57 Views

Эскулап

Вот перед мною больной; он лихорадит и жалуется на боли в боку; я выстукиваю бок: притупление звука показывает, что в этом месте грудной клетки лёгочный воздух заменён болезненным выделением; но где именно находится это выделение — в лёгком или в полости плевры? Я прикладываю руку к боку больного и заставляю его громко произнести: «Раз, два, три!» Голосовая вибрация грудной клетки на больной стороне оказывается ослабленною; это обстоятельство с такой же верностью, как если б я видел всё собственными глазами, говорит мне, что выпот находится не в лёгких, а в полости плевры. Какая громадная, многовековая подготовительная работа была нужна для того, чтобы выработать такие на вид простые приёмы исследования…
В. В. Вересаев, 1895 год

Илларион Иорданович, или — батоно Илико, лекарь, как он на старый лад величал себя сам, — классический чеховский тип состоявшегося доктора: видавшая виды трость орехового дерева, массивный брегет, пузатый саквояж; зимой — башмаки на пуговках (в дурную погоду обувка пряталась в штучные калоши, трость заменял аглицкого фасона остроносый зонт), бутылочно-зелёная федора с траурной лентой, пальто бурнастого тяжёлого драпа; в летнюю пору — парусиновые туфли, свободная чесучовая пиджачная пара, золотистой соломки короткополая шляпа; внимательные добрые глаза за стёклами в металлической оправе, щёточка усов, седой ёжик по крутолобому черепу, дикий волос в ноздрях и неторопливый, деликатный говор — этакий старичок-боровичок; однако в войну руководил полевым подвижным госпиталем, дошёл с ним до Потсдама, вперемешку с нашими бойцами лечил там горожан, страдавших после бомбёжек психопатологическими рецидивами, вернулся к родным Пенатам в сорок седьмом и незамедлительно был назначен заведующим детским отделением железнодорожной больницы.
В пятьдесят пятом Иллариона с почестями проводили на пенсию, и он, проживавший в самом сердце нашего околотка, принял его обитателей под свою опеку.
Илларион безошибочно ставил диагноз. У вдовой прокурорши, которой в городской онкологичке намеревались удалить опухоль кишечника, определил вульгарный протозойный колит и в трёхнедельный срок избавил от него страдалицу при помощи копеечного энтеросептола вкупе с травяными клистирами. Был старомоден, но неизменно добивался успеха во врачевании даже самых запущенных больных. Призванный к страждущему, прежде чем приступить, тщательно мыл руки, после извлекал из саквояжа архаичную слуховую трубку, выслушивал сердце и лёгкие; заслышав приглушённый тон, выстукивал сомнительное место; завершив аскультацию с перкуссией, вставлял в уши оливы фонендоскопа и измерял кровяное давление трофейным тонометром (предмет вожделения завистливых коллег). После манипуляций на некоторое время впадал в задумчивость, далее, пальпировав утробу болящего, рассмотрев его язык, садился к столу выписывать рецепт, что означало — можно задавать вопросы.
На протяжении долгих лет Илларион брал под заботливое крыло всех новорождённых в пределах досягаемости и принимал последний вздох покидавших этот мир праведников. Даже врачи обеих наших поликлиник, а надо сказать, в те времена представители низового медперсонала отличались весьма высокой квалификацией, нет-нет да и консультировались с ветераном…
Илларион без устали вправлял вывихи, вскрывал нарывы, залечивал незаживающие раны, сбивал жар у горячечных, ставил на ноги анемичных, усмирял тяжкие приливы у климактеричек. Его приглашали консультировать особо тяжёлых в городской тубдиспансер, он незамедлительно возвращался в строй при вспышках детских инфекций.
С утра и до позднего вечера, в любую погоду, наш целитель передвигался от дома к дому, от парадного к парадному, названивая от очередного больного на домашний номер — справиться, не поступало ли новых вызовов. И ещё — во многих семьях наставал день, когда Илларион переставал брать деньги. «Хватит», — коротко говорил он при очередном визите, что означало: дальнейшая опека будет продолжена на безвозмездной основе.
Особые отношения сложились у Иллариона с матушкой, ибо давно уже они приятельствовали, — матушке даже дозволялось вступать в полемику с непререкаемым обычно лекарем. К примеру, облопавшись добытой в набеге на верийские сады незрелой черешней, валяюсь я с желудочной коликой. Илларион слушает мою урчащую утробу:
— Тамар, давай попробуем норсульфазол…
— Ой, батоно Илико, может, не надо норсульфазол? Слишком уж сильный препарат…
— Ну, тогда назначим сульгин…
— Ой, батоно Илико, у сульгина столько побочных…
— Хорошо, не будем сульгин, — кротко отвечает Илларион, присаживается к столу, свинчивает колпачок с вечного пера и, посапывая мохнатыми ноздрями, принимается за составление прописи: «Flores Chamomillae officinalis — 30…»
Отпустив меня в Большую жизнь, Илларион занялся моими дочурками, явление которых миру стало возможным опять-таки благодаря сметливости доброго доктора.
А дело было так. За неделю до собственной свадьбы я вдруг опух. Вернее — опухла моя шея, спереди, до чудовищных размеров. Вечор отошёл ко сну вполне себе симпатичным юношей без признаков какой-либо хвори, а пробудился оттого, что не мог ворочать головой — мешал тугой лиловый зоб размером с небольшой арбуз. В доме сделалась тихая паника: батюшка помчался по городу собирать консилиум, матушка свалилась с давлением, без толку суетились соседи… Заглянула возвращавшаяся с примерки невеста — сообщить, что свадебный наряд почти готов, осталось чуть укоротить подол и подогнать вытачки… её увели в лоджию отпаивать валерьянкой…
Батюшка привёз троицу именитых профессоров, расселись полукругом у одра, рассматривали, крайний справа потыкал пальцем.
— Гландула тиреоидеа, бесспорно, и фолликулярная карцинома при ней. Что скажете, коллеги? — изрёк первый.
— Учитывая некоторый сдвиг влево — подчелюстная саливаре гландем, и, судя по тому, что опухоль плотная, — плоскоклеточная форма, — возразил второй.
— Саркома! — отрезал третий. — Синюшность, характерный отблеск эпителия…
— Ошибаетесь, коллега, прощупываются железистоподобные структуры…
Хоть и окончательно смущённый разумом, но различил я сквозь их речения знакомое посапывание — появился Илларион, чуть склонив голову в сторону почтенной троицы, приподнял шляпу, придвинулся к кровати, глянул пристально:
— Чем бреешься, безопаской? Переходи на электробритву…
Подсел к ночному столику, достал вечное перо. Помахивая рецептом, дабы просохли чернила, обратился к именитым:
— При всём уважении, коллеги, смею заверить: за полувековую практику я ещё не имел случая, чтобы саркома величиной с дыню выросла за одну ночь. Тамар, — повернулся к матушке, — в аптеку: димедрол по ноль ноль-пять утром и вечером, кальций хлоратий и аскорбинку — отёк Квинке это, порезался, когда брился, и инфекцию в желёзки вогнал, через день-другой спадёт. Так что готовьтесь к свадьбе — и счастья молодым!..
Мир праху твоему, добрый доктор Илико!

