81 Views

Я уехал из России после начала вторжения в Украину и не собирался возвращаться, однако продажа квартиры и некоторые другие дела заставили меня все-таки через некоторое время прилететь. И, скажу я вам, очень странное я испытал ощущение – гостить в доме, где я провел первую половину жизни, и, случалось, даже бывал счастлив.
История, которую я узнал в этот приезд, меня поразила настолько, что я решил ее записать – хотя бы затем, чтобы сохранить память о том, что делает война с людьми и с любовью.
Дом наш до войны представлял из себя явление, когда-то весьма распространенное, а ныне довольно редкое: в нем все друг друга знали. Старый дом, старый двор.
Здесь люди рождались, проживали жизнь, умирали, дружили, враждовали, вместе выгуливали детей и собак, а полубандит-полубизнесмен Коля Двинцов из четвертого подъезда, разбогатев в 90-е годы и поехав слегка с такого дела крышей – гулял с рысью. Помнится, мы с мамой очень жалели бедное, несчастное животное. Правда, потом Коля разорился и рысь куда-то исчезла к большому облегчению собачников…
Сейчас все не так. Старики умирают, а молодежь разбегается кто куда, особенно после начала войны. Кто-то подался в эмиграцию, а кто и на фронт. География моих знакомств теперь охватывает весь мир, даже в Аргентине и Австралии есть приятели, однако здесь, в старом доме, скудеет дружба. Пустуют, продаются или сдаются квартиры, в которых некогда мы сиживали за чайком или водочкой. Вселяются в них чужие, и даже не здороваются при встрече.
Мое жилье – и то кажется мне чужим, хоть я и прожил здесь полвека. Мои соседи по лестничной клетке Клигманы уже продали по дешевке свою двушку и укатили в Израиль, и я теперь поднимаюсь в скрипучем лифте с мордатым «героем СВО» вместо вежливого и интеллигентного Павла Давидовича. Новый жилец не соизволил представиться. Глазки у «героя» крохотные, злые, как у кабана; он всегда коротко стрижен и всегда тяжело дышит перегаром.
Я, знаете ли, не жалею, что уехал, особенно после той истории, которую я собираюсь рассказать. Нет здесь ничего, за что стоило бы цепляться. Прошлое уничтожено – также успешно, как и будущее; те, кто остался здесь, не похожи на себя довоенных. Совсем другие люди; я не знаю их, а они не знают меня.

В сентябре я шел от нотариуса через наш двор, во времена моей юности опасный, буйный, заросший сорняком и заваленный гнилыми стволами старых тополей, словно в лесной чаще. Ныне двор окультурен. Фонари вечером горят, газоны и кусты аккуратно подстрижены, клумбы прополоты, дорожки бережно выложены плиткой, на детской площадке весело играют дети.
Недалеко от детской площадки есть скамейка. Целая, не сломанная. Впрочем, что это я? Это раньше хулиганье курочило все, что под руку попадалось, а теперь за этим следят. Все целехонько, аккуратно покрашено, даже урны периодически вычищают.
Я обратил внимание, что на скамейке лежит старик. Я узнал его, как не узнать – из второго подъезда, дед Матвей. Матвей Сергеевич, кажется… Его внучка у нас была частой гостьей: брала у мамы уроки рисования. Они когда-то держали кокер-спаниеля, славную рыжую собачку, и она с моей покойной псиной все бегала, играла.
Все это было очень давно, всего несколько лет назад, до войны.
Сколько помню, старик люто пил. Страшный пьяница, но тихий. Трезвым Матвея Сергеевича много лет не видели.
Так что ничего необычного в том, что он валяется на скамейке, не было. День выдался теплый, бабье лето установилось, так что дед замерзнуть точно не рисковал. Проспится и пойдет домой, как обычно…
Я хотел пройти мимо, однако решил все-таки подойти посмотреть. Что-то меня насторожило. Какой-то надлом неправильный в силуэте…
Он таскал нелепую засаленную кепку – из тех, которые назывались когда-то «лужковские», клетчатую, с большим козырьком. Сейчас такие никто и не носит, пожалуй. Кепка налезла на лицо, и лишь прядь седых волос выбивалась над ухом. Старик слегка похрапывал, запашок от тела исходил вполне определенный, и я уж было решил, что все в порядке, но тут он хрипнул громче, и я понял: беда.
Такой хрип, к сожалению, мне доводилось слышать.
Тогда я сдвинул со лба кепку и увидел глаза старика. Все было очень плохо. Первое, что умирает в человеке, – глаза. Тело еще живое, сердце еще бьется, но глаза слепнут, становятся водянистыми, пустыми; они уже не в наш мир смотрят.
Я поспешно достал телефон и позвонил в «Скорую». Там деловито уточнили симптомы (лежит, хрипит, умирает, что я еще мог сказать?) и сказали: «Машина выехала, ждите».
Вокруг никого не случилось, ни соседей, ни, слава богу, детишек. С другого конца двора доносился визгливый собачий лай. По небу плыли легкие облака – по виду совсем летние, веселые, не сентябрьские. Мне захотелось закурить, и я сделал несколько шагов в сторону. Вдруг сосед двинул рукой, словно бы останавливая меня. Я наклонился, затаив дыхание: что он пьет, какую гадость? Вонь алкогольной бурды, сама по себе сильная, резкая, смешалась с кислым запахом старого тела. Я близко увидел ввалившиеся щеки, синеющие вялые губы с ниточкой слюны, неопрятную белесую щетину, как плесень, наросшую на коже.
– Машка… Машка, – захрипел старик.
– Матвей Сергеевич, это я, Коля из сто седьмой, узнаете? – спросил я. – Что – Машка?
Машка – это его внучка.
Он напрягся, сглотнул – по тощей шее прокатился шариком кадык.
– Машка замуж вышла за Костобоева, – произнес старик вдруг четко. И сразу словно из него вытащили какой-то стержень – оно осело, расплылось по скамейке. Рука бессильно упала, пальцы коснулись земли, сжались, зацепив желтый лист, уже начавший подгнивать.
– Как за Костобоева?
– Вышла… за… Кос…
На губах появился пузырек и лопнул с еле слышным треском.
– Как же так, – сказал я растерянно, но меня уже никто не услышал.
«Скорая» прибыла быстро. Пожилая врачиха кинула взгляд на старика, подняла руку, сразу же отпустила ее, коснулась шеи, оттянула веко.
– Умер, – сказала она равнодушно. – Что, бомж? Или нет?
– Нет, он здесь жил. Соседи мы.
– Надо вызвать родственников. И подождать полицию и перевозку.
Я сбегал к деду Матвею домой, но там никого не застал: день рабочий. Тогда я, вспомнив последние слова старика, неохотно зашел в соседний подъезд к Костобоевым. Там тоже никого не было.
Я вернулся во двор к старику и стал ждать перевозку и полицию, с которой мне встречаться совсем не хотелось. За мной ничего не числилось, и возраст уже не призывной, однако ж – эмигрант. Могли прицепиться… Мы ж теперь так всего боимся, пребывая на родной земле…
Впрочем, формальности заняли не так уж много времени. Моя личность зевающего во весь рот сотрудника полиции не заинтересовала. Тело увезли, и дом лишился еще одного своего постоянного обитателя.
Скоро здесь никого не останется, подумал я, направляясь в квартиру, которая, как я наивно полагал до войны, всегда будет мне домом.

Миша с говорящей фамилией Костобоев с детства был язвой всего двора и окрестностей.
Наверное, везде есть такой возмутитель спокойствия, даже в таком тихом дворе, как наш. В нем уживались люди самых разных взглядов, профессий, возрастов и социальных групп. Страсти здесь не кипели, а тихо булькали под крышкой, как бульон. Мы были объединены общностью не идейной, а территориальной: коли родился и живешь здесь, значит свой. И либерал, еврей и ученый Клигман спокойно обсуждал дела наши домовые с насквозь пропутинским антисемитом, старшим по подъезду, следователем горпрокуратуры Семеном Толиченко. Да и выпивали вместе, не гнушались друг друга…
В таких общинах хулигана порицают, пытаются воздействовать – иногда даже и силовыми мерами, но мусора за порог не выносят. Если он влипает в историю где-то за пределами узкого мирка, весь дом старается его защитить.
Удивительно, не правда ли? От Миши выли все, всем он пакостил. Но он при этом считался «свой». «Своих не бросаем»! Эту фразочку я задолго до войны услышал.
А ведь жалко, право слово, что все это распалось. Душевный был двор…
Семья Костобоева имела репутацию умеренных скандалистов из-за вздорного характера Мишкиной матери, которая в чужие дела особо не лезла, но свои интересы блюла тщательно. Так, если она подмечала, что кто-то поставил свой автомобиль на их машиноместо, гарантированно возникала склока, хотя они свое средство передвижения давно ставили не во двор, а в паркинг. Но склока локальная, без последствий: покричали – разошлись.
Инна Михайловна представляла собой классическую «яжемать». Она постоянно бегала по инстанциям, выбивая льготы и преимущества; над Мишенькой квохтала, как курица, баловала его немилосердно и покрывала все его скверные делишки.
