10 Views

* * *

В какой-то будущий четверг
(возможно, в нынешнюю среду)
я видел — мёртвый человек
стрельнул в проулке сигарету
у человека без лица.
Потом они заговорили…
Клубилась звёздная пыльца,
под ней подрагивали шпили
воздушных замков ли, дворцов…

Я вспомнил, в прошлый понедельник
в квартире, полной подлецов,
мы проиграем кучу денег –
я и двойник эфирный мой
(спасибо шулерской колоде).
Я помню, как я шёл домой
(в ночь с пятницы на вторник вроде)
и думал: «Гиблые места…
Бунт Времени… Фатальный вирус…»
Потом я бросился с моста,
но ничего не изменилось.
Не изменилось, извини.
Смог непролазен. Долг огромен.
И солнце тащится в зенит
и тонет в облаке вороньем,
в бреду безрадостного дня –
воскресный он или субботний? –
где две гориллы ждут меня,
чтоб отметелить в подворотне.

Ильичи

Говорит мне журавлик бумажный:
“Здесь, в Москве, над которой лечу,
двадцать два мавзолея и в каждом
по живому как смерть Ильичу.
У вождей некрасивые лица,
но в сердцах их сияет огонь.
Если можешь, скажи им не сниться.
Что за сны у тебя, дорогой!”

“Сны как сны, — отвечаю, — тебе ли
попрекать меня снами, дружок.
Я летаю, считай, с колыбели.
Я ходил в самолётный кружок
и с тех пор не могу заземлиться
в этом мире поехавших крыш.
Просто ты недалёкая птица
и не знаешь, о чём говоришь”.

Ветер шлёт голубиною почтой
письма счастья в дома стукачей.
И ведут через Красную площадь
росгвардейцы нагих ильичей.
Ильичи ковыляют, плюются,
кувыркаются в спящем мозгу.
И пылают костры революций,
озаряя ночную Москву.

Двадцать два грибовидных созданья,
отправляющих в обморок дам.
Двадцать два у меня в подсознанье,
превращённом в расстрельный подвал.
Двадцать два пиромана отбитых,
ведь могу же, когда захочу,
чтоб на каждую букву иврита
по живому пришлось Ильичу!

* * *

Я избегал ножей и вилок, ходил кругами днём с огнём.
Смотрел на собственный затылок и видел родинки на нём.

Мне снились бабочки и люди, они летали наяву.
Мне позвонил разумный студень и сообщил, что я живу.

Ну то есть я-то думал — умер, а студень чувствует, что нет.
В моём окне пчелиный улей, там трутни ходят на обед

по сотам, сделанным в Китае. И вот с насупленным лицом
я чёрный кофе доедаю и запиваю огурцом;

в набитой трутнями кофейне глаза слезящиеся тру.
А вот напудренная фея мне мечет красную икру

в горшочек — стало быть, на вынос: “Держи. Расплатишься вчера”.
“Эй, просыпайся! Вирус! Вирус!” — гудит будильная пчела.

Я просыпаюсь. Слава богу! Курю. Седлаю венский стул
и улетаю в синагогу, покуда снова не уснул.

* * *

Сегодня ливень грусть мою исполнил
и с Пастернака осень перевёл.
Сегодня ангел, ангел Аль Капоне
к моей башке приставил ржавый ствол

и выстрелил, и вылетела пуля
с той стороны зеркального стекла.
И я упал в цветущий сон июля.
И Чёрной Речкой речь моя текла.

Там облака кружились на пуантах,
играл на флейте император крыс,
и медленно сходились дуэлянты,
не знаю, удалось ли им сойтись.

Потом в атаку бросилась пехота,
и зашипела красная змея.
Я мог бы вспомнить, выжил ли хоть кто-то,
когда б не снег, засыпавший меня.

* * *

Братаны, говорит диплодок,
вымирание не за горами.
Наступает пора холодов,
снежных бурь, обезьян с топорами;

их потомков, готовых трястись
в смертоносных машинах железных.
Даже если глаза отвести,
эти твари, боюсь, не исчезнут.

Диплодок, говорит стегозавр,
наклоняясь над чашкою чая,
отвечаешь ли ты за базар?
Диплодок говорит: отвечаю.

Мы ещё потусуемся тут,
переждём наступившую осень,
а когда обезьяны придут,
притворимся, что вымерли вовсе.

Птеродактиль кивает — ну да,
я, коллеги, не прочь затаиться.
Что за радость летать в холода,
наблюдать, как ревущие птицы

то и дело проносятся над
головой, провонявшей казармой,
превращая в пылающий ад
всё, что дорого нам, динозаврам.