Письмоноша

Бежан, он же Бенжамен Г., — правнук гидроинженера-бельгийца, приглашённого князем Барятинским для исследования русла Риони на предмет пригодности реки к судоходству (начиналось строительство Потийского глубоководного порта). Проживал с супругой — француженкой из местных — в «итальянском» дворе на Белинского.
В первые дни войны, как квалифицированный спец (с младых когтей трудился автомехаником в гараже НКВД), был призван в автомобильные войска. Под Киевом попал в плен и был этапирован в апокалиптический Заксенхаузен. В 1942-м инженер Порше предложил использовать узников концлагерей на автомобильной фабрике в Фаллерслебене (современный Вольфсбург), где для этого близ города обустроили лагерь Арбайтсдорф. В апреле того же года в лагерь прибыла группа отобранных в Заксенхаузене военнопленных, в числе которых пребывал и Бежан-Бенжамен.
В сентябре, за месяц до закрытия лагеря, Бежан сбежал, благодаря безупречному немецкому — бабка нашего героя была из тифлисских немок-колонистов — и европеоидной внешности — белобрысый, голубоглазый, нос флюгером, тонок в кости, — снабжённый адресами надёжных явок — подпольщики из рабочих фабрики расстарались, — умудрился без документов добраться до Франции и выйти на один из организованных русской группой Сопротивления «встречных пунктов». Был переправлен в партизанский отряд под Тулузой, где специализировался в порче линий связи и высоковольтных подстанций. Участвовал в освобождении древней столицы Лангедока, был ранен, отлежался у доминиканцев, после вновь отправился в путь, на смычку со своими.
Добрался до Штирии. В Мариборе попал под ковровую бомбардировку Британских ВВС, выжил, но оглох на одно ухо. В Птуйских горах нашёл партизан Карделя. Освоил взрывное дело. Практиковался, подрывая железнодорожные мосты. Схлопотал тяжёлую контузию. Наконец в мае сорок пятого вышел в расположение занявших Подравску советских войск. Далее, как и было заведено, поступил в распоряжение контрразведки, однако долго с ним не канителились, отправили к месту приписки, то есть в переформированный родной автобат, который уже квартировался в саксонском Веферлингене, откуда до бывшего узилища Бежана (Арбайтсдорф) можно было прогуляться пешком…
В автобате Бежана из-за глухоты и прочих увечий комиссовали подчистую и спровадили в родной Тифлис. В Тифлисе его слегка придержало НКВД — по-видимому, проверяли некоторые эпизоды одиссеи, а тут подоспели из Франции наградной лист и медаль Сопротивления (Medaille de la Resistance)…
Исходивший вдоль и поперёк всю Европу, Бежан ощущал себя непригодным к длительному нахождению в состоянии статического покоя, посему подался в почтальоны. Как и заведено исстари, отчаянный франтирёр прихватил с мест разрушительной своей деятельности поживу: из Саксонии — фарфоровую курительную трубку с длиннющим чубуком, из Окситании — жандармское кепи (чёрный околыш, малиновый верх), несносимые альпийские башмаки жёлтой кожи с Триглава да штирийский диалект словенского языка. Добавим к трофейному добру непромокаемую плащ-накидку чёртовой кожи и вместительную почтовую сумку — долго ещё, до конца шестидесятых, можно было наблюдать, как, попыхивая трубкой, карабкался старый партизан по крутым улочкам в верхах нашего околотка, разнося по дворам газеты, телеграммы, письма…

Анархический Хромец

Виссарион: просторная блуза синей саржи, томик Кропоткина в кармане, орденские планки, негнущаяся нога — размашисто ступал на каблук, пронзительный взгляд, дикие кустистые брови, встрёпанные вкруг обширной лысины седые космы, бугристая ринофима (винный нос по-народному) — сопатка гаера походила на лежалую еловую шишку, однако, вопреки, употреблял всего раз в год — фронтовые сто грамм на День Победы. Презирал право, государство, собственность, в ожидании скорого прихода анархо-коммунизма скрепя сердце подчинялся общепринятым нормам поведения.
Заведовал околотошной библиотекой. Обязанностями своими манкировал — отпускала книги, принимала почту, отвечала на входящие письма и тянула прочую рутину тощая желчная библиотекарша, — сам же, сколько я его помню, исписывая фиолетовыми чернилами ученические тетрадки в линеечку, трудился над кодексом городского самоуправления — по параграфу на тетрадь. Набрав с десяток, составлял сопроводительную записку и сдавал рукопись в канцелярию горисполкома. Из-за предсказуемого отсутствия ответной реакции властей был угрюм, раздражителен, проявлял своё недовольство тем, что многотомные труды идеологов диктатуры пролетариата сваливал в самом пыльном и тёмном углу абонемента.
Над рабочим столом держал портреты Кропоткина, Бакунина, старейшины грузинских анархистов Варлаама Черкезишвили и… Сталина — это по прошествии двадцатого съезда, прошу отметить. Партийные органы закрывали глаза на чудачества Хромца, и тому была веская причина — его фронтовое прошлое.
Как и его кумир Кропоткин, Хромец был географом. В довоенные годы истово увлекался альпинизмом. Сочетая увлечение с профессиональными обязанностями, облазал глухие ущелья Абхазии, Сванетии, Кабарды — составлял тематические карты малоизученных уголков Большого Кавказа.
Пришла война — Гитлер рвался к хлебу Кубани, к бакинской и грозненской нефти, к вольфраму Тырнауза, марганцу Чиатуры, а анархист истово рвался на фронт, но, увы, «козья ладонь» — в давней экспедиции отморозил на склоне Ушбы и потерял средние пальцы на правой руке — сделала его непригодным к строевой, вот и поставили гаера собирать гранаты в одном из цехов полностью перепрофилированного на нужды фронта Кировского станкостроительного. Долгий первый год войны набивал он тротилом «консервные банки» РГ-41, засыпая одновременно письмами с требованием направить автора в действующую армию все мыслимые инстанции, но — тщетно.

