60 Views

“Точка Зрения” публикует главы из “Грузинского блокнота” Татьяны Вольтской – “опыта изгнания из России и узнавания Грузии”.

Марани

Сегодня ночью, вернее, в 4 утра, прилетают из Питера Аня и Юля – на целых две недели! Все боялась поверить – вдруг что-нибудь сорвется. Не сорвалось. Жду. Спускаясь к магазину, придирчиво осматриваю шелковицу – вот сколько еще на ней желтых листьев, вот сколько осени осталось для моих подруг – и инжир тянет через забор широкие бледные ладони, и акации растеряли еще не все свои воздушные перышки, и платаны сбросили не всю тяжелую медь.

Наш диван развернут вдоль стены – Аня и Юля будут спать вдвоем, я им уже постелила. Ваня надул матрас и положил его на полу рядом с диваном – тут будет спать он.

 Честно говоря, я немножко беспокоилась – вдруг нашим хозяевам не понравится, что не успели мы приехать, как у нас уже гости. Реакция Ольги мгновенная – ой, а вам для них что-нибудь нужно, у вас одеяла и подушки есть? И тут же ныряет в дом и приносит две подушки – одеяла у меня были. Зура, услышав про гостей, зовет нас в свой мерани – винный погреб, где весь год одна температура, и где хранится вино, которое он делает сам.

Огромные пузатые бутыли мерцают на полках – прозрачные и зеленые, в одних вино, в других чача. Зура обстоятельно рассказывает про свойства черного и белого винограда, про то, где он сам его берет для своего вина, про глиняные кувшины, которые он покупает на горном перевале – да, знаем, по дороге из Батуми мы проезжали множество горшечных лавок. Глиняная посуда всех видов и форм разложена прямо на земле, там еще обычно продаются всякие плетеные кресла, гамаки, качалки на веревках, и где-нибудь обязательно лежат на боку огромные кувшины – квеври, где, кажется, можно спрятать человека. На самом деле в них наливают вино и зарывают в землю,

Зурин квеври не такой большой, он сделал для него специальное углубление в бетоне.

– Раз у вас будут гости, – говорит он, – вот вам бутылка вина и графинчик чачи. Я люблю такие графины, покупаю их на Сухом мосту. Когда выпьете, скажите, принесу еще. А это мы приготовили для чурчхел, когда будем их делать, опускать в виноградный сок, обязательно позовем вас посмотреть, – Зура приподнимает полотенце с большого подноса, где уложены аккуратными рядами очищенные грецкие орехи, нанизанные на нитки.

Мы уходим, прижимая к груди затейливую глиняную бутылку вина и стеклянную каплю графина, благородную в своей простоте. Зура довольно улыбается.

Аня и Юля

Мы идем по Чугурети – с Юлей и Аней! Я сама еще знаю его не твердо и могу заблудиться, но ничего не могу с собой поделать – это мой Чугурети, музыка этого звука наполняет рот, как глоток вина. Это от слова халва во рту слаще не станет, а от Чугурети – еще как. И сегодня я протягиваю его своим подругам, как дорогой подарок в цветной бумаге с бантом – вот, разве может быть что-нибудь лучше? Мне хочется долго-долго водить их по всем переулочкам, туго натянутым между прозрачных улиц, прочерченных на склоне горы, зависать под каждым балконом, смотреть, как много еще желтых и зеленых попугайских перышек трепещет на акациях, но цель у нас сегодня другая – дойти до Руставели и там сделать сим-карты, а иначе как проживешь две недели без интернета и телефона? Поэтому я с сожалением поворачиваю вниз, к Сухому мосту, оглядываясь напоследок, – ведь правда, чем-то похоже на нашу Петроградскую? Аня и Юля, кажется, сомневаются, но я кожей чувствую неуловимое сходство.

Аня и Юля! Как радостно произносить их имена, как долго я их не видела. Наверное, только оказавшись в изгнании, оторванным насильно от всего, что любил, к чему привык, можно с такой силой ощутить это счастье – вот они, твои друзья, которые отложили все дела и приехали – не просто в Грузию, а именно к тебе. Мы идем с ними по городу, в котором они были только раз, много-много лет назад, и теперь открывают его заново – с моей помощью. Я чувствую себя немножко торговцем коврами – я видела одного такого, как он ползал по бордовому квадрату в черных узорах, отгибал углы, водил пальцем по изнанке, показывая что-то внимательному покупателю, – вот и я разворачиваю перед Аней и Юлей драгоценный тбилисский ковер и страстно жажду в качестве оплаты – их восхищения.

Дома нас ждет пирог с говорящим названием “Гости на пороге”, испеченный вчера в электродуховке, которую мы с Ваней купили на днях, сгоняв на машине в огромный душный магазин у метро Дидубе. Часть пирога я выкладываю на блюдо, в котором Ольга приносила нам оладьи и тыкву, и теперь я могу вернуть его не пустым, а розетку из-под фейхоа наполняю Ваниным эксцентричным вареньем из айвы, лимона и еще каких-то странных мохнатых фруктов, бедных родственников мушмулы. Боюсь, оно не каждому понравится – но зато эксклюзивное.