Отец, Петр Алексеевич, работал в автосервисе, кажется, имел в нем долю, так что семья не бедствовала. Это был угрюмый человек-молчальник. Услышав свежие жалобы на деяния своего сынка, он молча выходил во двор, отыскивал Михаила и, не меняя сонного выражения лица, отвешивал ему мощную затрещину. Исполнив отцовский долг, он вразвалку возвращался домой, а младший Костобоев хлопал себя по ушам, вытрясая звон, и продолжал куражиться как ни в чем не бывало.
Лет до десяти он ничем не выделялся из дворовой детворы, затем Петр Алексеевич сделал глупость: определил в секцию борьбы. То ли самбо, то ли каратэ. Не разбираюсь. Значительных спортивных достижений Мишенька не демонстрировал, зато усвоенные приемы широко применял на практике, измучив детей и их родителей.
Дальше поехали и битые окна, и драки в соседних дворах, и проблемы в школе: парень учиться не желал категорически. Нельзя сказать, что он был дебил, глупец, совсем нет. Просто учеба не вызывала его интереса. Интерес он проявлял, в основном, к модным гаджетам, деньгам и девушкам.
Развлечения у него были по большей части, как бы это сказать… инфантильные. Исцарапать чужой автомобиль. Стены исписать матюгами. От скуки стекла побить соседям. Истоптать заботливо ухоженную клумбу. Опрокинуть мусорный бак и долго ржать над ругающимся дворником-таджиком… Бросить «водяную бомбу» с балкона для Мишеньки было обычным делом даже тогда, когда он подрос. Ему очень нравилось наблюдать за тем, как человек с испугу шарахается, мечется, а затем оглядывается и чертыхается в полный голос.
В общем, пакостник.
В 15 лет он сколотил и возглавил небольшую шайку, и по району прокатилась волна мелких, но досадных кражонок. Инна Михайловна кричала на каждом углу, что ее милый сынок не при чем, но Петр Алексеевич на сей раз пошел дальше обычной оплеухи: снял ремень и как следует отпрыска выдрал. Этот метод оказался эффективным, мелкий криминал прекратился. По крайней мере, поток жалоб пресекся. Имелись, правда, сильные подозрения, что Мишка не унялся, но перенес свою деятельность в другие районы, что двор устроило: нас уже это не касалось.
Во дворе он больше никого не обирал, но вел себя нагло.
В какой-то момент он так отморозился, что родители махнули рукой: уж не знали, что делать. Они мечтали, что сын вырастет, образумится, поступит в институт, но к моменту окончания школы даже мама Инна понимала, что вуз Мише не светит. Куда там! Школу б дотянуть…
Родня ломала голову, куда бы пристроить трудного парня; советовалась со двором, да двор особо ничего предложить не мог. На завод такой не пойдет, в бизнес не возьмут… Отец неуверенно рассуждал о целительных свойствах армейской службы, но мать пришла в ужас и тихой сапой Мишку отмазала – через дочь деда Матвея Альбину, терапевта. У нас во дворе развита взаимовыручка…
Самому Мишке эти беседы были до лампочки: жил он безмятежно, о будущем не помышлял и в ус не дул. Ему было преотлично.
Разрулила ситуацию сама жизнь: в 2019 году парня взяли за разбой.
Надо сказать, что дома Мишку в средствах не зажимали. Папа сыну даже машину подарил по достижении сынком 16-ти лет, правда, всего лишь «Приору», что младшенький счел обидным и непрестижным. Мише все мало было, хотелось крутизны, богатства и великих свершений. Так что Михаил со товарищи выработали блестящий план действий: отследить у пункта обмена валюты лоха пожирнее и провести экспроприацию. То есть ограбить.
Сперва все шло как по маслу, да лох вдруг стал сопротивляться, и Костобоев от удивления ударил его ножом. Денег добыли налетчики мало, зато лох обернулся дядечкой из весьма солидных структур. На это друзья-приятели не рассчитывали. Что-то они упустили, чего-то не учли… Тщательно разработанный план провалился.
Задержали идиотов практически по горячим следам, раскололись они сразу.
Казалось, что вопрос с будущем Михаила решен: пошел Миша на зону. Двор, честно говоря, вздохнул не без облегчения, хотя родителям сочувствовали.
И забылось бы это. Погряз бы Костобоев в блатной жизни, и лишь печальные старики, которые часами греются на солнышке, а разговаривают медленно и раздумчиво, потому что им спешить уже некуда, вспоминали бы смутно:
– Был такой.
– Хулиганил.
– Бойкий пацан был.
И все. Вполне достаточно для такого, как Костобоев, но началась война, Пригожин поехал по колониям вербовать заключенных, и осенью 2022 года Михаил оказался под Бахмутом.
Удивительно, но он выжил в той мясорубке и даже сравнительно легко отделался – ранением руки. Проявил, говорят, героизм, воевал храбро, стойко и искупил вину свою полностью. Смыл, так сказать, кровью.
Вернулся Михаил в феврале 2023 года. Вернулся не зеком-разбойником, а героем, богатырем русским, да еще с деньгами. Теперь он был не вор, пырнувший человека ножиком. Теперь он был суровый, лихой вояка, надежный защитник Родины и патриот.
Вот тогда во дворе осознали, что то, что было раньше – это цветочки, а ягодками патриот Костобоев всех угостит, всех накормит. Волчьими.

Маму Маши, дочь деда Матвея Альбину жалели: столько выпало пережить бедной женщине. Отец совсем запивается. Мать умерла, когда девочка была еще совсем маленькая, ее и не помнит никто… Дед Матвей после ее смерти и запил: любил жену сильно, не смог справиться с потерей.
Работа нищая. В поликлинике сколько платят? Не густо! Нужда, бедность; до срока иссохла. Так говорили во дворе.
Звали все от мала до велика ее только по имени-отчеству – Альбина Матвеевна. И я так ее звал, хотя она младше меня. Но, во-первых, врача, который весь дом лечит, неудобно запанибрата обзывать. А во-вторых, ни с кем она близко не сходилась, держала дистанцию, суровая, замкнутая в своем одиноком и безрадостном существовании. Разве что с моей мамой она позволяла иногда себе откровенность, да ведь моя мама – она всему двору была утешительница.
Народ вспоминал: Аля была девочка талантливая, целеустремленная. Ей со смерти матери в голову запало – врачом стать. Хочу, говорила, людей спасать, чтобы они не умирали, как мама.
В институт она поступила с первого раза – в медицинский, естественно. Там встретила хорошего парня, расписались – жить бы да поживать. Такая радостная была свадьба: любовь. А выпало им счастье – на три месяца. На четвертый студент-медик переходил дорогу – на зеленый свет, как положено. Но был он в наушниках, и, по злой иронии судьбы, не заметил спецмашину – несущуюся «реанимацию». И те его не увидели, выскочили из-под автобуса прямо на пешехода… Скончался на месте.
Появился потом другой мужчина. Мачо. Сильный, заботливый. Ухаживал красиво, стильно, подарки дарил дорогие, водил по ресторациям и пару раз в музей. Даже в драмтеатр сходили. Расписались. На второй день мачо не понравился вкус кофе, и отметелил мужчина свою молодую жену до полусмерти. И метелил следующие два года.
На первый год Альбина родила дочку. На второй – не выдержала, ушла, но побоями своими негодяй не только физически калечил: сломал он женщину, что-то сделал такое, что потухла она.
И мужчин больше в ее жизни не было.
Такие судьбы есть, чей удел – страдание.
Дочь Альбина растила сама, ничью помощь не принимая. Да и кто бы помогал? Отец Машкин, любитель хорошего кофе, испарился без следа, никаких алиментов не платил.
Жизнь текла однообразно и тускло: пациенты, конвейерная работа, маленькая зарплата, забота о дочери, забота о вечно пьяном отце, который, впрочем, обеих обожал. А ей другого уже и не желалось. Дочь на ноги поставить – ничего больше не надо… Все желания, все грезы, мечты отпали, далеко за спиною согнувшейся остались.
И вот в такой семье расцвела, как удивительный, экзотический цветок, Маша.
Я ее долго не выделял из общей дворовой детской, как и Костобоева. Дети шумной воробьиной стайкой копошились на детской площадке, сначала скудной – песочница, которую мамы яростно охраняли от собачников, да скрипучая перекошенная карусель, покрашенная зачем-то в пожарный красный цвет. Затем появились приличные качели, горки, огороженная площадка для спортивных игр. Карусель убрали. Стало цивильно.
Машка как-то возникла на пороге нашей с мамой квартиры, очень смущенная, и я понял, что дети выросли. Она пришла заниматься с мамой основами живописи.
Честно скажу, на меня эта девочка производила странное впечатление. Она очень рано развилась, в 13 лет выглядела взрослой женщиной. Длинные сильные ноги, пышные грудь и бедра. Походка – и откуда что берется? Плавный воздушный шаг, словно не идет, а скользит по дворовой грешной земле. В общем, высокая, статная красавица, хоть на обложку глянцевого журнала помещай – до головы.
А голова, увенчивающая это роскошное тело, была головой обычного симпатичного подростка. Щеки как у бурундука, наевшегося до отвала орехов, румяные, веселые, задорные, плоский большой нос и маленькие светло-серые глазки. По носу и щекам щедро рассыпаны веснушки, словно их туда горстями швыряли. Губы пухлые, большие, открывающие кривые зубы: денег на коррекцию не было. Зная об этом своем недостатке, Маша редко смеялась, а когда ее смешили, улыбалась, застенчиво прикрывала рот рукой – жест трогательный и милый. Улыбка у нее выходила робкая, но добрая.
