32 Views

* * *

Говорят, завтра будет дождь.
Будет серый неяркий день.
Будет море – и невпопад
шелест лип и шуршанье смокв,
будет капель по крыше стук,
будет ветер мимо окна,
будет долгий июльский дождь
и прохладная тишина.
В Варну в дождь из окрестных сел
приплывают десятки рыб
и плывут себе не спеша
мимо плачущих медом лип,
раскрывая круглые рты,
отражаясь в стеклах витрин.
И латунным боком блестя,
Из потока летит дельфин.
И, неслышная за дождем,
плещет музыка вдалеке.
Будет день, мы его найдем,
как морское стекло в песке.

Нoy en día

Что такого в этом дне,
глубоко, на самом дне?
Волны, полные травы морской,
на песке рапан – уже пустой,
словно замок на холме,
недостроенный и завитой.
А потом приходит ночь
и летит по небу пеленой.

По канату, по черте,
по невнятной суете
мы с тобой проходим этот день
между прачечной, уборкой,
и черешни целой горкой,
хлеб, да лук, да солнца свет,
мимо книг, лежащих грудой,
мимо вымытой посуды,
мимо осеней, и зим, и лет.
Будто смерти никакой и нет.

На балконе возле спальни
сохнут платья и купальник,
время катится цветной каймой.
Мы успели до грозы домой.

Я не знаю, как случилось,
всё обрушилось, разбилось,
остаемся только мы с тобой.
В окнах плещется закат.
Между башнями канат,
и веревочной его тропой
мы бежим по кромке золотой.

Баллада о шапочке из фольги

Раньше хорошим подарком было знаешь чего?
Нет, не книжка.Ты вспомни те книжные.
Тысячные тиражи периода соцреализма,
Свежеизданная макулатура, стоящая на стеллажах
в образцовом порядке.
И не цветы. Что мне за радость от вялых цветков?
я же тебе не улитка-улитка-высунь-рога.
Хорошим подарком была шоколадка.
Настоящая, где под оберткой блестела фольга.

Три плитки – и можешь, не привлекая внимания,
на почти что пять суток избавиться от
информационных оков.
А из выщербленной ионным потоком фольги
можно было наделать много полезных вещей.
Человечков, бусики, перстни, серебряных пауков.

Я до сих пор, заходя в иные дома,
первый взгляд бросаю на книжные полки,
второй – на углы на внешней поверхности книжных шкафов:
нет ли там молчаливой стражи вчерашнего дня –
настороженных, длиннопалых и пыльных серебряных пауков.

Книжники вроде знали такие ходы,
где нужное было добыть, пусть и с чудовищной переплатой.
Приходили, носили, вынимали из сумок,
распеленывали экземпляр.
Смотришь – а там сплошные цитаты.
Так тогда говорили: вроде простые слова, а на деле
прощупываешь своих: кто ответит,
даст отзыв на тайный пароль,
тот, вроде, и свой.

Мой друг, кроме книг, приносил шоколад “Театральный”
с хорошей, плотной фольгой.
Если не было “Театрального”, еще годился “Ванильный”
или “Гвардейский”. И никакой другой.
Главное было – достать аккуратно,
не смять, не разглаживать,
чтоб трепетала и пела фольга под рукой.
И бережно соединить три сверкающих прямоугольника.
И держать их над головой.

И тогда через какие-то три коротких мгновения
начинало пахнуть озоном,
как будто рядом прошла гроза.
И после вспышки мгновенной мигрени
(как иголкой в виски, но сразу же и проходило)
застилало слезами глаза,
и наступала всесветная тишь. Ни цокот будильника,
ни шепот сквозь вентиляцию, ни белый шум передатчика,
ни крики и брань на улице, ни “говорит Москва”.

А потом в глубине обрушившегося молчания
из бархатной тишины
всплывали шурша слова.

Передать их было немыслимо,
они шелестели серебряной канителью,
елочной мишурой,
невыносимой сладостью ожидания близкого праздника,
обещанием нянечки: “Скоро пойдешь домой”,
и словно вселенная серебром простиралась,
словно ты навстречу летишь, летишь, летишь,
а тебя подхватывают и кружат,
и за все простили – и ты всех вот-вот простишь…

На второй день было уже слабее,
на третий день не было ни глубины, ни слов.
А на пятый я делала человечков, бусики
и серебряных пауков.
Потому что в помойку выбрасывать невозможно.
Кто-то может – я не могу.