21 августа 1942 года пластуны горно-стрелковой дивизии вермахта установили флаг рейха на вершине Эльбруса. Сердце честного анархиста не смогло выдержать подобного надругательства над седыми вершинами его гор, и он предпринял попытку прорваться в кабинет командующего Закавказским фронтом Тюленева, был нейтрализован и препровождён во второй отдел известного здания на Дзержинского. Суровые чекисты приступили было к разработке вероятного диверсанта, но, опознав в нём автора бесчисленных эпистол с угрозами приступить в частном порядке к террору в расположении противника, передали его под опеку особиста родного предприятия. Однако — начальство предполагает, а Пишущие судьбу располагают: ровно через неделю после неудавшейся диверсии на завод нагрянул с инспекцией замкомандарма оборонявшей перевалы 46-й армии, гроза тыловиков генерал Ищенко. Наш анархист, и так пребывавший в смутном состоянии, воспринял появление на своём жизненном пути фронтового начальника как знак судьбы, спарив, обмотал изолентой только что собранные «изделия», и стал дожидаться появления обходившего цеха высокого гостя. Далее разыгралось короткое, но очень насыщенное действо: сопровождаемый охраной и заводским начальством генерал вступил в дверь, анархист вышел из-за рабочего стола, выставил перед собой связку и сунул палец в кольцо одной из гранат. Гости смешались, охрана наставила на протестанта стволы, назревала тяжкая развязка, не смутился только повидавший виды — двадцать пять лет в строю: Гражданская, отлов гайдамаков и петлюровцев, борьба с бандитизмом на Харьковщине, отсидка в Харьковском централе, реабилитация, комдив на турецкой границе, с сентября сорок первого на Кавказе, на передовой, — Ищенко, с большим интересом разглядывавший трагикомичную фигуру.
— Кто таков? — обратился Яков Андреевич к особисту.
— Местный псих, — раздул ноздри вертухай, — альпинист отбракованный, на фронт рвётся…
— Альпинист? — генерал ступил к Виссариону, хлопнул по плечу. — Так ты мне и нужен! Бросай жестянки. За дурака меня держишь? — во избежание несчастных случаев гранаты и запалы к ним доставлялись в подразделения раздельно. — Бегом к моему автомобилю. Я у вас его забираю, — обернулся к заводским. — Сообщите в военкомат: отбыл в распоряжение сорок шестой армии…