Блюдо отдано Ольге, обед съеден, мы пьем чай, а мне все еще не верится, что мы с Ваней за столом не одни, что со мной те, кто знают меня с детства, с кем мы столько лет жили в одном доме – “нашем кооперативе”, как любит приговаривать Анин папа, особенно когда произносит тост. Наши дети росли вместе, мы дышали одним воздухом, ужасались и радовались одним новостям, перед моим отъездом, точнее, бегством Аня и Юля помогали мне справиться с кучей бытовых проблем, и вот теперь они здесь, со мною, на целых две недели, и даже война как будто отступила. Нет, мы помним о ней каждую минуту, она стоит, нависая, у нас за спиной, но тень от нее стала чуть менее густой, совсем чуточку, совсем ненадолго – но это уже так много. Я думаю о тех, кто сейчас в тюрьме, в бесконечном издевательском карцере, без свиданий и посылок, о людях, получивших огромные сроки за слова против войны – насколько же им тяжелее, чем нам – тем, кому пришлось уехать. Дай Бог, чтобы им тоже хоть немного полегчало, чтобы их мрак тоже хоть на миг просветлел. Как же это много – увидеть родные лица, как мало мы это ценим – пока не лишимся.

На Авлабар

Сегодня мы идем по верхней дороге, через гигантский Троицкий храм, на ступеньках которого мужественно мерзнет полуголая невеста, а фотосессия все не кончается. Пройдя по широкой аллее и торжественной лестнице, мои подруги, наконец, осознают странную для этих мест помпезность храма, который они раньше видели только издали. Внутри у дверей собрались калеки, кто-то сидит в инвалидном кресте, кто-то лежит на носилках, выставив вперед забинтованную ногу. В огромном пустом пространстве чувствуешь себя неприкаянной песчинкой, но иконы хороши – еще раз поражаюсь высоте грузинской школы. Выйдя наружу, мы еще долго бродим по парку, слушаем дрозда, рассматриваем кусты с ярко-красными ягодами, а потом ищем туалет – и находим его в дальнем углу, заваленном строительным мусором, в весьма плачевном состоянии. Обсудив феномен столь явного небрежения нуждами ближнего на фоне столь пышного и богатого культового сооружения, мы идем дальше – к заветному Авлабару.

Вот тут мы жили с Симой, всего неделю, видите этот огромный безобразный дом за метро, а тут мы жили с Ваней, давайте зайдем в парадную, ну да, это старинные росписи, а это был наш балкон, а кухонное окно упиралось прямо в эту башню, сейчас мы туда придем, вот она, это женский монастырь, а вот и монахиня, и розы, и кипарис, правда, на медведя похож? А сейчас мы уже в Метехи, где же эта гостиница с музеем, домом древнего колха, вечно его теряю, да вот же он, сейчас найдем кого-нибудь, кто нам откроет, да-да, вот этот самый очаг, про который я вам говорила, с дымоходом, как шишка наизнанку, а это колодец внизу, прямо внутри дома, Юля, посвети фонариком, надо же, как глубоко вода блестит, ну, пойдемте дальше, а вот и крошечная церковка, совсем новая, но как старинная, а эта белая алабайка тут живет, а по той улице надо обязательно пройти до конца, там башня, и видно, как Кура поворачивает и течет дальше, и посмотрите на эту галерею, а эта треснувшая церковь – армянская, а здесь строят гостиницу, но раньше тут был рынок, он и сейчас есть, просто растекся по улочкам, вон мясо продают прямо из машины, а этот балкон, посмотрите, а этот карниз, а эта лоза, обвившая ржавую трубу…

Как же долго я запрещала себе полюбить Тбилиси – пожалуй, я осознаю это только теперь, после переезда. Нет, конечно, я и раньше любовалась городом, но оборонительные сооружения души не пускали его дальше невидимой черты. Ведь красота – это счастье, а у меня сегодня нет на него права – моя страна убивает своих соседей, я сама в изгнании, и позволить себе жить – разве это не предательство своего дома, своей улицы, куда ты хочешь вернуться?

И вот, невидимая линия – они не пройдут! – становится все бледнее, тает и растворяется. И они проходят, тихо, бочком, один за другим – закопченные домики, резные двери, тяжелые виноградные гроздья, висящие над головой, переулки, стекающие вниз, мерцая чешуей брусчатки, легкие уступы балконов, цветные волны белья, заливающие прозрачный дворик, – и глаза, ослепшие от влаги, и сердце, сорвавшееся с поводка, кидающееся им навстречу, как щенок.

Свобода

У нас здесь светлые стены – почти как дома, и это мне очень нравится. Мебели немного, и из вещей, хоть мы и ехали из России на машине – только самое необходимое. Отсутствие прихожей не огорчает, а, скорее, пленяет: вошел в стену, поднялся по крутым ступенькам во дворик, нажал ручку стеклянной двери – и шагнул в комнату. И двери, естественно, не заперты – а зачем, если наш дворик сообщается с хозяйским, а хозяева всегда дома? Вся одежда, включая пальто, умещается в узкий шкаф и комод. Стопка книг, стопка бумаг, ножницы, духи, заколка, на столе компьютер и диктофон, на кухне – шесть больших тарелок, десяток маленьких, полдюжины кружек, полдюжины рюмок, главное украшение – медный тазик, сияющий на холодильнике.

Пересекая комнату, я вдруг ощущаю удивительную легкость – никакого лишнего барахла, никаких воспоминаний, никаких теней. Правда, и в Петербурге, переезжая с Гаврской улицы на Гатчинскую, я недрогнувшей рукой избавилась от хлама на антресолях и в шкафах, но как же быстро человек обрастает новым! Мы там не прожили и семи лет, а верхние ящики огромного шкафа в бывшем коммунальном коридоре с пугающей скоростью наполнились какими-то коробками, контейнерами и свертками. По здешним стенам не плывут черно-белые облака – фотографии мамы, папы, дедушки и меня, маленькой, на нашем балконе на Кронверке. Все, что связывало меня с землей, деревьями, кирпичной кладкой старых стен, переулками, фонарями, потертыми углами Петроградской стороны, всеми изгибами Александровского парка, которые мои ноги знают наизусть, – осталось там, далеко, и тело чувствует странную пустоту. Иди, куда хочешь, и ни от одного воспоминания сердце не екнет.

