ведет нас в очень демократическое и неправдоподобно дешевое заведение, обнаруженное его сыном Гришей. Гриша, по рассказам Сережи, зашел сюда случайно и увидел за столами грузинских стариков, которые что-то праздновали и пели хором.

Сегодня в кафе полно народу, на ступеньках переминается очередь, но Сережа договорился заранее, и через пару минут нам указывают на столик в углу. Стены покрыты размашистыми гипсовыми горельефами явно советских времен, изображающими почему-то новогодние гулянья – дети катаются на санках, лепят снеговика. Видимо, кто-то в теплой Грузии решил выпендриться и удивить всех снежной экзотикой.

Вокруг, в основном, русская молодежь. Лица хорошие, умные, напротив сидит симпатичная девушка в маленьком черном берете, за ней виднеется еще один берет – уже на молодом человеке, очень худом и очень изящном. Из-под берета струятся длинные каштановые волосы, и когда юноша понимает руку, видно, что пальцы унизаны кольцами, а ногти покрыты темным лаком. – Такому особенно хорошо будет в армии, – тихо замечает Сережа. Мы все украдкой рассматриваем публику и, видимо, думаем об одном – какое счастье, что все они сидят здесь, а не уткнулись окровавленными затылками в сырую стенку окопа.

Через час приходит Нана, она на машине и потому не пьет, а мы уже малость навеселе, и теперь мы все вместе что-то вспоминаем и строим планы – вот возьмем и приедем к Сереже в деревню. Вадик мрачнеет – нет ему доли в этих планах, а я ему отчаянно завидую – сядет себе в самолет и полетит. Ведь это так просто – сесть и полететь, и голова идет кругом от этой простоты и этой невозможности.

Бук

Прощай, Батуми! На сборы у нас четыре дня, и один уже прошел, а сегодня мы последний раз едем в горы, и Ваня ведет меня не по дорожкам, как мы обычно ходили, а так, как он ходит сам – по рыхлым коровьим тропкам. Машину мы оставили в чьем-то дворе – Ваня подошел к воротам узнать дорогу, и хозяйка предложила остановиться у нее, а не висеть над пропастью. Мы залезаем на вершины небольших отрогов и спускаемся вниз, ноги разъезжаются на скользких ветках, ежевика намертво вцепляется в брюки. С одной стороны горы зеленые и кудрявые, с другой, против солнца – призрачные, нарезанные сизыми дымчатыми слоями. Эти волнистые слои спускаются в море, гладкое и пустое, и только слева у самого горизонта выбегают два слепящих золотых языка мелкой ряби.

Мы ползаем по склонам, и я уже после первого витка не могу сказать, где мы, и в какой стороне осталась машина, а Ваня смотрит в телефон и ищет дорогу по карте. Когда уходишь с солнечной стороны, где-то внизу становится слышна невидимая река, то и дело попадаются шалаши или заграждения из палок и сена. В сене проделана дырка, напротив дырки скамеечка – наверно, это охотничьи засады. Разглядывая один такой шалаш, мы слышим выстрелы, и вскоре нам навстречу выходит парень с ружьем. Мы здороваемся, хвалим его пятнистую собаку, но парень не понимает по-русски.

На склоне горы стоит огромный бук. Ветки из необъятного основания растут под углом, как будто согнутые в локтях – сразу хочется вскарабкаться ему на руки. Листва мелкая, буро-желтая, висящая будто не на дереве, а на лучах солнца, пронизывающих ее насквозь. Мы долго стоим в ее тихом сиянии – это лучшее, что нам встретилось сегодня.

Вниз спускаться все труднее. Старик с небольшой собачкой изумленно смотрит на нас: как вы сюда попали? По карте – отвечает Ваня. – А интересно, в кого стреляют здешние охотники? – А в кого угодно, хоть в орлов, – отвечает старик. Ваня не понимает, как вообще можно поднять руку на птицу, а на орла – тем более. Он начинает энергично объяснять, что надо делать с “этими неандертальцами”, имея в виду охотников, а я поспешно бормочу, что скоро закат – и бросаюсь вниз по скользкому склону.