В августе немцы прорвались к перевалам. 1-я горнопехотная дивизия захватила седловину Марухского, но у входа в ущелье противника остановили части 810-го стрелкового и лишили тем самым возможности проникнуть в долину Чхалты, на Кодори и Сухуми.
7 сентября к бойцам 810-го полка подошло подкрепление — несколько батальонов 107-й стрелковой бригады с батальоном 2-го Тбилисского пехотного училища, к которому и был приписан инструктором по альпинизму наш смутьян.
К тому времени война здесь затеялась миномётно-пулемётная, без продвижения сторон: наши готовились к контрнаступлению — служба тыла с ног сбилась; немецкие пластуны отлёживались после тяжёлого рывка к вершинам.
От щедрот интендантской команды экипировку для Бесо подобрали наилучшего качества: куртка «канадка» цвета первой травы, штаны «гольф» того же колора и так называемые «студебеккеры» — ленд-лизовские ботинки с квадратными носами, — однако появляться в подобном наряде на линии огня днём было чревато, ибо на снегу движущееся ярко-зелёное пятно являлось отличной мишенью, вот и наладился новобранец лазать в блиндаж разведроты, проситься к стереотрубе: мол, присмотрюсь к ландшафту, намечу будущие колонные тропы, запомню места вероятных камнепадов — как инструктору, при наступлении пригодится. Торчал он там дня три, а на четвёртый пришёл в ночь, опять приник к трубе — разведчики уже привыкли к визитам частого гостя, не обратили внимания, что на сей раз тот явился с полным подсумком. Бесо посопел у трубы, выкурил с бойцами цигарку, ступил за бруствер и ушёл в темноту, к котловине. Образовалась паника: послали за смершевцами, те сунулись было вслед, но быстро вернулись — забоялись мин, которыми была нашпигована пустошь. Примчался комбат, орал на ротного:
— На передовую сошлю!
Тот огрызался:
— Вот она, передовая, в бинокль видна…
Пока суетились, седловину осветила вспышка, негромкий хлопок в ночной тиши раздался.
— П…ц перебежчику, — сплюнул старший особист, — на мину нарвался…
Сели писать рапорт. Пока спорили — никак сговориться не могли, явился сам «перебежчик» — весь в снегу, замёрзший, сунулся к печи обогреться. Его сгребли — и в штрафную землянку, в вязки. А утром разведчики высмотрели на противоположном склоне свежую воронку и остатки размётанного взрывом пулемётного гнезда.
Тут уже полковое начальство зашевелилось, Прибыл прознавший о случившемся Ищенко, объявил подопечному благодарность от имени командования, велел впредь инициативу пластуна не зажимать и предоставил ему недельный отпуск с отправкой в Сухуми, в реабилитационный санбат. Бесо от отпуска отказался, двое суток отсыпался, после явился к разведчикам, набил подсумок гранатами и снова ушёл в ночь. Через час-полтора — вспышка, хлопок, к утру усталый, но довольный донельзя, отогревался чаем со сгущёнкой у жаркой печи. На пятую ходку вернулся с трофеем — пригнал сильно побитого оберста-«эдельвейса», который на ломаном русском умолял защитить его от «этого дикого горца». «Горца» с языком отконвоировали на вторую линию, в штаб полка, где герою устроили триумф. Поглядеть на Бесо прибыл сам командарм Леселидзе, обнял, расцеловал в обмороженные щёки, наколол на лацкан «канадки» медаль «За отвагу», велел штабным оформить наградной лист, усадил в свой «виллис» и увёз в неизвестном направлении. Вернули опухшего от злоупотребления генеральским коньяком анархиста через сутки. Не нарушая заведённого им самим распорядка, Бесо отоспался, дождался ночи и опять ушёл в седловину…