С одной стороны, оно сжимается от разлуки со всем, что любило, с другой –временами его заливает чувство странной свободы, как будто оно только что родилось. Оно догадывается, конечно, что это неправильная, запретная свобода, за которую еще придется заплатить, но сопротивляться не в силах, да и не за что ему зацепиться, и я пугаюсь – а вдруг оно уже отравлено, а вдруг уже не сможет, как прежде?

Старая виноградная лоза медленно поднимается по стене, отдыхая у одного карниза, у другого, а потом – была не была – бросается в сторону, сплетаясь жилистым узловатым телом с водосточной трубой, перекидываясь на фонарный столб, подвешивая над дорогой две черные треугольные грозди. А наверху, на проводах, сидят ослепительные белые голуби с веерами прямых перьев на лапах – видно, где-то рядом их голубятня. То один, то другой взлетает, делает неширокий круг и зависает, долго баражируя и хлопая крыльями, целясь на то же место, откуда поднялся. Длинная узкая улица, тянется по склону горы к Авлабару, и все это вместе – виноградная лоза, проржавевшая труба, белоснежные хлопья голубей – почему-то и есть свобода, неуловимая, случайная, схваченная боковым зрением. На нее нельзя накинуть словесную сетку, рассказать, объяснить, она появляется без спросу и исчезает, оставляя после себя горечь утраты и тайную радость, а от чего – непонятно.

Бездомность проявляет суть бытия – ни вещи, к которым привык, ни дорогие тени больше не тянут к земле, душа остается голой и, поеживаясь от внезапной пустоты, начинает жить заново.

Ихтис

Улицы в Чугурети бегут по горе, как места в театре, наша – уже почти галерка, а та, что под нами – какой-нибудь верхний ярус. Я давно приметила на ней домик с яркими расписными стенами и объявлением на дверях: “Для тех, кто не поддерживает Украину и не считает Россию страной-агрессором, вход воспрещен”. Теперь мы читаем этот воинственный текст вместе с Юлей и Аней – и толкаем дверь: это ресторан, Зура его хвалил, и мы хотим заказать столик на вечер, чтобы встретиться с Галей. Галя – крутой юрист и правозащитник, она все время колесит по миру и консультирует самые высокие международные организации; вернется в Тбилиси на несколько дней, выдохнет – и опять в самолет. Сейчас у нее как раз краткий миг оседлой жизни, вот тут-то мы с ней и посидим.

Галя приходит с Тумасом – адвокатом, с которым у нее много совместных трудов, и они тоже начинают веселиться, наблюдая за поющим зеленым мужиком, а когда наши тарелки пустеют, мы отправляемся к нам пить чай. Галя несколько месяцев снимала квартиру у Сухого моста, она тут все знает.

– Вот подвальчик, где хорошую рабу продают, копченую и вяленую, – и мы спускаемся вниз, где под стеклом тускло мерцают масляные тушки скумбрии, плоские лепестки селедки и копченая треска с нитяной сеточкой, вдавившейся в шкуру. За нами увязывается большой дурашливый щенок, и хозяин выносит ему косточку – на, отнеси маме, но щенок не понимает и грызет ее тут же, на ступеньках.

– Все время тут околачивается и мама его тоже, – ворчит хозяин, – и заворачивает Гале двух вяленых лещей, с напутствием – вы их только еще повесьте на денек, просушите.

Галя восхищается видом с нашей горы – а как можно не восхититься – а потом мы долго гоняем чаи, и она объясняет нам, в какую сторону могут кинуться репрессии, и как нас могут еще придушить, и как избегать опасностей, и мы вспоминаем тех, за кем дверь захлопнулась, и тех, кто вырвался, и гадаем, что же с нами будет дальше, и доколе, и падет ли проклятый режим после победы Украины – и если не падет, то сколько времени эта имперская туша будет гнить и разлагаться, губя поколение за поколением, и увидим ли мы когда-нибудь хоть маленький просвет, хоть самое начало движения вверх, от дна, и сможем ли вернуться, и что же будет с детьми – и конца этим разговорам нет и не может быть у людей, вроде бы пьющих чай, а на самом деле с ужасом глядящих в яму, в которую вот прямо сейчас обваливается их прежняя жизнь, их дом, их прошлое и будущее. Мы сидим за столом и говорим о детях, о том, кому удалось или не удалось устроиться в западные университеты, но между словами ухо улавливает утробный гул – это рушится страна, которую мы так любили и частью которой все еще остаемся.

На прощание Галя дарит Ване одного из купленных в подвальчике лещей, и мы не знаем, что с ним делать, а потом подвешиваем ихтиса на веревке к водосточной трубе во дворике. Мне нравится такая идея – пусть висит, в конце концов, как символ первых христиан, еще не вышедших из катакомб.

 *

Во дворик входит Ольга, в одной руке связка чурчхел, в другой тарелочка с чем-то мягким и плоским, нарезанным ровными дольками.

– Мы сегодня делали чурчхелы, хотели вас позвать посмотреть, но никого не было, пришлось без вас делать, – говорит она и протягивает красно-коричневые бугристые колбаски на длинных белых нитках. – Только осторожно, они еще не совсем застыли, им бы надо немножко повисеть, подсохнуть, может быть, всего день.