А потом они как-то узнали об этом, наверное.
И перестали заворачивать шоколад в фольгу.

* * *

В сорок девятом году,
через четыре голодные года
после кромешной войны,
в сорок девятом году мир все так же
летел в свою бездну упрямо.
Взрывались бомбы,
вонзались пули.
В этом сорок девятом
Оруэлл видел, как Уинстон Смит
наконец-то любит Большого брата,
а тут рождается девочка,
и ее называют Ириной,
что означает “мир”.
Это была моя мама.
Слышишь, мир?
Эта девочка – моя мама.

Когда она в школу пошла,
в Хайфе начали строить метро,
Венгрию потопили в крови,
в газетах культ личности был осужден,
орфографию пересмотрели.
Цынгу перестали писать через “ы”,
цыгана оставили, что с него взять,
а мама моя собирали жёлуди,
жёлтые листья (уже через “ё”),
и писала палочки карандашом,
Но фотографий той девочки нет,
откуда бы, в самом деле.
И тетрадки давно сгорели.

А сейчас война, и сейчас опять
не увидеть, не встретиться, не обнять.
Между нами пространство стоит стеной,
переполнено этой поганой войной,
и как ей там, без меня, одной…

А маме сегодня семьдесят пять,
маме моей, Ирине…
Что означает “мир”.

desamor

Раньше, когда в нашу сторону
залетали прохожие ангелы,
из тех, что потом собираются
мелькнуть над твоей стороной,
я говорила им: милые,
возьмете кулечек, маленький?
Они отвечали: складывай,
но только давай скорее:
нам завтра лететь домой.

Они и теперь прилетают.
И даже чаще, чем раньше.
Одни остаются, другие
возвращаются, как всегда.
Соединяют воздушные тропы
наши с тобой города.
Но я не спешу к ним с просьбой.
Не собираю посылок.
Не несет крылатая почта
тебе от меня привет.

Такова моя новая форма любви
и формула уважения.
Ты же хочешь, чтоб меня не было.
Ни в бывшем, ни в будущем не было,
языка моего – чтобы не было.
Памяти – тоже не было,
чтоб развеялся прошлый след.

Ну, значит, так и условимся.
Значит, там, в твоем гордом городе,
меня уже больше нет.
А ангелы – просто ангелы.
Мы курим, болтаем, смотрим на море,
потом они садятся в автобус,
а я просто смотрю им вслед.

…El boga, boga,
sentado,
boga.

El boga, boga,
callado,
boga.

El boga, boga,
cansado,
boga…

Et in Arcadia ego

В зеленом сумраке лесов
под щебет птичьих голосов
у серебристого ручья
любовь недавняя моя
нашла себе занятье,
и рвет с дриады платье,
и мнет ее, и жмет ее
в тугих своих объятьях.

Она же тает, словно воск,
и пламенеет ярче роз,
и травы стелются ковром,
в лесу им рай, в лесу их дом,
и радостнее мая,
на ласки отвечая,
дриады смех среди листвы
звенит не умолкая.

На незабудки у ручья
кладет ее любовь моя
и в час задумчивый, ночной
под желтой круглою луной
врывается беспечно
в трепещущую млечно,
а та, плющом его обвив,
довольна всеконечно.

И видно их издалека,
идут себе, в руке рука,
и ах, над ними у реки
порхают, вьются мотыльки,
и, бережно целуя
подругу золотую,
дружок мой фавн плетет венки,
сорвав лозу хмельную.

Ах, этот мир, как ярок он,
как радостью искрится,
А где-то рядом Ахерон
волной бессонно длится.
И я на дальнем берегу
как будто с ними рядом,
благословляю как могу
и фавна, и дриаду.
Наш мир и скуден и жесток,
но краткою наградой
Шуми-шуми, лесной поток,
пока еще не вышел срок.
Цвети, моя Эллада.

* * *

Черепаха ползет, старается,
жалко скребет когтями горячую почву,
тащит свой дом, раскаленный на солнце,
шаг за шагом, подальше отсюда,
туда где прохладно и сыро.
Высунув голову вон, потому что
там, в глубине ее панциря, нечем дышать,
а снаружи хоть ветер обвеет,
глядишь – и тенек, сядь на пенек,
достань узелок, бутылка с водой, пирожок,
луковка, бутерброды с размякшим сыром,
подкрепись – сил наберись –
и дальше ползи. Пока ты в пути,
тебя никому не догнать.