В декабре Ищенко направили в Тамбов, «поднимать» службу тыла сформированной для усиления Сталинградского фронта 2-й гвардейской армии. Яков Андреевич забрал с собой полюбившегося анархиста — ординарцем и, по совместительству, личным шофёром. По прибытии, на ходу доукомплектовывая армию, пошли на соединение с войсками Ерёменко. Встали на пути поспешавшей на выручку к Паулюсу группировки Манштейна, после с боями шли к Ростову, освобождали Новочеркасск. Всё это время Ищенко с верным водилой провели «на колёсах», в бесконечной гонке: боеприпасы, горючее, продовольствие, медикаменты, эвакуация больных и раненых — бесконечные эшелоны с передовой и на передовую, перешивка разорённых путей, зачастую под бомбами всё ещё сильного врага. Снаряды, снаряды, снаряды: плотность артиллерии — двести пятьдесят – триста стволов на километр фронта, это колонны грузовиков со снарядами… В этой кутерьме Бесо нагнала медаль в пару к первой: перед убытием с перевала неугомонный пластун разыскал и грохнул потайной склад «эдельвейсов» с внушительным боезапасом — сутки полыхало и рвалось.
На подступах к Донбассу встали в резерве у Миусского укрепрайона противника, стояли до июля сорок третьего. Деятельный анархист затосковал, впал в хандру, вот тогда-то и пришёл к Ищенко командир 13-го гвардейского корпуса Чанчибадзе:
— Наслышан, Яков Ильич, про художества твоего ординарца. Отдай мне земляка (Бесо, как и Порфирий Георгиевич, родом был из Озургет) — по нему разведка плачет.
Так анархист попал в разведроту только что вышедшей из окружения 3-й гвардейской дивизии.
Комроты, жёсткий старлей-сибиряк, сразу же загнал Бесо на гауптвахту, ибо тот заявил, что привык «работать» в одиночку и не приемлет коллективные походы в расположение врага.
После отсидки оппоненты вновь сцепились, чуть до драки не дошло — запахло штрафбатом. Пришлось самому Чанчибадзе разруливать, гасить конфликт. В результате обстоятельной профилактической беседы — а генерал мастерски умел укрощать строптивцев — сговорились: анархист прекращает какую бы то ни было самодеятельность, строжайшим образом подчиняется действующему боевому уставу, после завершения испытательного срока без провинностей, в виде поощрения, будет допущен и к персональным заданиям.
Стреножили неистового, на неделю отправили к сапёрам — ознакомиться с премудростями подрывного дела, привели к гвардейской присяге и зачислили в группу ночного поиска — сплошь матёрые, прошедшие Сталинград сибиряки-тихоокеанцы, которым фанатичный новичок пришёлся по душе за холодное бесстрашие и за необъяснимую способность чуять на расстоянии мины и ловушки.
После были бои за Донбасс, освобождение Молочанска, Каховки, Херсона, Евпатории, Севастополя — здесь и нарвался Бесо на «свою» мину: негромкий хлопок и вспышка в ночи. Вынесли товарищи, ползком, через «колючки», в обход вражеских дзотов, — разведка своих не бросала, ни живых, ни мёртвых. А Бесо на удивление всем оказался жив, хоть и беспамятен. Эвакуировали, приложив медали и документы (на задание разведчики уходили пустыми — ни бумаг, ни наград, ни знаков различия), после череды полевых лазаретов попал в родной Тифлис, в эвакогоспиталь № 1434 на Калинина: Пишущие судьбу вернули Бесо к самому порогу его дома — проживал он сызмальства на Кирочной…