Мы благодарим Олю – и правда, какая жалость, что мы не увидели этого таинства, рождения чурчхел из орехов – тех самых, конечно, лежавших у Зуры в марани – и виноградного сока, варившегося несколько часов.

– От него должна остаться пятая часть, все остальное надо выпарить, – говорит Оля, и я представляю, как она полдня кипятит сок в огромной кастрюле, а потом сосредоточенно опускает туда нитку с орехами – одну, другую, третью, вынимает и снова опускает, пока они не обрастут толстым слоем сладкого варева. – А в тарелке, – продолжает она, – этот самый виноградный сок, только уже застывший, его просто так нарезают и едят. Вы извините, что чурчхелы еще не совсем застыли, но мне хотелось вам их сразу принести, пока они свежие.

В этом вся Ольга – приносить угощение и еще извиняться за то, что в нем что-то якобы не достигло предполагаемого совершенства. Мы смотрим на нее и улыбаемся – светлые волосы, светлые глаза, размеренные, неуловимо растянутые гласные. Она очень хорошо говорит по-русски, и акцент у нее совсем небольшой, но как же он украшает русскую речь – как будто на нее накинут легкий восточный платок.

Мы с Аней и Юлей кое-как, путаясь в нитках, подвязываем неокрепшие чурчхелы к бельевой веревке – достойная компания нашему ихтосу, заходим в дом и тут же, не удержавшись, пробуем застывший виноградный сок на тарелке, нарезанный кусочками, как мармелад. И Ваня пробует. Как же много Оля и Зура делают своими руками, и каким теплом веет от этого делания, – удивляемся мы, стоя вокруг тарелки и облизывая липкие пальцы.

Когда я встаю, с кухни уже доносится запах кофе, Аня и Юля то ли начинают, то ли заканчивают завтракать, и для меня такое счастье видеть их рядом, что, если днем мы расстаемся на несколько часов, я сразу же начинаю мечтать о том, как мы вечером будем обедать за тем же столом, резать салат, разливать чай, как засидимся, заговоримся, и как потом они будут, шурша и пересмеиваясь, укладываться на своем диване.

Боже мой, неужели мне надо было уехать, чтобы почувствовать, как мы любим друг друга, и как нам хорошо вместе! Какое блаженство – ощущать их присутствие, длящееся, роскошное, не ограниченное временем и пространством. Я-то боялась, что они будут страдать от тесноты, а эта теснота обернулась счастьем. Подозреваю, что не обошлось без тайного тбилисского колдовства – волшебный воздух Чугурети обнял нас и качает на руках, прижав друг к другу.

“Кто сохранит душу свою…”

Прогноз погоды обещал похолодание, которое должно было смениться теплом – но оно все не сменяется и не сменяется. На горах не тает снежок, на улице так холодно и промозгло, как только бывает в южных краях при ноле – плюс двух. Сегодня Аня и Юля ушли мерзнуть одни – сопровождать их на канатную дорогу не имеет смысла, и я осталась дома со своей работой и со своими мыслями, теперь уже привычными.

 Один из главных споров сегодня – каким будет поражение России – достаточным ли для ее изменения, или военные неудачи приведут к новому ресентименту, новой попытке реванша – и так по кругу. Если страна так и останется нераскаянной за все страшное, что совершила за сто лет, значит, мы – по-настоящему отверженные. Это уже не культура отмены, это – отрезанный путь к покаянию, невозможность измениться к лучшему, вернуть себе человеческий облик. К нацистской Германии было проявлено милосердие – казалось бы, за все, что она совершила, от нее могло остаться мертвое море, как от Содома, но нет, через полный разгром и унижение ей было дано осознать ужас содеянного – подняться из праха и преобразиться.

Что сказать сегодня противникам поражения? Что только в нем – залог будущей победы – прежде всего над собой. Мне кажется, не победив себя, Россия может исчезнуть, как несостоявшийся проект. На самом деле все предельно ясно сказано в главной Книге: “…кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня и Евангелия, тот сбережет ее”.

Получится ли у России не проиграть себя – гадаю я, читая леденящие новости с Украины – опять там бомбили мирные дома, опять убили восемь человек. Возможна ли жизнь после той смерти, на которую своими руками обрекла себя Россия, – это сегодня главный вопрос. У меня на него нет ответа. Я выхожу во дворик и смотрю на гору, припорошенную снегом, – длинные белые языки спускаются вниз и теряются в бесцветном подлеске – но не тают.

День рождения

Мы сидим за столом – вернее, за двумя столами, составленными вместе: мы с Ваней, мои дорогие подружки Аня и Юля, наши новые друзья Лариса Новосельцева и Сережа, наши хозяева Оля и Зура. Дело в том, что Аня и Юля приехали не просто так – они приехали ко мне на день рождения. Я было уже махнула рукой на это мероприятие, в былые времена довольно многолюдное – ну, выпьем с Ваней по бокалу вина, и дело с концом. Но Аня с Юлей – это совсем другое дело, это тепло, радость и великая удача, а без них было бы – ни дома, ни друзей, ничего, одни воспоминания.

Но думали ли мы, что нам будет мало одного стола? Всего три недели, как переехали в Тбилиси, и вот, на глазах складывается круг – и такой неожиданный и удивительный, я как будто вижу, как от него исходит тихое сияние. Вот уж кто точно светится, так это Ольга в своем лиловом платке, накинутом на плечи, который так идет к ее светлым коротким волосам. Она совсем не похожа на грузинку – мама у нее русская. Аня вообще от нее восторге – никогда, говорит, не видела женщины, которая держится с такой простотой и с таким достоинством. А Аня в этих вещах понимает.