Русые волосы Машка норовила заплести в косы, и это ей не шло – какой-то лубок выходил. Не шло ей также и то, что девочка норовила немилосердно краситься. Губы и глазки свои она размалевывала так, что Джокеру не снилось. Выходило некрасиво, плохо, но Маша пребывала в уверенности, что именно так и надо. Боюсь, что не нашлось рядом тех, кто мог бы научить ее хорошему вкусу: Альбина Матвеевна давно уже забыла о косметике, а Машины подружки тоже были те еще неумехи.
До плеч – неловкий подросток, а ниже – суперженщина.
Машка не блистала интеллектом и соображением, с образованием имела большие проблемы – отчасти из-за тугодумства, но больше потому, что часто пропускала школу в домашних хлопотах. Ощущалось, что ее запустили и там, и там – росла-то она без особого пригляду. Альбина Матвеевна все свободное время посвящала дочке, да вот беда: не было его, свободного времени. Из Матвея Сергеевича помощник был никакой. О няньке, воспитательнице или репетиторах даже думать было нечего.
Это, кстати, Матвей Сергеевич ее маме сосватал в ученицы. Явился в один прекрасный день почти трезвый:
– Яковлевна, слышь, дело к тебе имею… Да что ты мне свои рубли суешь, не за похмелом я… Ты это, звиняй, что я без спросу, но вот какая штука: ты же художница…
Впрочем, рубли он взял и сунул в засаленный карман.
– Художница, – кивнула мама. – А что?
– Машка моя все время чегой-то малюет, – сообщил старик. – Может, ты подучишь ее, это самое, рисовать-то? Врать не буду, денег нету, но, может, тебе по дому чего подделать надо? Руки-то не забыли еще, как молоток держать, хе-хе-хе.
Руки его давным-давно забыли, как держать что-нибудь, кроме сивушного шкалика, но мама не только сказала «конечно, пусть приходит», но и впихнула в неожиданного посетителя тарелку куриного бульона. У нас было заведено гостей голодными не оставлять, а старик явно давно ничего не ел. Он предпочитал не есть, а пить.
Мама не отказывала никогда и никому. У нее, почитай, все дети нашего двора перебывали, и сколько она на них извела краски, не счесть. Прихожу, бывало, с работы, а квартира полна детских голосов. Даже Костобоевы закидывали удочки, и мама согласилась, да сынок не соизволил явиться – нос от живописи воротил, как и от всего остального. Вот уж точно не его занятие!
В общем, Машка стала ходить к нам заниматься, когда выкраивала время, а выкраивала время она частенько, потому что дома жизнь была невеселая и не сытая, а у нас, под маминым крылом, девочка согревалась.
Я спрашивал у мамы в шутку:
– Ну что, вырастишь великого живописца?
Мама качала головой.
– Нет, конечно. Но разве в этом дело? Девочке здесь хорошо.
В школе Машку тоже жалели, относились к прогулам снисходительно: видели, что не гулять бегает, не с мальчиками по подворотням. Вот чего, чего, а такого за Машкой отродясь не водилось. Жалость окружающих Машку не портила: девочка росла скромная, вежливая, отзывчивая.
И очень добрая.
В ее сердце жило настоящее сострадание. Маша всегда была готова помочь, искренне переживала, если у соседей и друзей что-то происходило. Любимым ее занятием был пригляд за малышами на детской площадке, пока мамаши трещали языками и перемывали жителям дома косточки, а то и в магазин или салон красоты бегали. Малыши, кстати, к Машке очень тянулись, а она умело с ними обращалась, с удовольствием играла, ловко утешала ревунов.
Как-то она ринулась помогать, а ее попытались удержать:
– Маша, ты куда, не наше это дело.
Девочка обернулась с искренним изумлением:
– Это как – не наше дело?
Не могла она даже представить такого, не могла она мимо нуждающегося в помощи пройти.
Но к кому она питала настоящую привязанность, так это к деду. Да и он в ней души не чаял.
Для Матвея Сергеевича Машка осталась единственном лучиком света в беспросветном и безнадежном алкогольном существовании. Это надо было видеть, как Маша выбегала в каких-то дырявых тренировочных штанах, тапках, майке и грязном фартуке, чтобы забрать уже совершенно стеклянного деда со двора домой, спать.
Старик, бывало, буянил – хрипло и нечленораздельно орал, вопил, матерился на весь двор, мог разбить пустую бутылку (не более того, для более серьезных безобразий он был слишком слаб). Это выглядело не опасно, но противно. Но, завидев внучку, он становился ручным и смирным, как ягненок.
– Домой, домой, деда… Пойдем, пойдем уже домой, – приговаривала Машка, поднимая его за руку, а то и взваливая на плечи. – Хватит, деда, на сегодня…
А он что-то лепетал заплетающимся языком неразборчивое, но ласковое-ласковое, и покорно волочил ноги по дорожке к подъезду.
Во дворе говорили: Машка у нас бриллиант. Люди даже обсуждали варианты, как помочь ей с вузом, и скидывались на репетитора по английскому языку, но эта затея провалилась. Английский язык бедной Машке решительно не давался.
Правда, она в вуз и не стремилась. Она вообще о будущем думала мало за повседневной возней и заботами о дедушке.
И она была единственной девушкой во дворе, к которой ни разу не пристал Костобоев.

Неконфликтная Маша пребывала в ровных отношениях со всеми сверстниками, даже с Костобоевской шпаной. Если другие обходили эту компашку за километр, Маша шла прямо. Ей и в голову не приходило сворачивать.
Случалось, какой-нибудь малолетка, слабый умом, при виде Машкиных ног поднимал свист и принимался отпускать сальные матерные шуточки. Это он делал зря: кара Костобоева постигала глупца неотвратимо и быстро, и хорошо, если мальчишка отделывался затрещиной. Костобоев скидок на возраст не делал, бил хлестко, больно.
Сам Михаил при виде Машки хмурнел, замолкал и делал вид, будто девушку не замечает. Он задирал голову к небу, закидывал руки за голову, раскидывался вальяжно на скамейке и принимался немузыкально насвистывать.
То, что он по уши в Машку влюбился, было очевидно всем посторонним, но внутри двора долго не могли поверить, что Костобоев на такое благородное чувство способен.
Женский пол Костобоев презирал с младых ногтей. Он даже к собственной матери, когда подрос, стал относиться как к прислуге, а уж после возвращения с фронта гонял бедную Инну Михайловну в хвост и в гриву, а отец только руками разводил и бурчал под нос что-то тихонько: «герою СВО» затрещин не надаешь. «Маманя, давай шустренько из холодильника еще бутылек!»
Когда юному гопнику исполнилось 13 лет, прямо в день рождения к Костобоевым явилась делегация дворовых пап. Они вызвали отца именинника на лестничную площадку и там, озаряемые тусклым светом мутной лампочки, поведали, что, оказывается, парень повадился зажимать их дочек в темных углах. Девочки плачут и бояться выходить во двор. Если так будет продолжаться, сказали мужественные отцы, то мы на возраст не посмотрим, и на соседство тоже.
Все-таки удивительный был у нас двор: в другом никаких ультиматумов ставить не стали бы, уверен. Сразу бы избили или сдали в полицию.
Петр Алексеевич оценил тяжесть обвинений и состав делегации, в которую, кстати сказать, входил следователь Толиченко, и без лишних слов кивнул. Какие меры для охлаждения преждевременного сыновьего пыла он предпринял на сей раз, никто не ведает, но Инна Михайловна ходила несколько дней с заплаканными глазами, а вот девочки плакать перестали.
Правда, юноша быстро обнаружил, что не нуждается в насилии. Физически развитый, смазливый Михаил притягивал девчонок определенного типажа, как мед – ос. Вокруг него завертелись пустоглазые, манерные, выдувающие жвачные пузыри особы. Они смеялись резко, визгливо, со вкусом матерились, цепляли на себя тонны дешевой бижутерии, одевались безвкусно, кричаще и пошло, пили алкоголь наравне с мальчиками. Все эти девчули поголовно мечтали стать великими актрисами. Казалось, что о существовании других профессий они не знают.
В те годы Костобоев мазал волосы какой-то жирной дрянью, чтобы блестели. За своей внешностью он ухаживал тщательно, заботился, даже ногти стриг, а не грыз, как большинство его товарищей. Это вам не уроки учить.
Вся его подлость и пороки отпечатались в брезгливом, наглом выражении лица, в шныряющих глазах, в самодовольной сальной улыбочке, но девочки находили парня привлекательным, тем более у Михаила хватало ума кидать время от времени им копеечные подачки. А дурехи-то и таяли.
В общем, с плотской стороной любви он ознакомился рано. Секс быстро стал для Михаила удовольствием обыденным, как обед.
Весь двор прекрасно был осведомлен о похождениях молодого самца, но эти девчонки не состояли в родственных отношениях с жителями нашего дома. Они приходили откуда-то со стороны, и люди лишь брезгливо морщили носы. «Гляди, Мишка опять какую-то блядь притащил. До чего тоща!»
