25 Views
* * *
На первом канале, в прямом эфире
Бог говорит, что Бога не существует.
Кто же тогда снимает эти смешные фильмы,
где плохие парни тупо сидят на стульях,
на глазах у зрителя хорошея?
Вот они поднимаются, покидают бар, но
наливаются кровью их бычьи шеи,
и все вспоминают, что это плохие парни.
Положительные герои не дремлют тоже.
Начинается перебранка и перестрелка.
Если хочешь спать, пуля тебя уложит…
Между тем на город нацеливаются тарелки
инопланетян, похожих на что-то вроде
абрикосового желе с сиреневыми глазами.
Ты идёшь на кухню. Рухнув, лежишь в проходе.
Изо рта с шипением выползают
титры – это что ещё за сюрпризы?
Бог раскрывает зонт, говорит, всё идёт по плану.
Срочно звони любовнице, делай визы.
На ковчег позволено только парам.
* * *
Детектив прибывает на место убийства,
не находит ни трупа, ни даже улик.
Что-то здесь, помрачнев, говорит он, нечисто,
будто хакеры стёрли единственный линк,
отсылающий нас к обстоятельствам квеста
или действия, в терминах я не силён…
Он даёт интервью, производит аресты
и, со всею страной поднимаясь с колен,
продолжает ходить в туалет и на службу,
выезжать на природу, карьерно расти.
И за ним остаются кровавые лужи.
Что ж… У каждого свой узнаваемый стиль.
Мы и сами, дружок, крепостные сюжета,
не суди его строго, иди и смотри,
как за барною стойкой убийца и жертва
заливают текилой огонь изнутри;
как под пошлый шансон на разбитом рояле,
в киноварных лучах, формирующих Икс,
эти двое встают, поменявшись ролями,
и выходят из бара, из памяти, из
наработанных образов. Слышится выстрел.
Всполошившийся голубь взлетает. И вот
детектив прибывает на место убийства
в положении лёжа, ногами вперёд.
* * *
Помню, была я девочкой, говорит рыба.
Это ещё до того, как пошли на нерест,
до того, как меня поймали и принесли на рынок,
бросили на лоток, ушибив челюсть,
и без того покоцанную крючком, бля.
Нет, я не жалуюсь – просто рассказываю как было.
А потом появился этот… Валера? Коля?
Видно, что не в себе, говорит рыба.
Вот поторговались они с продавцом, значит.
Этот-то, из чудных, очочки сидят криво,
ложит меня в картуз, несёт, плачет.
Сходит со мной к реке: плыви, рыба.
Помню, была я девочкой, много чего помню,
а такого валенка не встречала.
Может, ты на игле, что ни хера не понял?
Дай-ка я объясню: губы мои в мочало
превратили, из брюха вынули всё, что можно.
Я теперь охочусь в пределах Лимба
на роящихся над мёртвой водою мошек.
Не мешай, мужик, говорит рыба.
* * *
Вот дерево. Оно протяжно, смутно.
В нём что-то происходит поминутно.
Осенних листьев золотые пятна
с оранжевым подтекстом на ветвях…
Включается система корневая,
и дерево, едва осознавая
последствия, взмывает над травою
сторуким великаном на бровях.
Вот птица (или, может быть, не птица).
Она в каморке крохотной гнездится.
Ей из каморки некуда и деться.
И всё-таки девается она
трепещущим комочком изумрудным
в мир заоконный – голубой и трудный,
где хищников клювастые гирлянды,
охотники и прочая шпана.
Вот зверь бежит не то чтобы по делу,
а ради удовольствия. Но где он?
Да вот бежит зубастым крокодилом,
шикарным тигром, мышью полевой.
В нём всё прекрасно, даже если всё в нём
внушает ужас. Зверь бежит весёлый.
Его душа ликует новосёлом
в подвижном теле с чистой головой.
Вот человек – под яблоней ли, вишней.
Он лишний здесь, забрось его Всевышний
куда-нибудь, но главное – подальше,
покуда наше дерево летит,
а зверь бежит, а птица (или кто там)
поёт, и ослепительные ноты
висят в вечернем воздухе дремотном,
как пожеланье доброго пути.
* * *
Сказать по правде, были и просветы.
Вот молодость. Была она? Была.
И я гулял по Невскому проспекту
и не кривился, глядя в зеркала.