Помню, когда мы приехали, я сообщила Ольге, что она имеет дело с иностранным агентом – и она улыбнулась и, как мне показалось, чуть ли не обрадовалась.

– А у меня – говорит – отец репрессирован, я дочь врага народа. Теперь она рассказывает нам про своего отца, который попал в лагерь в 17 лет. Сибирь, лесоповал, там бы деревенский грузинский паренек и сгинул, если бы в бараке его не полюбили и не взяли над ним “шефство” взрослые “враги”. Через десять лет, когда освободился, там же, в Сибири, нашел себе жену, там же и Ольга родилась. В родной деревне ему жить не разрешили, пришлось поселиться в соседней. Как обычно бывает в таких семьях, в доме не говорили о страшном прошлом, Ольга узнала, что папа сидел, только когда ее не взяли на госслужбу и выдали справку, что ее отец – враг народа. Только после этого мама рассказала ей правду, а он так и не преодолел страх – молчал всю жизнь.

Сейчас говорить об этом уже почти легко, отец Ольги давно реабилитирован, и все равно ее рассказ для меня – знак доверия. Общее прошлое, общий шкаф, полный скелетов, заглядывать в него тяжело.

Зура принес роскошную бутыль своего домашнего вина, всем на радость, это только мы с Сергеем, неблагодарные, предпочитаем чачу. Впрочем, чачу Зура тоже принес – темную, настоянную на перегородках грецких орехов. А Сережа – хреновуху и варенье из апельсиновых корок – любители они с Ваней варенье варить.

Звонит Леша Романков, всегда бывавший на моем дне рождения, поздравляет, пересказывая близко к тексту свой ролик, который он для меня записал и переслал по вотсапу, да я вовремя не поймала – и хорошо, как будто за столом у нас посидел. А Серафима-то и нет, первый раз в жизни, вот и он тоже звонит – но ненадолго, у него очередной дедлайн. Ну, и за маму с бабушкой поднимаем тост, понятное дело, Юля с Аней ее хорошо помнят, а больше никто. Эх…

Лариса берет гитару. Я ликую про себя – наконец, и Аня с Юлей это услышат, и Оля с Зурой. Тут я, правда, немножко беспокоюсь, откуда мне знать, как грузины воспримут русские песни на стихи их классиков. Отлично воспринимают – зря беспокоилась, да еще бы – такой голос серебряный и такая любовь к этим стихам, она же их и по-грузински поет. И вот тут мы становимся свидетелями чудесного преображения Зуры – до этого момента он был для нас просто заботливый хозяин, мужик на все руки, вот только что, на той неделе, прикручивал к стене сушилку для посуды, погреб винный показывал – и тут оказывается, что он знаток и ценитель грузинской поэзии. Он увлеченно говорит о Галактионе Табидзе, вспоминает стихи, подробности жизни, у них с Ларисой возникает оживленный диалог, и ее пение как будто приобретает новое измерение.

Снова звонит Сима – за его спиной на экране телефона мы видим нашу кухню – и даже тарелки на стене, которые мне когда-то на дни рождения дарили, есть у меня такая страсть к старинным тарелкам с барахолки. Зура встает и ненадолго уходит, и только потом я нахожу на столе в другой комнате металлическую тарелку с грузинским пейзажем.

Пора пить чай – Боже, как пролетело время! Я смотрю на стол, на своих гостей и понимаю, что в Тбилиси со мной творятся странные вещи – как будто воздух зацвел в декабре невидимыми цветами, ожил, защебетал. В первый раз за восемь месяцев своего изгнания за этим столом, с людьми, большую часть которых я знаю совсем недавно, я чувствую, что не просто пережидаю здесь лихолетье, обманываю время – я живу. Никак не ожидала, что здесь со мной может случиться жизнь – это очень странное чувство, которое еще предстоит осознать.

Скоро Рождество

Мир готовится к Рождеству, а Украина погружается во мрак и холод. Пока у меня гости, утренние новости я не смотрю, добираю потом по кусочкам. “Вишенка на торте” – дайджест убийств и разрушений, случившихся за день, который составляет у себя в фейсбуке Ира Евса, это я смотрю уже глубокой ночью. Каждый вечер захожу на страницу к Саше Кабанову, и не только потому, что он прекрасный поэт – с замиранием сердца жду новостей из Херсона, где у него остались мама и брат, и сначала там были блокадные цены на продукты на черном рынке, а когда кончилась оккупация, то вместе с ней кончились свет и тепло – все подстанции-то “освободители” взорвали. Ну, и обстрелы, само собой, начались – что не наше, то пропадай. На днях все, кто следит за судьбой Сашиной семьи, выдохнули – он объявил, что мама – с ним в Киеве, а ко дню рождения я получила подарок – сообщение, что в Киев смог выбраться и его брат, и даже старый кот Барсик. Теперь с радостью читаю в каждом Сашином посте рефрен – “Все Кабановы в Киеве”: должны же быть хоть какие-то хорошие новости среди рутинного потока ужасов.

Тбилиси, между тем, украшают к Рождеству и Новому году. На площади Свободы появилась елка, на Руставели монтируют украшения. Мне нравится, что это делают не слишком рано, не в ноябре – значит, праздничная мишура не успеет надоесть, как бывает у нас. Я смотрю на светящиеся гирлянды, а перед глазами стоят украинские елки – там ведь тоже будет Рождество и Новый год. В Киеве елка зажигается ненадолго – экономят электричество. Но если хочешь, выработай его сам – рядом стоит велосипед, покрутил педали – елочка зажглась. В Харькове не хотят, чтобы в елку попал снаряд – спрятали ее в метро, там вообще целый новогодний городок, детский праздник. А в Одессе никакой елки нет, там решили – какие уж тут елки, когда так много парней на фронте гибнет каждый день, прямо сейчас. Мне кажется, правы все – и те, для кого смерть и праздник несовместимы, и те, для кого Рождество неотменимо, потому что оно все равно победило смерть.