Чинили анархиста долго, до осенних дождей, а в ноябре — гора с горой не сходится — прибыл в госпиталь на лечение (сказалось тяжкое переутомление первых дней войны) успевший дослужиться до звания бригадного генерала Войска Польского (помогал Рокоссовскому обустроить Главную интендантскую службу) Ищенко, можно сказать — крёстный Бесо. Встреча была трогательной и хмельной — с соизволения главврача раздавили бутылку-другую кахетинского.
— Порфирий знает, что ты здесь? — поинтересовался Яков Андреевич.
Анархист пожал плечами:
— От комкора до рядового, да ещё и списанного…
— Разберёмся! — подмигнул дважды генерал, указал на две сиротливые медали, пришпиленные к больничной пижаме. — Что, за все твои художества всего-то пара бирюлек? Разберёмся! — подозвал госпитального сексота: — Слышь, чека, организуй-ка мне прямой провод с командармом-два. Тебя, Бесо, когда покорёжило, в мае? Значит, не знаешь, что Георгиевич нынче нашей гвардейской командует…
В феврале сорок пятого похорошевший Ищенко укатил командовать тылом Белорусского округа, а Бесо вернулся на родной станкостроительный — командовать цехом, в котором раньше собирал «изделия». В марте пришли наградной лист и третья «Отвага», а в середине июня Бесо вызвали в штаб округа, вручили орден Славы I степени, нарушив при этом обязательную очерёдность степеней, парадную форму нового образца и велели в ночь на двадцать третье число быть готовым лететь в Москву:
— За вами заедут.
Летели разномастной компанией: обвешенный орденами суровый танкист, капитан артиллерии с деревянной рукой, троица весёлых военморов, ну и сам Бесо — в новенькой гимнастёрке и с негнущейся ногой. Приземлились на Ходынском поле, ночевали в Лефортовских казармах, где им раздали пропуски на парад Победы. К девяти часам утра Бесо уже протискивался сквозь толпу высокопоставленных гостей к гранитному парапету трибуны у Кремлёвской стены…
Откуда мне известны подробности жизненного пути анархиста? Несмотря на существенную разницу в возрасте — мне двенадцать, ему под пятьдесят, — были мы закадычными друзьями, вплоть до того, что Бесо позволял мне просматривать его дневники фронтового периода, а пристрастный к мемуаристике и педант при этом, практиковал он их тогда исправно. Мало того, допустил он меня в «закрытый» абонемент библиотеки — специальную комнату с подшивками периодики тридцатых годов, так что я, любопытствующий запретной темой, подавляя зевоту, изучал стенограммы обвинительных заключений по троцкистско-зиновьевскому, пятаковскому, бухаринскому делам. Когда патетический слог Андрея Януарьевича утомлял мои юные извилины, я откладывал в сторону подшивку «Известий» и отдыхал душой, просматривая занимательнейшие книжки «Огонька» с захватывающими описаниями полёта в стратосферу Константина Годунова, дрейфа папанинцев, перелёта Чкалова — Беляева — Байдукова… Вот такая была у нас дружба, на доверии, ибо ляпни я где-нибудь про посещения запретной комнаты, схлопотал бы мой старший товарищ серьёзные неприятности — стояли последние, мрачные дни хрущёвщины.
Лето шестьдесят четвёртого я отбалбесил в деревне у родни, а когда к началу учебного года вернулся в город, ждало меня горькое известие: Бесо умер, без мучений, заснул и не проснулся. Жил он бобылём, сбережений ввиду скудного жалования не оставил, похоронила его, как фронтовика-орденоносца, военная комендатура города, награды, за неимением наследников, сдали властям…