Водил красивых барышень в киношку,
не говоря о большем, говоря
о том, как осыпались понемножку
засохшие листы календаря.
Пил с ангелом, а песни пел с подонком –
я их тогда вообще не различал.
И если отступался каждой долькой,
то только от заветов Ильича.
Да, было время, я летел в трамвае,
проваливался в мысленные рвы,
слегка соприкасаясь головами
с химерою, лишённой головы.
Мы разливали прямо из канистры,
когда заголосили тормоза,
и цинковые мальчики цинизма
впечатались в кровавые глаза.
Девять жизней
В первой жизни я родился мёртвым,
а вторую с третьей пропустил.
И давай не будем о четвёртой,
стёршейся из памяти почти.
Пятая запомнилась частями:
листья в лужах, остов каплуна,
орки с выдвижными челюстями,
марсианских беженцев волна…
Господи, как медленно расту я
на сквозном кармическом ветру!
Посещал в шестой одну шестую:
там забальзамированный труп
на центральной площади разлёгся,
вызывая ливень или снег,
и шаланды, полные вольвокса,
заплывают в окна по весне.
Всё смешалось – датчики и даты,
яйцеклетки, цепи ДНК,
но в седьмой я точно был солдатом –
роботом, похожим на жука.
Помню, дивный гриб над нами вырос,
мир накрылся огненною Ж,
и восьмую я провёл как вирус,
а девятой не было уже.
* * *
День закончился, не успев начаться.
Ты как раз сходил на базар за счастьем,
попросил сто грамм, положил в пакет.
А пакет с дырой, ты и не заметил,
как принёс домой злой осенний ветер,
пожелтевший лист да вчерашний свет.
А жена твоя всё бранилась: “Дима,
лучше б я сама на базар сходила.
Не мужик, а чёртово решето!” –
и так далее. Даже если в чём-то
и права, она у тебя в печёнках.
Ты сказал: “Проваливай, а не то…”
И пошёл в кровать. И тебе приснилось,
что она воистину провалилась
сквозь вчерашний свет да на Страшный суд;
и стучит в окно ветер злой осенний,
а твоё лицо – жёлтый лист, в росе он
или это слёзы – уже не суть.
* * *
Я живу вне себя, ощущая
беспредельность подземной страны,
дрожь росы на цветках иван-чая,
частый пульс застарелой вины;
вечный зов электричек глубинных,
перекличку солдат на плацу,
пятна света на лицах любимых,
но сводимых к чужому лицу.
Там растёт мегаполис кошмара,
и пустеет кольцо деревень;
жгут костры удальцы и клошары
самых неблагородных кровей…
Облетает по осени веткость.
Расплетаются змеи венка.
И выносит меня на поверхность
уходящая в небо река.
* * *
“Там, наверху, ни ангелов, ни звёзд,
а только игры разума и света”, –
ответил на незаданный вопрос
учитель и ушёл туда, где лето
становится зимою исподволь,
где клёны, подгоняемые ветром,
пересекают поле или двор;
где мальчики с глазами диких вепрей
мгновенно превращаются в мужчин,
которым предначертано томиться
под следствием, не помнящим причин;
один из них и впрямь братоубийца.
Один из них… Но что тебе с того?
Всё наперед доподлинно известно –
ты вытрешь руки мокрою травой,
домой вернёшься, передвинешь кресло –
смотреть в окно на ливень или град,
окутываясь дымом папиросным.
И если спросят: “Каин, где твой брат?” –
ты скажешь: “Там, где раньше были звёзды”.
Дознание
Сады сходились клином к водокачке.
Выгуливала барышню собачка,
похожая на мопса, но не мопс.
Расшаркивались тени, расступались…
Мы выспались, хотя не просыпались;
смотрели, как течёт по небу морс
заката, как ползёт нескорый поезд,
как горизонту кланяется в пояс
отсутствие достойных перспектив.
А в допотопном головном вагоне
допрашивал свидетелей Еговы
Мегрэ изображавший детектив.
“Мегрэ изображавший”, то есть грузный,
пальто из драпа, взгляд усталый, грустный.
Что космос, что рабочий кабинет –
всё человеку с трубкою едино…
“Да нет же, нет, – “свидетели” твердили, –
не видели. Ну разве только свет
неверный, да и тот пугливей мыши,
в глазах у умирающего Ницше…
Простите, что не можем вам помочь”.