 *

Каждую ночь сидящая во мне Пенелопа ткет свою Россию в дрожащих огнях и мягких снегах, и каждый день распускает пряжу – чтобы завтра ткать ее заново. Я скучаю по снегу – Сима звонит и рассказывает, как там у него все завалило – опять, конечно, не чистят ничего, на тротуарах протоптаны тропинки, а снег все падает и падает, крупный, сияющий, неостановимый. Я знаю, как он летит в нашем кухонном окне – маленький двор-колодец создан специально, чтобы в нем жил в вечном движении этот снег, нанизавший на себя дома, улицы, деревья. Когда он приходит, проступает настоящая основа жизни: и город, и время, и я сама – просто вышиты по его зернистой канве с белыми узелками на изнанке.

Мы удивляемся мягкости грузин – по крайней мере, тех, с кем нас свело наше печальное время, их мгновенной отзывчивости, деликатности, готовности к сопереживанию.

Конечно, мы знаем, что грузины тоже бывают разные, но пока нам везет – все вокруг так ласковы с нами, что мы с Аней и Юлей пускаемся в длинные рассуждения о человеческой природе, о том, насколько люди здесь мягче и добрее нас, свирепых северян. Мы понимаем условность и несовершенство наших наблюдений, но виноградные кисти свисают так низко над головой, и лоза так ловко перекидывает серое жилистое тело с балкона на балкон, обвивая облупившиеся головы гипсовых красавиц, и хурма на лотке такая спелая, и так много длинных хрустящих шоти прижимает к груди женщина, идущая навстречу, что у нас нет никаких причин для сомнения: все, что мы видим, согрето не только солнцем – которого, кстати, нет уже третью неделю – но сердечным жаром тех, кто здесь живет. Вот и нам дано погреться у этого огня, вслушиваясь в мелодию тонких улиц, натянутых на гору, как на скрипку.

Город любви  

Сегодня мы едем в Кахетию – на один день. Мы уже давно наметили эту поездку – вместе с Зурой, а вчера он позвонил и предложил ехать на его машине – он ведет, а мы втроем оплачиваем бензин.

– А то я вижу, как вы напряжены за рулем и не можете никуда смотреть, – объясняет Зура, явно вспоминая нашу недавнюю поездку в Зедазени. Я счастлива – груз ответственности с легким шорохом падает с моих плеч.

Подвиг раннего вставания совершен, выезжаем в 9 утра и направляемся сначала по знакомой дороге, мимо аэропорта, а потом плавно поднимаемся в горы – за перевалом, говорят, будет видна Алазанская долина. По дороге нам попадается несколько ультрасовременных зданий причудливой и местами изысканной формы, и на каждое из них Зура кивает – это строил Саакашвили. Я уже не удивляюсь – за время, проведенное здесь, мы научились отличать безобразные стекляшки более позднего времени от этих своенравных сооружений, балованных детей международных конкурсов.

День сегодня ясный, правда, сильная дымка. Я, честно говоря, не очень хотела ехать – устала, но только заикнулась пару дней назад, что, может быть, ехать не обязательно, разочарование на Анином лице было таким сильным, что все попытки откосить были отброшены. Лечь пораньше, как обычно, не удалось, поэтому голова у меня сегодня пустая и звонкая, так что Зура даже не представляет, как он меня спас – а, возможно, и не только меня – посадив всех в свою машину.

Подъезжая к горам, мы видим, как в дальние вершины вплывает длинное заостренное облако. Оно висит там, странное, вытянутое, неразгаданное, и мы смотрим на него, вывернув шеи, пока его не заслоняют встречные деревья, поселки, холмы. Первая наша цель – монастырь святой Нино в Бодбе. По дороге Ваня упрашивает сделать остановку на серпантине – и мы видим далеко внизу городок Сигнахи, да и Алазанская долина уже должна была открыться, но на ней лежит плотный слой густого белого тумана, как будто вся она намазана сметаной. Мы смотрим вниз сквозь платаны с засохшей листвой, нам хватает и того, что видно – нежных крутых склонов, россыпи цветных домиков, взбегающих на скалу, желтых крепостных башен.

В монастыре Зура рассказывает нам про старый и новый храмы, мы заходим в древний, святого Георгия, где похоронена святая Нина, IX века, хотя по здешним меркам он, можно сказать, новенький – Нина-то умерла в 347, и самый первый храм над ее могилой не уцелел. Вообще, как подумаешь, что она проповедовала в Грузии как раз во время Никейского собора, когда рождался нынешний символ веры, – просто голова кружится. И что все наши древности по сравнению с грузинскими…

В старом темном храме – плотная ткань воздуха, тишина, острое чувство времени, но настоящее восхищение вызывает, как ни странно, новый храм – уж очень нарядны его стены из разноцветного резного камня. Внутри еще пусто и холодно – работы только начались, два мощных электрообогревателя не в силах прогнать сырость из огромного белого куба. В конце монастырского садика с таким ухоженным газоном, что Оксфорд, как говорится, отдыхает, аккуратно сложены остатки плоских красных камней. Декабрь, земля влажная, но старая монахиня все равно поливает из шланга траву и клумбы – наверное, так надо.