Когда Мишка затеял свои грязные игры с девочками, Машка была еще мала. Однако годы шли, дети росли, и мне пересказали, как впервые Костобоев обратил на нее внимание. Нашлись свидетели.
Ватага Костобоева, уже почти совсем взрослые балбесы, ошивалась, как обычно, во дворе. И, как обычно, Маша возвращалась то ли из школы, то ли из магазина, то ли с маминой работы. Говорят, стоял май, цвела сирень, воздух был прян и сладок, голова юнцов кружилась от похоти, и облаченная в шортики и маечку Машка оказала на Михаила разрывной эффект.
– Балдежная девка, – оценил ближайший подельник Михаила Никита, из третьего подъезда, между прочим, сын учительницы музыки. Никите с девушками не везло. Он был длинный, худой, вечно сопливый и весь в угрях. Так ему с девушками и не фартануло в короткой жизни. Он потом проявил себя верным другом, участвуя в учиненном Костобоевым разбое (своих не бросаем!), тоже сел и тоже ушел на фронт, но, в отличие от Костобоева, не вернулся.
– Заткнись, ты!
И Костобоев отвесил другу здоровенного леща, а сам не мог глаз отвести от плавно вышагивающих длинных белых ног, от того, что так выпукло обтянули шорты и майка.
Он было попытался подкатить к девушке – с лучшими намерениями, ничего такого! Но к лучшим намерениям он не привык, и вышло неловко: тощий букет увядших гвоздик стал осыпаться в тот самый момент, когда Михаил попытался его всучить в Машкины руки. Рот словно клеем смазали, и вместо уверенных фраз вырывалось у Мишки постыдное мычание.
Думаю, если бы Машка реагировала иначе, и история вышла бы другой. Поощрила бы как-то, или, наоборот, послала бы сукина сына к едрене-фене. Но она улыбнулась ласково:
– Как мило, Миша!
Улыбнулась, как доброму знакомому. Так же, как она улыбалась всему двору.
И он безропотно отстал.
Больше никаких гвоздик. Никакого мычания. Он только старался изо всех сил не вертеть башкой и не выпучивать глаза, когда Машка появлялась в поле зрения.
Выходило не очень.

Причин у такого небывалого смирения имелось минимум две.
Костобоев в роли ухажера чувствовал себя крайне некомфортно. Ему раньше как-то в голову не приходило, что за девушками можно ухаживать. Он доселе без ухаживаний обходился. Более того, он воспринял сам факт того, что за девушкой надо ухаживать, как унижение. И неизвестно, что его бросало в краску больше – влюбленность или то, что он считал для себя позорной слабостью.
Имя второй причине было Стасик.
Стасик с колыбели считался официальным Машкиным женихом.
Стасик представлял собой тип существ, над которыми в ватаге Костобоева презирали и издевались, как могли, просто по факту существования таковых. Сутулый, хилый мальчишка, да еще в очках, да еще с легким дефектом речи – мальчишка картавил. Полный набор!
Самое главное, что на его родословной красовалось жирное пятно: он жил не в нашем доме.
Его семья, кажется, из Сибири переехала. Отец работал в каком-то НИИ, перевелся к нам и перевез жену и детей.
Семейство по фамилии Гиря, смешной уж тем, что Станислав к гирям даже на уроках физкультуры не прикасался, вселилось в старую пятиэтажку через квартал от нашего дома – классическую «хрущобу». Тамошняя местность отличалась плотностью застройки. Когда снесли старинные мещанские и купеческие особнячки с пыльными окнами и прогнившими деревянными мезонинами, на их месте понатыкали пятиэтажек, тем самым эффективно решив квартирный вопрос. Диву даешься, сколько пятиэтажек можно втиснуть на столь небольшом пятачке.
В такой тесноте места для прогулки там просто отсутствовали. Из соседских окон можно было разговаривать, не особо напрягая горло.
Поэтому молодые мамы катили коляски в наш двор. Двор по доброте душевной против не выступал: места всем хватит.
Станислав родился на год раньше Машки. Их мамы вместе прохаживались с колясками, Альбина Матвеевна лечила часто хворавшую маму Стасика – не помню, как ее зовут. А та никогда не отказывала докторше в просьбе приютить Машку на часок-другой.
Так что Машка и Стасик с колыбели были не разлей вода. Когда один ребенок терял другого из виду, то принимался реветь до тех пор, пока второй не находился и не был явлен пред наполненные слезами очи. Тогда в ход снова шли радостные улыбки.
Их с колясок называли «жених и невеста». Не дразнили, а именно называли – уважительно. «Стасик, а где невеста-то твоя? А деда домой повела, сейчас выйдет». Они воспринимались как единое целое. Даже ханжи, которых в любом дворе полно, не осуждали ребят и не перемывали им косточки.
Наоборот, ими даже гордились: нигде такой пары нету, а у нас есть. Прямо как в сентиментальных романах. Как говаривала Людмила Ивановна из второго подъезда, женщина строгая и воцерквленная: «Господь ангела послал, а тот длань сияющую протянул и наших деток благословил».
Когда детишки подросли и пошли в школу, у Стаса было начались проблемы с Костобоевскими, которые принялись мальчика травить: «ботан», «хиляк», «чмо». Но их окоротили, и Стасу стало жить легче, хотя мальчик еще долго подвергался издевательствам и обходил облюбованные ими скамейки по широкой дуге.
Потом и эта дуга исчезла, как по волшебству – когда Костобоев влюбился. Дело небывалое! Он вдруг принялся Стасика защищать.
Вышла в школе какая-то история, подробностей которой я не знаю. Что-то Стас с одноклассниками не поделил, и те его побили – не сильно, однако синяки остались. Костобоев синяки приметил, явился в Стасов класс и публично, стоя у доски рядом с онемевшей от такой наглости учительницей, объявил, что этот шкет – под его крышей, и трогать его – ни-ни.
Репутацию Костобоева в школе знали, Стаса больше не задевали. Михаил получил очередную Машкину лучезарную улыбку и дружеское «спасибо», а Стасик стал без опаски ходить по двору и даже здороваться с Михаилом, который холодно пареньку кивал и зло щурил глаза, но не трогал.
Надо сказать, что Стасик внешне, конечно, Михаилу проигрывал. Костобоева можно было бы даже и красавчиком назвать, если бы не его пошлость и порочность. А Стасик был, увы, сереньким парнишкой, даже когда пошел в старшие классы. Каких-либо достижений, за исключением нежной дружбы с Машей, за ним не водилось. Этакая чистая страница, открытая любому будущему.
Учился Стасик неплохо, больше интересовался науками точными, нежели гуманитарными, но и тут особыми знаниями не блистал; увлекался тем же, чем и остальные: монеты собирать пытался, модели машин. Единственное, что я про него точно могу сказать – парень люто ненавидел любую соревновательность. Каждый урок физкультуры превращался для него в муку.
Машка пару раз приводила его к нам, когда занималась с мамой уроками рисования. Она такая была девочка, непосредственная: «Тетя Наташа, а можно, Стасик с нами посидит? Он тихонечко…»
Ну что с ними делать? Мама разрешала, конечно, и я его как следует рассмотрел. Нескладный, лопоухий, прыщавый – с этим у него просто беда была, никакие лосьоны не помогали, цвел он ужасно. Картавить продолжал – водили его к логопеду, да тот не больно-то помог.
Он робко усаживался в углу на стуле и все время шевелил руками, не зная, куда их девать. Мама было предложила ему попробовать порисовать, но Стасик с таким испугом воззрился на мелки, карандаши и краски, что эксперимент закончился, не начавшись. Машка подбадривала: «не бойся, не бойся», но он так и не смог преодолеть смущения.
Когда им исполнилось по 14 лет, Людмила Ивановна застала парочку вечером в дальнем конце двора, где разрослись кусты сирени и образовался интимный уголок, целующимися. Она всегда всех заставала в неловкий момент, очень любила это дело.
Кого другого застукала бы – в Кремле ее вопли бы услышали. А тут лишь губы поджала и проскрипела:
– Рановато вам миловаться.
В общем, все были уверены, что Стасик и Машка закончат школу и поженятся. Это казалось настолько естественным и единственно возможным, что даже Михаил не возражал, хотя при таких разговорах лицо его шло красными пятнами, а кулаки сжимались.

Когда Костобоев вернулся из-под Бахмута, Машке и Стасику исполнилось по 19 лет.
Оба готовились к свадьбе.
Машка работала в местном супермаркете и подрабатывала няней у дочки Клигманов, которая жила неподалеку, Машку прекрасно знала и платила щедро.
Стасик умудрился пройти в физтех, расцвел, распрямился. Даже с прыщами Стасу удалось справиться, а вот картавил он по-прежнему, что парню уже не мешало. Говорили, что у него обнаружились способности. Во всяком случае, в вузе ему нравилось, он там быстро сдружился с однокурсниками и увлекся темой искусственного интеллекта до такой степени, что агитировал за ИИ во дворе. Он убеждал нас, что за ИИ будущее.
С будущим, между тем, дела обстояли все хуже и хуже – шла война, и постепенно становилось постепенно: это надолго. В некотором смысле навсегда.