А в окнах лес показывали даром.
И шли по коридорам санитары,
и им на пятки наступала ночь.
* * *
Во сне он часто видит мать с отцом.
Отец стоит с расстроенным лицом,
а мать всё улыбается, но как-то
смущённо… Он не знает, что сказать,
молчит, отводит в сторону глаза,
боится, что молчание бестактно;
встаёт с постели, накрывает стол
вчерашним снегом, сморщенной листвой,
разогревает дождевую воду.
Мать говорит – оставь, сынок, оставь.
А за окном проносится состав,
и корпуса кирпичного завода
лениво перебрасываются
мячом луны. И голова отца
сама на мяч похожа баскетбольный.
Мать держит эту голову в руках,
и туфли на высоких каблуках
её приподнимают над любовью
и памятью, над кухонным столом.
И стан её становится стволом.
И, на ветру покачиваясь, ветки
цветами покрываются – весна…
Остаток ночи он лежит без сна.
В его ладони две черничных метки.
Хоровод
Говорил во сне тебе мёртвый друг:
“Есть у лета тайная комната.
Там декабрьский саван прядёт паук,
выпуская нити из живота”.
А потом и правда пришла зима.
Ветер выдул в небо чужие сны.
И снегурка за руки нас взяла
так, что наши руки теперь красны.
Нет, не кровь, скорей – ледяной ожог;
круг за кругом, пальцы не расплести.
Там, где было сердце, искрит снежок,
а в еловых лапищах лёд блестит.
Слепнут глаз холодные угольки…
А придут родители, скажут: “Ой!” –
круг за кругом дети-снеговики
топчут циферблаты по часовой.
После дождя
После дождя небо лежало в лужах,
листья, дрожа, падали с мокрых веток;
в жёлтых глазах их обозначался ужас
перед распадом.
Шумные малолетки
фрика из сто двенадцатой обступали.
Главный злодей всё скалился: “Коротышка,
видно, твои родители плохо спали,
а поутру потрахались, вот и вышло
чудище-метр с кепкой. Бабло принёс-то?”
Фрик головой кивал, улыбался жалко.
Фрику хотелось стать с душегуба ростом,
сбить с него спесь, вместо того чтоб жаться
и лебезить… Не унывай, ботаник,
мокрым лицом в листьях гниющих лёжа.
Сплюнет злодей, пнёт напослед, отстанет.
Мать из окна крикнет: “Домой, Серёжа!”
* * *
Это просто рисунок нечёткий:
пьяный мальчик идёт по двору,
а за ним увязались два чёрта,
и ольха в карауле почётном
машет ветками им на ветру.
Воздух цвета брусничного чая.
Синий Форд у кирпичной стены…
Первый чёрт молчалив и печален,
а второго едва различаю –
серый контур в глубокой тени.
Спит в канале роскошная Лета,
изогнувшись зелёной змеёй.
И в рубашке смирительной лето
волокут санитары в карету
скорой помощи по мостовой.
С неба звёздные сходят лавины.
Тонет утро в фабричном дыму.
Вся рубашка у лета в крови, но
в жёлтом доме второй половины
сентября будут рады ему.
Люди в окнах стоят, на балконах;
у иных сигареты в руках.
Забывают о снах бестолковых –
как из тел выбирались белковых,
растворялись в телах-двойниках.
Люди, белыми нитками шиты,
ноги в чёрную ставят дыру…
Платье красное сбросив на плиты,
зря ветвями, ольха, не маши ты,
даже если идёт по двору
пьяный мальчик домой от девчонки,
в лёгкой куртке поверх пиджака,
в силуэт превращаясь нечёткий.
И рога молчаливого чёрта
пробивают над ним облака.
* * *
Отмороженные подростки в ковше двора;
самодельные папироски, ножи, понты.
Смотрит с неба на них измотанный жёлтый Ра,
на руках его окровавленные бинты.
А потом он встаёт со стула, плетётся прочь,
и по ходу его движения в окнах свет
зажигается, чтобы город увидел ночь,
чтоб кружась над ним, ярче вспыхивал первый снег.
Я хотел бы залечь медведем на дно зимы,
отмахнуться тяжёлой лапой: “Пошли вы все!”
Оторваться во сне от выбеленной земли.
Затеряться в воспрявшей зелени по весне.