И все же лучшее сделано не людьми – к просторной площадке с белой балюстрадой накрепко приторочен вид – небо, горы, долина, утонувшая в молоке. На одном из столбиков ограды сидит роскошный кот моей любимой расцветки – яркие серые полоски, белая манишка и чулки. Он милостиво разрешает нам с собой сфотографироваться. Я этого дела не люблю, но кот, кот! – тут уж и крыть нечем.

Почему человека так тянет смотреть вдаль с горы? Вот они, ближние скалы, покрытые бурой травой, вот невидимая долина в тумане, вот веселый пестрый городок внизу, вот снежный кавказский хребет белеет и слоится на горизонте – в чем причина того, что невозможно уйти, перестать смотреть, оторваться – как будто заснул, упал в обморок, вдохнул – и не можешь очнуться и выдохнуть.

Из монастыря мы едем вниз, к источнику святой Нины, а оттуда в Сигнахи. По дороге Ваня просит остановиться – ради гранатов, которые растут повсюду, и мы останавливаемся на повороте, и Ваня собирает и фотографирует гранаты, а мы тем временем перекусываем сырниками и бутербродами, взятыми с собой, и чаем из моего старого советского термоса, который, в отличие от современных, очень долго держит тепло. Гранаты висят на кустах – целые, треснувшие, раскрытые, с рубиновыми каплями, мерцающими в грубых потертых футлярах. Глядя на Ванины усилия, Зура качает головой – я, говорит, тут столько раз ездил и никогда этих гранатов не замечал.

Когда мы садимся в машину, он сообщает нам, что Сигнахи – это “город любви”, с единственным в мире ЗАГСом, где можно зарегистрировать брак круглые сутки, и что от исчезновения городок спас опять же Саакашвили, сделавший из умирающего места, откуда все уезжали, туристический центр. Первым делом Зура ведет нас в музей – и мы радуемся добыче археологов, крошечным бронзовым изображениям животных, особенно меня пленяют лягушки с ноготок – чувствовал древний мастер красоту этих тварей. На втором этаже главное богатство, 17 работ Пиросмани – и портрет царицы Тамар, и застолье, и сбор винограда – кто-то срывает кисти и кладет в корзину, кто-то едет на лощади, кто-то готовит еду в шалашах, веселый усатый мужик чистит огромный винный сосуд квеври, сидя в нем по пояс и вертя огромными щетками, кто-то приставил лестницу к яблоне, на земле валяется мех с вином, и по диагонали весь этот мир пересекает зигзагами светлый ручей, из которого пьет собака. В картинах Пиросмани хочется жить, жаль, что нельзя просто сесть среди них и сидеть до полуночи – пока не заснешь.

Потом мы бродим по Сигнахи, очень похожему на старый французский городок, с его булыжными улочками и крепостными стенами, да и вообще, Грузия – это немножко Франция здешних краев, почему-то эта мысль часто приходит мне в голову. Не знаю, в чем дело, ведь не в одном же в вине, но только в здешнем воздухе разлито такое же беспричинное веселье и счастье, а кто его разлил и почему – непонятно. Кажется, сам разливший только что здесь прошел и скрылся за поворотом – за белым туманом, уже приоткрывшим Алазанскую долину – совсем чуть-чуть.

Черное платье

Зура везет нас в следующий кахетинский город – за день много не посмотришь, но туда успеваем в самый раз. Внезапно он сбавляет скорость и сворачивает с дороги, бормоча вполголоса – а не заехать ли нам сюда – если там открыто. Ворота, ограда, окошечко кассы – и вот, мы уже идем по парку усадьбы Александра Чавчавадзе, огибая огромный травяной круг перед господским домом – воздушным, с прозрачной резной галереей, как будто драгоценное сказочное насекомое село на поляну и расправляет крылья.

Как же остро чувствуешь свое ничтожество по сравнению с гигантскими секвойями и соснами, чьи стволы, морщинистые, как лица старых индейцев, улетают в небо наискосок, и где-то там, высоко-высоко, клубятся, исчезая, их голубоватые кроны. Парк – классический пейзажный, но отчасти – и ботанический, на многих знатных иностранцах висят таблички, которые мы почтительно рассматриваем, будто визитные карточки важных персон.

– Так вот почему, – говорю я Зуре, – в Грузии сейчас говорят – хотим в Европу, у вас же было такое просвещенное дворянство. – Еще бы, – соглашается Зура – недаром же они богатейшие библиотеки собирали и лучшие музыкальные инструменты во Франции заказывали.

Наша небольшая компания рассыпалась по парку, Ваня кружит в соснах, вокруг меня танцуют с легким шуршанием тонкие тени бамбуковой рощи, а потом я натыкаюсь на удивительное дерево со странными светло-зелеными плодами, похожими на теннисные мячи, но крупнее, и текстура у них зернистая – руки так и тянутся потрогать, погладить, сжать. Я срываю один шар, зову остальных полюбоваться – о, да тут вся земля усеяна этими “мячами”, как будто старик Хоттабыч посетил теннисный матч. Ваня вспоминает, что мы уже встречали такие шары где-то в горах, Аня лезет в интернет – вот они: адамовы яблоки. Мне жаль просто так бросить их, и я запихиваю три штуки Ване в рюкзак. К тому же, как сообщает Google, они еще и целебные – от чего-то там помогают, Аня уже прислала рецепт.

С балкона – с той самой воздушной галереи, которой мы любовались снаружи, виден дерновый круг, большая собака на траве, аллея, а в ее устье – надо же было так задумать, так развернуть этот дом! – розовеют в последних лучах крахмальные колпаки Кавказского хребта. Я представляю, кто и когда сидел здесь вечерами и смотрел на эти горы. Лермонтов точно смотрел.