Все переходы твои дневные, под солнцем палящим,
ночные, когда звезды глядят сквозь траву,
как дети в фанерный ящик,
где песок, и миска с водой, и сено,
где черепашонок втянулся в ковчежец смиренно,
устав от сопротивленья бездушных некрашеных стен,
подросток, не больше ладони.
Ему накрошили травку, яйцо
и для крепости панциря мел.

Это все на пользу тебе, чтобы смог потом уползти,
опрокинув дурную вселенную, миску разлить,
раскидать вонючие тряпки, забиться под стул, сбросить оковы,
в сказки старого черепашьего Римуса
поверить, как в дикую правду наших ороговевших небес.
Шаг, еще один шаг, и даже не слушай,
не стучат за тобой по дороге железом об пыль.
Нету подков у Троянских коней, не положены им подковы,
и блестящий от масла атлет тебя не догонит,
его убили давно, он превратился в скукоженное жаркое
на поминальном костре, не бойся Ахилла, малыш,
Ахиллесу давно не до нас,
он страдал, он рыдал, он терпел, он исчез,
погрузился в безумие – тяжкий удел –
потому что догнать ни тебя, ни меня не сумел.

Вот и ладно, малыш, вот и ладно.
Далек наш с тобою потерянный дом.
Подкрепился?
Ино еще побредем.

* * *

В раю говорили звери,
птицы пели осанну,
яблоко спелым боком
сверкало и брызгало соком,
виноград наливался светом,
ветреница, та самая,
беленькая и тихая,
на дне дубравы сияла
и тихо слова подбирала,
наклоняясь за каждым слогом.

А потом – уж так получилось –
рай кончился. Время вышло,
потом вошло – и потоком
все потекло наружу.

Но звери не перестали,
и птицы не перестали,
и яблоко с виноградом
все так же во тьме блистали,
и бедные дети Адама
летят, раскинувши руки,
и видят странные блики,
и слышат странные звуки,
тревожатся, не понимают.

А мир  вокруг не смолкает,
и ветреницына речь
продолжает к Престолу течь.

sendero

Может быть, Рим и вечен, да я-то не Рим.
Встретимся где-нибудь после, поговорим.
Было тепло, холодает, погода, дела,
бьют в голове темно-красные колокола.
Через пустынное поле, где в небе висят
серые гуси и шестеро малых гусят,
через холодные воды, унылый ночлег,
через лихие частушки печальных калек,
через брусчатку, клетчатку, двойчатку-орех,
через “ты можешь”, “ты должен” и “ты хуже всех”,
через “не будет”, и “было”, и “больше не здесь”,
через туман и в тумане горчайшую взвесь,
через мосты, где в бесплотные воды реки
падает снег, фонари, в пелене огоньки,
и в ноябре, в красно-серый его выходной,
вдруг на Уделке увидеться или Сенной…

День рождения Дошки

Кто тебя нынче вспомнит, маленький. Там, где ты,
может, дрожат завесы матовой пустоты,
может, горит и длится вечная жизнь твоя,
кто тебя нынче вспомнит, маленький, там, где я.

Гордый герой, волчонок, бешеный невпопад.
Снова под серым небом клены в снегу стоят,
снова несется ветер мимо реки времен,
имя твое – три слога, как колокольный звон,

кто где родился, там он и пригодился – нет.
Ты пробежал по миру, краткий оставя след,
отбушевал, отплакал, дальше что ж? Тишина.
Не для тебя настали горе, позор, война.

Маленький мой, бездомный, дерзкий не по годам.
Бегство не получилось. Магадан – Москва – Магадан.
Мир без тебя вертится, в бездну свою летит.
Встретимся ли, Бог знает. Знает. Но вот – молчит.

Тикки Шельен - творческий псевдоним музыканта, поэта, прозаика Марины Богдановой. Родилась в Санкт-Петербурге, жила в Москве. Наиболее известный музыкальный проект - группа «Башня Rowan» (1995-2010). Неоднократно выступала на фестивале "Зиланткон" и других ролевых конвентах. В настоящий момент живёт в Варне, Болгария.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00