Война разрушила и расколола все вокруг, в том числе и наш двор. Откровенно «за войну» выступали немногие, но и такие нашлись, тот же Двинцев, который когда-то рысь во дворе выгуливал. Он первый на свой джип налепил букву «зет». В первые месяцы войны он вел себя шумно, что выглядело нелепо, потому что весил Николай 130 килограмм. Довольно смешно, когда центнер с гаком сала и жира тонким голосом орет на всю ивановскую, что наши вот-вот возьмут Киев и уничтожат фашистскую гидру.
Старшие Клигманы и еще несколько человек релоцировались. Теперь это так называется. Я тоже релоцировался.
Большинство, впрочем, после первых шоковых дней наловчились войну не замечать, особенно когда выяснилось, что гречка, соль и спички из магазинов не исчезли. Те, кто побогаче и помоложе, сетовали, что в Европу летать стало тяжело. Молодежь ворчала насчет мракобесия. Но на наши головы бомбы не падали, и игнорировать войну оказалось вполне возможно.
Обсуждать войну во дворе считалось моветоном. На такого человека глядели так, словно тот каминг-аут сделал. Тема стала стыдно-запретной. Заслышав это слово, люди неловко замолкали, отводили глаза и бормотали:
– А мы что? Мы ничего… Мы люди маленькие. Наверху решили, значит, имели резон…
К этой категории принадлежали и старшие Костобоевы. Их сын сидел. Они за время его отсидки здорово стихли. Петр Алексеевич совсем замолчал, похудел, поседел и перестал вечерами выходить во двор послушать, что говорят соседи. Инна Михайловна давненько не устраивала скандалов, тоже проскальзывала через двор тихой мышкой, по сторонам не глядя. В мимолетном соседском разговоре она разоткровенничалась:
– Я даже рада, что сынок сидит. Воевать точно не отправят… Господи, что я говорю такое…
Кто ж мог знать, что Пригожин устроит чес по колониям и заключенные повалят на фронт валом мостить своими телами дорогу к никому не нужным «победам»?
Машу и Стасика той весной одолевали другие проблемы.
Альбина Матвеевна навещала маму несколько раз в неделю, и после осмотра они пили чай, разговаривали, пока мама могла.
– Маша переживает, – рассказывала Альбина Матвеевна. – Стасик такой стал умный, студент, все со своим ИИ носится. Других тем уж и знать не хочет. Машка-то у меня девочка простая, ей этот ИИ до лампочки. Вернулась недавно зареванная: мама, говорит, он вообще меня замечать перестал. А недавно она ездила к нему в Долгопрудный, в институт, вернулась – лица на ней нет. Я даже испугалась, спрашиваю – что такое? Там, говорит, такие девочки, а я…
Маша страдала. Стасик искренне не понимал, в чем дело. Двор пытался юноше подсказывать, но тот оставался глух и слеп до тех пор, пока его не поймал дед Матвей:
– Парень, ты чего это Машке голову морочишь?
– Я морочу? – растерялся Стасик.
– А кто ж еще? Или ты на этом твоем искусственном интеллекте жениться собрался?
Стасик опомнился и сделал Маше официальное предложение. Двор выдохнул с облегчением. И то сказать, пора, детки выросли, теперь можно и жениться.
Свадьбу наметили на осень. Маша носилась по двору сияющая, легкая, а Стасик корчил из себя сурового мужика, но счастье то и дело прорывалось в нем радостной улыбкой.
Двор готовился к свадьбе с небывалым доселе рвением и каким-то тайным ликованием. Думаю, люди увидели в этом какой-то противовес творящемуся кругом ужасу, наступившей тьме. Поэтому не оказалось жителя дома, который не принял бы участия в обсуждении предстоящего торжества. Мы скидывались на лимузин, на свадебный наряд невесте, на ресторан, на спиртное, мы обсуждали, как все должно пройти, куда поехать, кому что дарить…
– Я подарю картину, – сказала мама, поразмышляв. – Тот пейзаж двора нашего, который я перед самой войной написала. Если успею.
Я хотел возразить: эта мамина работа мне очень нравилась. Но не стал. Теперь жалею – она украшает стену Костобоевской комнаты…
Играть свадьбу хотели в начале октября, уже все заказали – и ресторан, и лимузин, и платье Машкино было готово.
Но в конце сентября Путин объявил мобилизацию.
Меня к тому времени в Москве больше ничто не держало. Мобилизации я не слишком опасался, возраст не тот, но оставаться в России не хотел и не видел смысла. Плохо тут, плохо там, какая разница? Везде теперь одинаково плохо, а там я хотя бы язык за зубами смогу не прятать…
А Костобоев в это время месил грязь под Бахмутом.
Стасик улетел раньше меня. Как раз ему следовало поторопиться: кругом царила паника, в городе ходили патрули и забирали ребят прямо с улиц.
Гири не стали рисковать и ждать повестки. Они в ужасе отправили его в Израиль к дальним родственникам в такой спешке, что он садился в самолет без багажа, с одним лишь маленьким рюкзачком с наспех набросанным туда шмотьем и зубной щеткой. Говорят, в аэропорту он совсем сник и стал похож на прежнего забитого, затравленного мальчугана.
Билеты в один конец достали с огромным трудом за бешеную цену, и пока Стасика болтало и волокло в безумной толпе российских мужчин, спасающихся от мобилизации, его мама и зареванная невеста заламывали руки и молились всем богам, чтобы парня не тормознули пограничники.
– Это апокалипсис, самый настоящий апокалипсис, – стонала несчастная Стасикова мама, с которой в конце концов сделался сердечный приступ прямо в «Шереметьево».
Самое интересное, что и наша воцерквленная Людмила Ивановна тоже всем мозги об апокалипсисе проела, только она вещала с торжеством и радостью: теперь-то уж точно всю нечисть Господь сподобит вымести поганой метлой.
Так мы узнали, что война не обходит никого стороной, даже если бои идут далеко от дома. Стасик успел сбежать, но после него двоих юношей с нашего двора забрали в армию. Один из них погиб, другой, кажется, до сих пор воюет.
А сын следователя Толиченко записался добровольцем и вернулся калекой. И в соседних дворах многие молодые люди встали на костыли.
А на кладбищах закончились места.
В общем, свадьбу пришлось отложить на неопределенный срок.

Стасик в Израиле приспособиться не сумел. Эмиграция – беда, но совсем плохо, когда в нее попадает такой вот маменькин сыночек, совсем беззубый, бессильный, безвольный.
Ему там было очень худо. Он безумно скучал по дому, по родным, по Машке и не вылезал из мессенджеров, общаясь с теми, кто остался здесь. Машка рассказывала во дворе, что он не может акклиматизироваться, страдает от одиночества. Никаких приятельств Стасик на новом месте не завел, жил в какой-то жуткой дыре, за которую с него еще и драли втридорога.
Он попытался учить иврит – не пошло совсем, ни словечка не смог запомнить. На работу он устроиться тоже не мог, да и, кажется, не пытался: мысль о физическом труде приводила его в ужас, а его полученные в Физтехе навыки труда интеллектуального, по правде говоря, покамест невеликие, оказались никому не нужды. Более всего он страшился армии и арабов; основания у мальчишки для этого, конечно, имелись.
Существовал он там на родительские переводы, которые сильно к новому, 2023 году оскудели, потому что папу Стасика быстренько уволили с работы. Нынешняя наука не предполагает участие в ней отцов и матерей «предателей Родины», популярно объяснили в НИИ. Еще и нас подставишь. Нет уж, твой сынок сбежал, ну и ты давай, до свидания.
В общем, представьте, что беспомощного ребенка закинули на другую планету, и получите впечатление о пребывании Стасика в Израиле. Он сам так описал свое тамошнее житье Машке: как на Марсе.
Маша той осенью сильно изменилась. Говорили: повзрослела. Ее светлая улыбка, которую так любили и ценили во дворе, стала появляться реже; и часто она присаживалась в укромном углу и подолгу размышляла о чем-то.
– Маша, о чем задумалась?
– Да так просто… Настроение такое.
Она по-прежнему прилежно ухаживала за дедом, но стала срываться, повышать на старика голос, чего раньше не случалось никогда. Мне писали соседи, что она и на мать кричит.
Людмила Ивановна рассуждала во всеуслышание:
– А что за жизнь? Матвей все пропивает, вон, вчера посередь двора опять валялся… А Стасик, вишь, к явреям подался, будто там войны нету. Что дальше, один Господь ведает… Что за жизнь для девки? Я за Машино здравие завсегда свечечку ставлю, да видать, им так на роду написано, горе мыкать.
Внешне Маша тоже стала меняться. Не летала она больше по двору, а шла устало после работы, таская тяжелые сумки и в свой дом, и Стасиковым родителям. Осунулась Машка здорово в ту пору.
Вынужденный скоростной отъезд Стасика крепко придавил девушку. Вот как бывает: годами таскать на себе деда-пьяницу, жить, действительно, в полной и безнадежной нищете, и ничего. Война наступила – и то мимо. А отъезд жениха – как та соломинка, которая сломала, казалось, бесконечно выносливую спину верблюда.
Самое главное – исчезла ее детская милая непосредственность. Одеваться она стала строже, никаких больше мини, облегающих топчиков. И еще она стала покуривать, что глубоко расстроило Альбину Матвеевну.
А ведь бедняга Стас не переносил табачного запаха.