* * *

Что ни утро, старик выходил на веранду,
перелистывал, кашляя, жёлтую “Правду”
(мезозойская эра, четвёртый эон):
“Птеродактиль набрал высоту”, “Стегозавры
продолжают движение в светлое завтра”,
“Диплодок Рабинович — английский шпион”.

Эх ты, молодость, молодость, дни золотые…
“Да, пускали в расход, ну так мы не святые”, —
что ни утро, старик, оседлав табурет,
усмехался, хвостищем по доскам елозил.
А за пыльным стеклом начинали стрекозы
свой шальной возмутительный кордебалет.

Шли по улице ящеры, новая раса.
“Что ни утро, всё то же — одни пидарасы.
Показать бы им как закаляется сталь!” —
разражался старик и всерьёз раздражался.
А потом в зеркалах перестал отражаться,
потому что от жизни смертельно устал.

* * *

Орки идут в атаку стальною цепью.
Гоблины наступают железным клином.
Карлик украл кораллы у Клары Цеткин,
спасся от коминтерновцев у кикимор;
весь посинел, распух, наглотался дряни
да заложил кораллы в ломбард Кощея.
Выпили хоббиты, Гэндальфу в морду дали,
а протрезвев, побежали просить прощенья.
Ладно, неси нам, Бильбо, пирог с корицей.
Сам не пойму, что это я волнуюсь…
Заночевал Иванушка у сестрицы,
утром проснулся – рядом лежит Анубис.
Прячет глаза, мнётся, башка шакалья,
тянет слона за хвост, а кота за хобот.
Шёл, говорит, из Мордора в Зазеркалье
да и попал в ваш Изумрудный город.

* * *

видишь, в небе изумрудном, под рубиновой звездой
человек гуляет круглый с треугольной бородой
или, может, это ящер в пышной юбке из хвощей
с попугаем говорящим на чешуйчатом плече
или даже серый котик, или чёртик кучевой
надувающий животик – тоже не исключено
потому как всё бывает, всё сбывается, родной
может, он во сне летает, человечек с бородой
или ящер с попугаем, или чёртик на коте
херувимчиков пугая погремушкой на хвосте

Дедушка

Они живут, но как-то понарошку,
заводят разговоры или кошку,
будильники. Гуляют без рубашки –
она у них на всю семью одна –
по стереоскопическим и плоским
домам, стоящим на проспекте вязком,
с которого вот-вот снесут киоски;
уже снесли, осталось только два

обугленных, но тоже пригодятся,
когда еврейский дедушка родится
в песочнице, среди опавших дятлов,
кошерных и не очень, и когда
взойдёт аквамариновое солнце
в окне, и ангелический Введенский
в крылатой колеснице пронесётся,
а может быть, введенских будет два,

что связано, конечно (смотрим выше),
с количеством киосков. Эти вирши
похожи на кренящиеся башни,
растущие, не ведая стыда,
из никакого, понимаешь, сора.
И где бы стихотворца ни носило,
вокруг него отборная сансара
и неблагоприятная среда.

Что это значит? Ничего не значит…
Семья и школа, выехав на дачу,
забрасывают головы на плечи,
как делают ударники труда,
откладывая дрели и стамески,
едва родится дедушка еврейский
под капельницей, в кислородной маске,
с ведёрком, полным колотого льда.

Дедушка-2

Я всё сказал, но разве вы поймёте,
листая окна в мягком переплёте,
что за тысячелетие на свете
наступит, если вот он – Пастернак;
не то что жив, а вовсе не родился,
(где не родился, там и пригодился)
сидит и ест среди огней бенгальских
в шести несовместимых временах
остывший суп, а сам всё ближе-дальше.
Его друзья идут по смерти маршем;
теперь у них не то, что было раньше,
теперь они поэты, а не ты,
капризный малый, впавший в ересь детства,
на самом деле – дедушка еврейский,
послом советским или принцем датским
взирающий со страшной высоты
на дивный мир (хотя едва ли новый)
внутри кита, а кит внутри коровы,
водящей за собою караваны
сусанинских поляков озорных
с их саблями и вислыми усами;
они твердят, что всё уже сказали
двум дедушкам с еврейскими глазами
под пыткой, на ближайших выходных.

Родился в 1966 году в Ленинграде (Санкт-Петербург). Публиковался в "Знамени", "Зарубежных записках", "Волге" и других журналах. Автор семи поэтических книг.

album-art

Стихи и музыка
00:00