Светлейшая княжна

Образцовых воспитанниц Смольного называли парфетками (от французского parfait — совершенная), непослушных отроковиц — мовёшками (mouvaise — дурная). Юная Софья Александровна относилась ко второй группе, и многим позже, вперекор пережитым невзгодам, нрав сохранила озорной и весёлый.
С матушкой сдружилась в буйнолесье целительного Чатахи, куда в войну вывозили анемичных детей. Позже дружбу скрепили соседские отношения — княжна получила двухкомнатную квартирку в новострое наискосок от нашего двора. Трудилась бывшая воспитанница Смольного на нашей мебельной, полировщицей. Порой после смены наведывалась к нам — посплетничать. Усевшись в массивное кресло — стулья её породистое тулово не выдерживали, — заправляла в серебряный мундштук с богатым орнаментом (последняя оставшаяся после лихолетья семейная реликвия) папиросу, закуривала, выпускала колечко дыма, и жаловалась матушке:
— На фабрике полный бардак! Как Циклоп свою лавчонку прикрыл, так политура, считай, без шеллака сделалась, один спирт, марганцовкой подкрашенный…

Сико

Частенько, заехав домой на перерыв и отобедав, отлавливал меня во дворе, сажал в министерский ЗИМ и забирал на службу. В Главном кабинете мне предоставлялось место за совещательным столом, неограниченное количество бумаги и карандаши. Сико снимал стружку с аппаратчиков, а я старательно разрисовывал предоставленный папир. Было мне тогда лет пять-шесть. Времена были безмятежные, да и министры тогда были неправильные: государственных средств не расхищали, ездили без охраны, простых смертных за равных держали…

Родился в 1952 году в Тбилиси, где и проживает поныне. Строитель, лекарь-травник, иногда — прозаик. Дослужился до «красного директора», в каковом звании и пребывал вплоть до деструкции Самой Лучшей Страны на планете. Первые литературные штудии - в пятидесятипятилетнем возрасте. Публиковал прозу в журналах «На любителя» — Атланта, США; «Зарубежные записки» — Дортмунд, Германия; «День и ночь», «Южная звезда», «Дагестан», «Кольцо А» — Россия, и т.д.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00