Перед моим отъездом Машка явилась попрощаться – не сколько со мной, столько с мамой, которая все еще, конечно, присутствовала в квартире. Я пропустил ее, хотя, честно говоря, не до гостей мне было. Она прошла в мамину комнату, оглядела светлые прямоугольники на стенах – следы от маминых картин. Села в кресло, в котором тщетно училась рисовать. Не спрашивая разрешения, вынула пачку тонких длинных сигарет, щелкнула зажигалкой, затянулась.
Я нахмурился, но принес с кухни пепельницу.
– Уезжаете, значит, дядя Коля? – спросила Маша.
Я давно ее не видел и не слышал, и мне не понравился ее голос. Маша стала как-то манерно растягивать гласные.
– Да, уезжаю.
– Тетя Люда говорит, что вы родину предаете. Что сейчас война, и нам всем нужно сплотиться, а кто против, тот – предатель.
Я хмыкнул: подобные разговорчики до меня доносились и без тети Люды, а уж та не церемонилась и неоднократно выплевывала мне в лицо всю накопившуюся желчь.
– Тетя Люда может говорить все, что хочет, но мои дела ее нисколько не касаются. Не обращай на глупости внимания, Маша.
– Мама тоже говорит, что глупости… И деда… А Наталья Яковлевна уехала бы?
Маша стряхнула пепел мимо пепельницы. Она напустила на себя вид наивной девочки. Мне ее вопросы были неприятны, но я видел, что ответ для нее важен.
– Не знаю, Маша. Мы с мамой говорили о такой возможности, но без конкретики, а потом, понимаешь ли, стало не до того.
Она покачала ногой, раздавила сигарету, сразу вынула новую.
– А Стасик – предатель?
Я даже рот от неожиданности открыл.
– Маша, ну что ты такое говоришь? Ты же должна понимать, почему твой Стасик уехал. Правильно сделал, кстати. Ты же не хочешь, чтобы он погиб на войне?
– Не хочу.
– Так кого он предал, скажи на милость?
Маша встала, затушила вторую, недокуренную сигарету, и, прищурившись, ответила:
– Меня. Удачи, дядь Коля. Там…
Я, шокированный, догнал ее в прихожей:
– Маша, послушай, ты это… Не торопись. Я все понимаю, тебе тяжело, всем сейчас тяжело, но не спеши с выводами. Подумай… А пока что вот, возьми. Это масляные краски, очень хорошие.
– Зачем?
– Мама просила меня специально купить набор. Тебе на свадьбу подарок. Возьми сейчас. Когда еще доведется увидеться…
Девушка взяла коробку, покачала на руке, словно оценивая вес, и сунула обратно мне в руки. Мне могло показаться, но вроде бы блеснула в глазах слезинка.
– Спасибо, дядя Коля, не надо. На кой мне краски?

Мне позже рассказали, что Костобоев вернулся во двор другим человеком, и о прежнем человеке оставалось только мечтать. Пошловатого хулиганистого красавчика, отращивающего щегольские усики, больше не существовало.
Он здорово раздался в плечах, заматерел, стал стричься ежиком или вовсе бриться налысо, демонстрируя бугристый череп. Усов он теперь не носил, но норовил отрастить щетину: «на фронте бриться некогда, пацаны». Не знаю уж, где, в колонии или у «Вагнеров», он наколол себе татуировки и с удовольствием щеголял ими, равно как и выбитым в какой-то драке зубом, вместо которого он вставил не обычный протез, а металлическую фиксу. Любил он и шрам на руке от раны показать.
Двор до последнего полагал, что он отсиживает срок; родители его, конечно, знали, но молчали. Так что свалился фронтовик на головы дворовые неожиданно и первую же неделю своего возвращения превратил в ад.
Перво-наперво Костобоев устроил лютейшую пьянку, причем родителей с нее прогнал, соседей – тоже, а зазвал к себе друзей-приятелей по жизни: частью уголовников, частью – знакомых «вагнеров», которые вернулись раньше. В районе полуночи совершенно невменяемая компания вывалилась во двор и стала разносить в щепки все, что попадалось в поле зрения. К ним вышел Коля Двинцев, уверенный, что уж он-то с ребятами общий язык найдет. Моему тезке не замедлили надавать по роже. Вызвали полицию. Полиция приехала, посмотрела, выяснила, кто гуляет, и, отдав честь бойцам, уехала.
С тех пор управы на Костобоева не стало. Этот сукин сын пил и буйствовал, буйствовал и пил. Он ломился ко всем подряд и требовал, чтобы его уважили рюмкой как защитника родины. Когда ему сообщили, что я уехал, он выбил дверь в мою квартиру и спер старинные часы, раздолбал их во дворе и долго еще приплясывал над обломками красивой, антикварной, а самое главное – памятной вещи:
– А-а, усрались, жиды, а не хер этим падлам тут вонять, пусть гниют там. Мы с хохлами разберемся и за ними придем. У, подпиндосники. Всех сук убьем, на х…
Люди уже боялись нос на улицу высунуть, но все закончилось, потому что Костобоев допился до больницы. Врачи сообщили деловито, что, если герой хочет быстро умереть, он может продолжать в том же духе: аккурат к лету справится. Михаил умирать совсем не хотел и пьянку свернул.
Подлечившись, Костобоев прикупил костюм, который сидел на нем, как на вешалке, и машину, которую не замедлил разбить, и стал активно участвовать в мероприятиях патриотической направленности. Когда появилась мода водить «героев СВО» по школам, Костобоев пошел в нашу и провел там урок «патриотизма». Особого умения тут не требовалось.
Работать он, кажется, не собирался. Ему и так неплохо было.
Михаилу было намекнули, что неплохо бы бойцу вернуться на фронт: рука-то зажила давно. Но Инна Михайловна, совсем потерявшая голову оттого, что родной сынок вернулся, да еще таким добрым молодцем, бухнулась в ноги Альбине Матвеевне. Та кривилась, но, кроме бухания в ноги, говорят, Инна Михайловна еще и конвертик припасла, и Альбина Матвеевна сделала все, как надо. Согласно врачебному заключению, Костобоев оказался чуть ли не инвалидом и отправке на войну более не подлежал.
К маю его любимым делом стало восседать во дворе с зажатой в зубах сигареткой и рассуждать:
– Отвоевался я, братишка… Но кровь недаром проливал. Освободили мы землю русскую. Отвоевали матушку от нечисти. Немного осталось. Поднапряжемся и дожмем фашиста, ей богу. Всех разъясним, скоро уже, и тогда уж заживем по-царски…
Правда, желающих выслушивать эту галиматью не находилось. Его избегали даже те, кто войну поддерживал и одобрял. Даже старые приятели, и те уклонялись от общения, а новые как-то постепенно рассосались, особенно после того, как Михаил бросил пить. Так что чаще всего он восседал в одиночестве.
Это его безумно злило.
Как-то он сидел этаким вот макаром, греясь на весеннем солнышке, а мимо шла Машка.
До этого они не пересекались особо: Михаил был очень занят. А тут пересеклись, и Костобоев аж побледнел.
– Ты смотри, Машка… Машка, а ну-ка поди сюда!
– Не нукай, не запряг, – огрызнулась девушка, но подошла.
Костобоев оглядел ее с головы до ног прищуренными глазами, Машка вспыхнула и с вызовом вскинула голову. Это Михаилу понравилось: он девушку, казалось, сожрать готов на месте, такой вид у него сделался.
– Ну, как живешь?
– Ничего живу, – с вызовом ответила Маша.
– Дед-то пьет?
Костобоев спрашивал вроде бы даже и участливо.
– Будто не ты ему вчера поднес…
– Хорошему человеку не жалко… Дед у тебя боевой, наш человек. А что, матушка-то чего?
– Будто не знаешь…
– Тоже хорошая женщина, – сказал Михаил. – Жаль, что без помощи надрывается…
– Как же без помощи? А я что же?
Машка возмущалась, но не понимала, куда Михаил клонит. А он вот куда клонил:
– Ты молодец, Машуля, молодец, спору нет. Но я наблюдаю: все одна ходишь. Такая девка – и одна, все одна. А мне вроде говорили, ты замуж вышла. Так где ж твой муж?
Маша хотела сказать что-нибудь резкое, развернуться и уйти, но вдруг подступило к горлу, слезы на глаза навернулись:
– Не вышла… Стас далеко… Да тебе ж рассказали все, поди.
Костобоев сплюнул, вздохнул сочувственно.
– Да уж рассказали. Эх, бедолаги вы, бедолаги. Возвращаться-то думает?
– Не знаю… Обещал…
– Что ж он, мужик твой, тебя в такое время одну оставил?
– Миша, прекрати. Без тебя тошно.
– Ладно, ладно, – сказал Михаил уже другим тоном, отбросив притворство. – Так что ж, будешь ждать своего ссыкуна? Родину оставил, родителей бросил, тебя бросил, а ты его ждать будешь?
Он оскалился, как зверь.
– Обожду уж, – выдавила Машка и бросилась бегом от распираемого какой-то лютой и злобной радостью Михаила домой.
В следующие дни, минуя двор, она неизменно натыкалась на Мишкины голодные глаза и хриплый ернический крик:
– Машка, а где ж муж твой?