Гора истекает ручейками и водопадами, где-то звенит коровий колокольчик, на заросшей полянке перед маленьким заброшенным кладбищем стоят два дерева, полные спелой хурмы. Мы тут же съедаем по одной и срываем несколько штук с собой. Дальние горы понемногу лиловеют, а у меня в глазах все стоит незакатное солнце осеннего бука. Когда мы садимся в машину, сумерки уже доедают деревья и кусты, зато внизу на серпантине на нас смотрят дымчатый кот и небольшая лисичка: теперь они вышли на охоту.

Обретенная осень

В углу двора взвивается вверх маленький черный смерч винтовой лестницы. Я стою в глубине арки и смотрю из темноты на освещенный квадрат чужой жизни – красные детские колготки на веревке, груда старых досок с остатками голубой краски, невесомое тельце резной деревянной галереи, повисшее на стене, полосатое покрывало, перекинутое через перила. Мы в Тбилиси. Переезд завершен, счастливая Вероника обживает нашу бывшую квартиру в Батуми, а я кружу, как пьяная, по легким улочкам цвета прелой соломы, по прозрачным дворикам Чугурети, похожим на стрекоз: тонкие балконные изгибы, крылатые стекла, цепкие железные ступеньки.

Почти все дома – цвета осени. Жухлая штукатурка, увядшие прелести кариатид, чумазые женские головки над окнами, осыпающиеся гипсовые гирлянды и рога изобилия, потрескавшиеся резные двери без стекол. Ходить надо, глядя под ноги – как бы не улететь в яму, тут на каждом шагу – вход в полуподвал, окруженный валиками оплывшего асфальта: культурный слой на глазах наращивает кольца.

В окне первого этажа вровень с моей головой – голова паренька в наушниках, глаза уперты в экран ноутбука. Судя по лицу, паренек наш, приезжий. Перечеркивая окно, толстая виноградная лоза карабкается на балкон второго этажа, скользит дальше по карнизу. Нежные платаны склоняются к небольшим особнячкам, обнимают их, баюкают, качают, шепчут на ухо что-то ласковое, неразборчивое, осыпают звездчатыми полусухими подарками. Нет никакой гордости, никакой торжественности в этих домах, они вышли на улицу в домашних тапочках, не стыдясь своей благородной бедности, кутаясь в рыбий мех потертой листвы – как в штопанную королевскую мантию. Было богатство и блеск, и свежая краска, и нарядная штукатурка, и вереницы карет у чугунных ворот, была нежная молодая листва – а теперь нет ее, износилась, продырявилась, и стены износились, и окна, сухие и ломкие, вот-вот полетят, гонимые ветром, но нет ничего лучше этого увядания, прерывистого дыхания, серебряного свечения. Наша осень – огненный переход в загробный зимний мир, здешняя осень – ровное мерцание вечности, уже почти обретенной.

Телеграм-канал Татьяны Вольтской: https://t.me/voltskaya

Татьяна Вольтская — российская поэтесса, журналистка, литературный критик, эссеист. Родилась в Ленинграде. Окончила Ленинградский институт культуры. С 1990 года публиковалась как журналист в газете «Невское время», «Литературной газете», «Общей газете», «Русской мысли» и других изданиях. В 1994 году выпустила первую книгу стихов; к 2022 году - автор одиннадцати поэтических сборников. Стихи переводились на шведский, голландский, финский, итальянский, английский, литовский языки. Член Союза писателей Санкт-Петербурга и Союза журналистов Санкт-Петербурга. Осенью 2022 года приняла участие в работе ансамбля "Сад Мандельштама" в дебютном альбоме коллектива "Белая ложь". С весны 2022 года проживает в Тбилиси.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00