В столовой наряжена елка, большой круглый стол накрыт к обеду – красная узорчатая скатерть, восемь приборов, стулья чуть отодвинуты – вот-вот войдут хозяин и домочадцы, просияет милое личико Нины Чавчавадзе, первой красавицы Грузии, отказавшей лучшим женихам и полюбившей Грибоедова – ради счастья на три месяца и горького вдовства на всю жизнь, а вот и платье ее, Черной Розы Грузии – никогда не сняла она своего траура. Платье для музея сшили заново – и, наверное, правильно: вряд ли такой женщине было бы приятно, что мы стоим и смотрим на ее полуистлевшие обноски. Но это все потом, черный наряд под стеклянным колпаком – мрачная тень из будущего, а сейчас – обед, музыка, и гости уже идут по аллее.

На стене маленький карандашный портрет Шамиля – эта беда тоже еще впереди: набег, пожар, семья в плену. 20 комнат сгорело из 27, но сколько же вещей уцелело! Нарядная гостиная вот-вот наполнится голосами, а в спальню с железной кроватью, ширмами, зеркалами и всякими женскими мелочами – веерами, сумочками, перчатками Нины, хочется войти на цыпочках, но главное сокровище в кабинете – свадебный подарок Грибоедова: выписанное из Парижа складное фортепиано. Самое удивительное – что на всем этом нет ни крупицы унылой музейной пыли, эффект присутствия хозяев настолько силен, что временами даже возникает неловкость – как будто проник без спросу в чужой дом.

Выходя, я оглядываюсь – очень хочется еще раз пройти по комнатам, бросить последний взгляд, запомнить, но я не решаюсь – неловко лишний раз волновать своим дыханием этот воздух, надышанный другими, греться у очага, разожженного не для тебя. Да и в винохранилище надо успеть, еще раз пробежав через парк, – вот они, железные стеллажи с рядами черных бутылок, уложенных друг на друга, первые пять разлиты хозяином в начале 1840-х. Темное благородное стекло, пленная влага еще видна внутри – уже переставшая быть вином, перебродившая в вещество времени.

На обратном пути Зура рассказывает нам, что если взять косточку винограда, выращенного на другой стороне Алазанской долины, и посадить у себя, то виноград все равно получится другой. Оказывается, там, у подножья Большого Кавказа, в земле очень много камней, но виноделы их не убирают – они знают, что эти камни за день нагреваются на солнце и передают тепло земле, а раз земля не так сильно остывает ночью, значит, утром винограду не надо тратить силы на восстановление – в нем остается больше сахара. И чуть ли не в каждой деревне есть такие секреты – везде виноград неповторим.

Дорожные знаки прикидываются винными этикетками. Цинандали – читаем мы с благоговением – вдруг остро осознавая, что едем по винной карте, что имя каждого села сотни раз мелькало перед нами в застольях, на кухонных посиделках, на свадьбах и на поминках – сопровождало нас всю жизнь, и вот они, эти села, плывут по волнам виноградников – до самых гор, и мы тоже плывем, покачиваясь в машине.

Мы спрашиваем Зуру, как чистили огромные винные кувшины, квеври – оказывается, их скребли особыми щетками, пучками специальной травы, изгоняющей плесень и бактерии. Человек забирался в кувшин, долго драил его, мыл и вычерпывал воду, пока она не становилась прозрачной. Мы вспоминаем – точно, есть такой человечек со щетками, торчащий из кувшина, на картине Пиросмани, которую мы сегодня видели. Зура вспоминает, как он маленьким мальчиком помогал в этом непростом деле своему деду – тот залезал в кувшин и мыл его, а Зура подносил чистую воду и выливал грязную. Пока он рассказывает, крошечный веселый персонаж в углу картины оживает и сливается с маленьким Зурой и его дедом.

Мало что может сблизить так, как пережитые вместе впечатления. Когда мы выходим из машины, усталые и благодарные друг другу за волнения дня, за его красоту, за радость узнавания, разделенную, а значит, умноженную для каждого – на всех остальных, Зура не хочет и слышать о деньгах за бензин, которые мы ему должны, и все наши попытки расплатиться – мягко, но решительно пресекает.

– Посмотрите, вон то зеркало на стене я сделал своими руками, – говорит он, отвлекая нас, как детей, от докучной темы и показывая на окно своего дома. Круглое зеркало в резной раме действительно очень красивое. Нам неловко, но мы все же прекращаем протестовать – потому что чувствуем, видимо, то же, что и Зура – пережитый вместе восторг оставил бытовые заботы где-то далеко внизу – их просто не видно, как Алазанскую долину под белым туманом. Осталась только благодарность Зуре и удивление перед его добротой и тактом.                            

Телеграм-канал Татьяны Вольтской: https://t.me/voltskaya

Татьяна Вольтская — российская поэтесса, журналистка, литературный критик, эссеист. Родилась в Ленинграде. Окончила Ленинградский институт культуры. С 1990 года публиковалась как журналист в газете «Невское время», «Литературной газете», «Общей газете», «Русской мысли» и других изданиях. В 1994 году выпустила первую книгу стихов; к 2022 году - автор одиннадцати поэтических сборников. Стихи переводились на шведский, голландский, финский, итальянский, английский, литовский языки. Член Союза писателей Санкт-Петербурга и Союза журналистов Санкт-Петербурга. Осенью 2022 года приняла участие в работе ансамбля "Сад Мандельштама" в дебютном альбоме коллектива "Белая ложь". С весны 2022 года проживает в Тбилиси.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00