Для Маши это все было вдвойне тяжело: ведь Костобоев до этого момента ни единого злого слова ей не говорил, наоборот, оберегал, а тут вдруг проходу не дает. А Стас… Стас – далеко. Вернется ли?
И много слез она пролила дома, где в соседней убогой комнатенке храпел дед, а мама пропадала на работе. Защитить и утешить Машку оказалось некому.

Дальнейшее мне известно со слов соседей, в том числе Альбины Матвеевны. Я встретил ее у подъезда через несколько дней после смерти деда Матвея.
Сначала она собралась сделать вид, что меня не замечает, но я окликнул ее, имея мелкую надобность по деловому вопросу. Она остановилась, сначала держалась холодно, отстраненно, но затем я упомянул между делом маму, и Альбина маленько оттаяла.
– Хорошая женщина была Наталья Яковлевна. Мы ее поминаем, кто ее знал… Правда, мало таких осталось, кто знал… Оскудел двор.
Она рассказала, что во дворе есть потери: погибли ребята на войне, вот Никитку, к примеру, недавно хоронили. А в поликлинике вообще бардак, жуть, что творится – мужиков-врачей гребут, даже на возраст не глядят; берут взамен черт-те кого, нагрузка возросла вдвое. Зарплату чуток повысили, а толку, когда цены рванули в космос…. Уже и баб стали вербовать. Приятельница – военный врач, так ей повестка пришла…
Альбина сказала, что размышляла над этим: может, поехать… Не на стрелять же, а лечить, спасать. Да, Коля, я знаю, как ты к этому относишься, я и сама не рада войне, но где еще такие деньги заработаешь. Может, и подписала бы контракт, хотя бы продохнули слегка… Да отпала нужда: Маша замуж вышла. Дочка теперь материально обеспечена, живет, как королева… И мне немного перепадает…
И Альбина Матвеевна рассказала мне, как все вышло.
Стасик вернулся в конце мая, никого не предупредив. Народ, конечно, изумился, но решил – тоска по дому заела парня, по невесте, по родителям. В общем, чему тут удивляться – ностальгия, такое дело… Ну и молодец, что вернулся. Видимо, все-таки что-то значит такое понятие, как родина…
Маша очень той весной похудела, сникла, ссутулилась. Она стала молчалива и скрытна, и Альбина Матвеевна забеспокоилась, не больна ли дочь – или чего похуже. Уж не беременна ли? Она даже попыталась уговорить ее пройти обследование, но Маша отказалась наотрез.
Тени под ее глазами стали видны столь отчетливо, что весь двор их обсуждал, и (удивительное дело, насколько люди слепы) пытался предлагать рецепты лечения. Простенькая мысль о том, что Маша ревнует Стасика, страдает от его отсутствия, переживает за него, никому и в голову не пришла.
А вот Костобоеву – пришла.
Он продолжал гнуть свою линию, и практически каждый день хоть по несколько слов, да беседовали они с Машей, и все насчет Стаса. Маша сначала рявкала на Михаила, но затем стала присаживаться рядом, жаловаться – боже мой, такая скверная вещь, когда некому душу излить! Михаил пыхтел рядом, курил, фыркал, но выслушивал Машкины излияния внимательно, сочувственно, хамить себе позволял все реже и реже. А та и растаяла, все больше и больше сердечной боли ему доверяла.
О, Костобоев, конечно, многому научился.
В общем, он Машу приручал, как щеночка приручают, – и момент выбрал для этого самый что ни на есть удачный. К лету они уже были друзья; дружбе этой дивились, но не сильно, да и такое время на дворе, военное – все перевернулось.
В конце концов, худа-то нету: Миша вел себя на удивление прилично. Рук не распускал, не приставал, пить бросил, не буянит. И давайте все-таки принимать во внимание, что он родину защищал, а Стасик этот тщедушный – беглец, и вообще не нашего двора. Ну да, милый был паренек, но вот же как обернулось, что ж теперь? А Машке, нашему бриллианту, не дай бог матушкиной судьбы. Нашла себе опору – и хорошо.
Когда Стасик возник у нее на пороге, она побелела, как полотно… и захлопнула дверь перед его носом.
А он ведь, дурачок, из аэропорта прямо к невесте побежал, даже к родителям не зашел. Привез он ей из Израиля флакон с минералами Мертвого моря и фиников, и так и застыл с финиками и стекляшкой перед дверью. А Машка исходила слезами на кухне так, что дед Матвей очнулся и в ужасе заметался вокруг внучки, ничего не соображая от испуга и похмелья, и не умея помочь.
Стасик постоял под дверью. Эх, быть бы парню хоть чуток решительнее, крепче! Он бы еще пару раз постучал, обождал бы минут пять – и был бы впущен и прощен.
Но он в очередной раз сробел и побрел, волоча ноги, понуро во двор, где попал прямо в цепкие лапы Костобоева.
– Я так удивилась: иду с работы, гляжу – сидят, на той скамье, что под старой липой. Ну Миша там частенько сидит, а кто с ним рядом, не пойму – какой-то вроде знакомый юноша, а узнать – не узнаю. Поближе подошла – мать честная, это же Стасик, а на нем лица нет! «Стас, ты откуда?» – спрашиваю. «Вот, прилетел», – отвечает, и голос такой, словно он ангину подхватил. «Так пойдем домой», – говорю. «Не могу». Я еще ничего не знала, пошла домой, а там Машка в истерике и отец в истерике. Я про все забыла, давай их отпаивать…
В следующие дни двор недоумевал: что-то непонятное происходит. Вроде бы вернулся жених, а с невестой не встречается, более того, обходят друг друга за километр. Стас возникнет у шлагбаума на входе во двор, застынет там, бывало, и всматривается. Если видит Машу, разворачивается, уходит. И Машка тоже самое – заприметит Стасика и сразу в сторону, а если доводится им сталкиваться, отворачивается, слова не скажет…
Зато Костобоев ладил с обоими. О, он развил активную деятельность!
То с девушкой сидит под липою, то со Стасиком, и с обеими ведет беседы серьезные и уважительные, никаких издевок, шуточек. Солидный, умудренный жизненным опытом человек, который по-отечески помогает своим молодым друзьям.
Никто не слышал, о чем они там говорили, но образ Костобоева светлел; его даже уважать стали.
– Все ж остепенился.
– Так он через такое прошел – как тут мудрости не набраться. Тюрьма да окопы… Поумнел парень.
– Поумнеешь тут…
– Серьезным мужиком стал. Молодец.
Когда человека во дворе «мужиком» начинают величать, значит – признали. Мужик. Молодец.
Так они с месяцок пообщались, и вдруг прогремело, как гром среди ясного неба: Стасик идет на фронт. Добровольцем.
Мама и папа близки к инфаркту. Все в шоке. Стасик и война – это что-то вообще не совместимое. Парень оружия в руках не держал, даже в детстве в солдатики не играл! Позвольте, как такое может быть – он же бежал от войны в израиловку? Может, повестка пришла? Нет, сам идет, своей волей…
Машка услышала такое и вылетела во двор пулей, схватила Стасика за грудки, трясла его как грушу: ты чего делаешь? Совсем крышей поехал? Себя не жалеешь, меня пожалей, гад, что ж ты – совсем меня не любишь?
Стас поднял глаза и пролепетал:
– Люблю.
Он был пьян, как сапожник – наверное, первый раз в жизни. А рядом восседал Костобоев, совал юноше стакан и бурчал:
– Молодец, пацан. Правильно все делаешь. Нюхнешь пороху – мужиком станешь настоящим, русским. Героем вернешься, как я. Нашего двора порода!
Машка влепила Михаилу затрещину, совсем как раньше папаша. Тот потер небритую щеку, однако лишь ухмыльнулся гаденько.
Как не выпытывали у Стаса, что вдруг он решил на войну податься, ничего не узнали: молчал парень, как партизан на допросе. А мама его в один день поседела. А отец все-таки слег с сердцем.
Второй раз они слегли оба, получив в октябре, когда с деревьев начали опадать листья и пошли дожди, извещение о том, что их сын погиб в результате ведения боевых действий в Луганской области.
Затем Стасика похоронили. Это уже заморозки начались и первым снегом прокидывало.
Отец Стасика умер зимой, не смог пережить гибель сына. Мать – жива. Говорят, она пытается получить инвалидность, но это не так-то просто.
Вот и вся история. Почти вся.

Сильно недооценивали мы Михаила Костобоева. Таился в нем грязный, извращенный, хитрый ум.
Через полгода после похорон Стасика Костобоев добился своего. Во дворе было объявлено, что Михаил и Маша скоро поженятся. Маша потихоньку отошла от горя, распрямилась и снова зашагала по двору летящей походкой, от которой у юнцов голова шла кругом. Снова раскраснелись ее щеки, снова она стала злоупотреблять косметикой и заплетать косы. Она даже стала слегка полнеть.
Известие приняли как должное. А что? Молода еще. Не век же девке горе мыкать. Сейчас вообще все быстро делается – и счастье коротко, и горе. Время такое, черт бы его драл… Давай за то, чтобы счастья было побольше, а горя – поменьше… Нет, Стасика жалко, конечно, однако ж жизнь продолжается. А Мишка к Машке неровно дышит лет с пятнадцати. Словом, совет да любовь…
Стало быть, сыграли свадебку.
Деда Матвея обрядили в старый костюм, побрили, причесали и умоляли не пить хотя бы в такой торжественный для внучки день. Матвей Сергеевич обещал, но не сдержал обещания. Разве алкоголику много надо? Он не удержался, рюмку опрокинул – и готово, пьян.
Да и неладное что-то со стариком творилось. Плохо он себя чувствовал, жаловался на боли в груди, слабость, тошноту. Он стал часто хныкать, странно себя вел: ходил по двору, протягивал дрожащие руки и просил прощения, а более всего с этим подкрадывался к внучке, Маше. Та негодовала:
– Да ты что, деда, за что прощать-то? Ты совсем уже, что ли? Пойдем, пойдем домой, деда.
И он шел, мотая головой и что-то бормоча.
Двор поглядел-посмотрел и пришел к выводу – недолго старику осталось. Двор, как всегда, оказался прав.
Дед выпил свою рюмку, охмелел; остальные тоже пили-ели с усердием. Со стороны Машки вклад в свадьбу был, естественно, мизерный, но Костобоевы хорошо вложились, не пожалели денег, поэтому было чего есть и пить. Война-войной, а свадеб никто не отменял, и дай бог, чтобы раз в жизни… Да, горько. Горько. Очень горько!
Целовались молодожены с энтузиазмом.
Вышли покурить, и тут деда Матвея и прорвало:
– Я виноват.
– Да в чем же ты виноват, дедушка?
– Расслабься, старик, все путем!
– Нет, виноват я, – твердил дед Матвей и рассказал, всхлипывая, что это он придумал вытащить Стасика из Израиля в Россию.
– Вижу, как Машеньке без него плохо, и думаю, думаю, как же ей помочь-то, кровиночке моей. Чахнет совсем ведь. Очень у меня за нее сердце болело, так уж болело, что невтерпеж, вот я и придумал – надо Стасика обратно позвать.
Он сидел, как обычно, придремывая, на лавочке, окутанный алкогольным облаком, в котором все казалось яснее и проще, чем есть на самом деле, и раздумывал, как бы внучку успокоить, утешить. Сам того не замечая, он бормотал отрывки мыслей вслух, и даже не заметил, как рядом плюхнулся Костобоев.
Тот с презрительной усмешкой смотрел на старика.
– Ну что, дед Матвей, как делишки, старый?
Старик очнулся, вздрогнул.
– Да так… А скажи, Миша, что – мобилизация эта проклятая кончилась?
Михаил вздернул брови и авторитетно объяснил, что формально она не прекращена – указа нету, но фактически не ведется. «Добровольцы, дед, добровольцы идут, их хватает. Народ у нас такой, за родину горой». И заржал, довольный нечаянной рифмой.
– А что тебя вдруг мобилизация заинтересовала? Что, на фронт собрался, старый?
– Значит, Стасику можно возвращаться, – задумчиво рассудил дед Матвей.
Костобоев поперхнулся. Улыбка сразу сошла с его лица. Он прищурился и сразу стал неприятен и опасен.
– Вот ты о чем кумекаешь, – протянул он. – Знаешь что, дед Матвей, а давай-ка хлебнем, что ли. Озяб я что-то.
И вытянул откуда-то из-за пазухи бутылек. Дед Матвей, разумеется, не отказался, и скоро Михаил вытянул из него все планы, мысли и чувства. Старик расклеился, разнюнился, все выложил.
– Тааак. Ну добро, – говорил в ответ Михаил. – Правильно, что ему там сидеть, под жидовским солнцем жариться. Да там, дед, хуже чем тут! Там жуть что творится! А тут Машка наша грустит. Ну дед, а ты молоток! Это ты хорошо придумал. Дай-ка мне контакты Стаса. Я ему, пожалуй, напишу, объясню ситуацию чисто по-человечески.
Дед Матвей благодарно рыдал на могучем плече бойца и защитника родины.
– Вот спасибо! Напиши, сынок, напиши ему, пусть побыстрее приедет, Машу обрадует…
– Обрадует? Гм. Раз такое дело, сегодня же напишу, – пообещал Костобоев.
– И что ж ты – написал? – спросил мой тезка Коля Двинцев, продолжающий набирать вес, у курившего тут же молодожена, который хладнокровно выслушивал слезливую исповедь старика.
Костобоев рассмеялся и кивнул:
– Ага. Круто, да? Я этому козлику наплел, что, мол, если тот не приедет, то Машка его бросит. Гы-гы, он и поверил. Лох, он и есть лох. Ну так ведь и вышло, а? Я просто не сказал – с кем бросит.
– Ну ты и сволочь… – потрясенно сказал Двинцев, который сам не слишком соответствовал человеческим идеалам.
Костобоев вдруг разъярился и зашипел:
– Сволочь? Это ты мне говоришь, падла? Ты? Да весь двор знает, как ты, придурок, быковал и на стрелки ездил, а теперь из себя святошу корчишь? Вот я сейчас порешу тебя за такие слова, и ничего мне не будет, понял? Сволочь, говоришь? Да, сволочь! А знаешь, почему? Потому что я такое пережил, что вам всем не снилось, а если приснится, то вы все обосретесь! Я жив остался чисто случайно, понял? А знаешь, почему я жив остался? Я тебе, жиртрест, расскажу. И в колонии, и в этом месиве под Бахмутом, где мы по кровище топали, я только о Машке и думал, и потому живой. Мы, блядь, брали этот сраный Бахмут, и я все время перед собой ее лицо видел, понял?
– Да отцепись ты, сумасшедший! – отбивался Коля, на котором Костобоев буквально повис, брызгая слюной в лицо.
– Нет, слушай! Когда решу, тогда и пойдешь, а пока слушай. И вы все, слушайте. Это я в колонии срок мотал. Я кровь на фронте лил. Пока вы тут брюхо набивали в тепле, уюте, мы там гибли, а этот хлюпик еще и родину предал, так? Что ж выходит, всякому дерьму – жизнь и лучшая на свете баба, а мне – шиш? Такой расклад предлагаете, да? А вот хер вам!
Костобоев, наконец, отпустил Двинцева, брезгливо отряхнул руки и похлопал деда Матвея по плечу.
– Я всегда голову ломал, как бы Машку окрутить. Она, стерва, никак на меня внимания обращать не хотела. А силой брать – не, я по-честному хочу, по любви. Вот, все по-честному!
Он сплюнул и с гордостью оглядел слушателей, коих немало собралось вокруг.
– Этот нытик все нудил: как быть, Маша видеть меня не хочет, Миша, подскажи, ты такой опытный. А я такой добрый человек – просят помочь, как откажешь? Вот и помог: присоветовал добровольцем пойти. Докажи, говорю, что ты мужик и защитник отечества, и Машка сразу тебя обратно пустит. А чего, нормальный совет. Парню просто не повезло. Ну и ладно, зато умер, как герой.
– Негодяй, – сказал дед Матвей неожиданно трезво. – На тебе кровь его.
– А, кровью больше, кровью меньше, какая разница. Я столько народу замочил под Бахмутом, кто считать-то будет, а, старый? А я Стасу обещал – если его убьют, я без заботы Машку не оставлю. Он благодарил еще, козлик. А чего, неправду разве сказал? Вот, забочусь.
Костобоев довольно заржал, но быстро оборвал смех.
– Я-то знал, что его там убьют, – сказал он злобно. – Такие там не живут. Что вы все так смотрите? Это его решение. Он мог отказаться. Мог не возвращаться. Да, я знал, что его убьют: там таких пачками кладут. Что вы пялитесь? Не я же его убил! Не на мне его кровь. Ну, что молчите?
Народ вокруг действительно молчал, затем люди стали потихоньку идти обратно в ресторан, где оставалось еще много чего на праздничных столах.
В самом деле, не пропадать же добру.

Я реконструировал эту сцену по описаниям сразу нескольких свидетелей – соседей, присутствовавших там. Они хорошо запомнили ее и воспроизвели более-менее дословно, так что за достоверность я, наверное, могу поручиться.
Люди откликнулись на мою просьбу, хотя не всем доставляет удовольствие общаться с мигрантом – это чувствуется по тону ответных писем. Например, Альбина Матвеевна в последний раз ответила чрезвычайно сухо и в конце приписала просьбу «больше их семейство не бередить».
Что ж, не стану «бередить». Зачем? Квартира продана, и более меня с теми местами ничего не связывает.
Единственное, что я не могу понять – знала ли Маша о том, какую роль сыграл ее муж в гибели ее жениха. Я спрашивал об этом, но никто ничего не сказал.
Только Коля Двинцев сообщил, что недавно встретил молодоженов во дворе, и Маша не выглядела счастливой, а под левым (или правым?) глазом у нее обнаружился тщательно замазанный, но все равно заметный синяк. «В поганое время жить довелось нам с тобой. Жалко», – написал он.
С этим я полностью согласен.
Что до Костобоева, тот после свадьбы опять запил, разломал спьяну скамейку, на которой умер мучимый совестью дед Матвей, и попал в отдел полиции, где герою все-таки впаяли небольшой штраф за мелкую хулиганку.

Октябрь 2024 года.

Писатель, журналист, редактор один из основателей литературного проекта РАЖ. 48 лет, русский, родился и жил до недавнего времени в Москве. Публиковался в различных печатных и сетевых изданиях.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00