160 Views
«Я хочу умереть!»— смаковал он.— «Да-да, жизнь — это совокупность блестящих осколков, рассованных по многочисленным карманам. И я один из таких карманов, непостижимыми нитками пришитый к бытию, набитый своей долей чудесных осколков. И все люди, и животные, и, наверное, даже растения, как и я — карманы. Если все сразу умрут, оторвутся от штанины бытия, то все выпавшие осколки сложатся в Бога».
Так вот он думал, этот Борхезов, который смаковал вкуснейшую «всемпоморде» фразу: «Я хочу умереть!», запивая её эрзац-кофе из ячменных зёрен, сдобренных корицей и синтезированным кофеином. Заедал плюшками и кренделями. Вскочил. Снова сел.Записал мысль в блокнот. Перечитал. Вновь на ноги. Заметался по комнате. Схватил со стола гроздь налитых сизых ягод. Давил озябшими от нагрянувшего потустороннего озноба пальцами липкие виноградины, не успевая донести их до искаженного громадомыслием рта — душа пребывала в исключительном танатовозбуждении.
Умереть! Более не жить! Таков правильный смысл!
Изнемогая от истомы последствий нагрянувшего из Ниоткуда откровения, Борхезов, обессиленный, манекеном свалился на пол и заелозил телом по натёртому парафином паркету, занурил кисть под китайские треники, нащупал увеличенное кровью жизньдающее, стал его мять… иступлённо заныл, облегчённо несдержался и, некоторое время, приятно отдыхал, ощущая, впрочем, неудобство вязко-липкого белья.
Собравшись с силами, он принял душ, приоделся и отправился в город, изыскивать пути перехода в мир иной.
Липовецкий, встреченный им у входа в метро, был первым из тех, кто выслушивая Борхезова, забывал следить за вЕками, в силу чего, фонетической молью трепетал на конце языка тех, кто лицо его видел, астрономический термин «орбита».
— Ну ты, брат, того… — многозначительно высказался Липовецкий, рассеянно уставившись базедовым взглядом восвояси.— Теория однако…
Борхезов, принимая этот затуманенный непониманием взор за показатель глубокомысленного процесса, смущённо вотвоткал:
— Вот-вот! Вот-вот! Это — Мысль! Мысль с большой буквы! Вот-вот! — повторял возбуждённый Борхезов и дёргал головой, роняя слёзы восхищения — как он, оказывается, понимаем друзьями!
— Косое утро. Диагонали солнечных лучей искусственно смотрятся в тумане мглы смога. Ситотуннели туч тому виной. Солнце пропущено сквозь дуршлаг с беспорядочно просверленными отверстиями. Беспорядочно как в плоскости, так и в… — вот тут-то я и застрял, — сказал Липовецкий. — Что за слово употребить, чтобы выразить… ну, что лучи солнца падают не отвесно, а косо?.. И косо, и отвесно, и, причём, по-разному косо… А?
Борхезов, нетерпеливо выслушивая внезапно разразившегося творчеством Липовецкого, изрёк:
— Ну, наверное… как в плоскости, так и в глубости?
— Глубости? Гм. Похоже на «грубости»…
— Или «глупости»… — заметил Борхезов — Вот. А я, значит, решил умереть.
— Да-да. Да-да, — сказал рьянотонно Липовецкий. — Глубости. Продырявленно не наотмашь, а косо… Вглубь, но косо…
— Наотмашь не дырявят, — заметил Борхезов.
— Неплохо… Неплохо… — потирая руки, кивал Липовецкий. — А ты читал мою новую книгу «Штука турка»?
— «Штукатурка»? — удивлённо перепросил Борхезов. — Из жизни стройбатовцев, что ли?
— Не, не… «Штука турка». Это мне Баркасов подсказал. Приходит и говорит, мол, я, говорит, пополнил «Бестолковый словарь». «Штукатурка» — это что? А я ему: не знаю. А он мне: ага! Штука турка — это половой орган азиата! Смешно, правда?
— Угу, — ответил Борхезов. Какими нелепыми казались ему в этот момент все ухищрения, комбинируемые в рулетообразном, склизком сгустке, оберегаемом хлипкой костночерепной оболочкой. Ведь смерть!
— Так о чём эта твоя книга? — из вежливости спросил он.
— О-о! Книга — класс! Никто не пожелает печатать — это ли не показатель! Забоятся! Вызов общественному мнению — вот что это за книга!
— Но о чём, о чём?! — недовольно наталкивал на суть Борхезов, раздражённый тем, что ему приходится отсрочивать долгожданную смерть.
— Лучше почитаешь! Я дам тебе экземпляр. Как можно рассказать книгу в двух словах? Невозможно, ибо в двух словах таится превратность.
— В двух словах… — повторил Борхезов. — «Штука турка».
— Красноречивое название, правда? — оживился Липовецкий. — Два слова, но ими сказано всё! Я долго думал над названием. Название должно быть ёмким: в нём должно заключаться всё произведение, как некогда в точке заключалась Вселенная. Помнится, я хотел создать роман, название которого — точка. Полиграфический знак. Просто точка. Но потом я подумал: э-э, нет! Это ж ведь плагиат у Бога! Понимаешь? Это название, как я себе мыслил, в тоже время и есть весь роман. Роман-название. Роман-точка. Это — всеобщая суть. Всё было точкой и всё станет точкой! Вся литература, всё искусство стремится, и, в конце концов, прийдёт к точке!
— Дойдёт до точки, — сказал Борхезов.
— Да-да! Да-да!.. — потирал руки Липовецкий. — Так что приходи в четверг к Баркасову — я буду читать там новый рассказ «Передовой опыт в сельском хозяйстве». Ты не смотри на газетно-журнальное название. Это очень занимательный, я бы даже сказал — приключенческий рассказ. Фантастика. Да, я решил попробовать себя в этом жанре…
— Научная? — спросил утомлённый Борхезов.
— Не, не… Сельскохозяйственная. Я постоянно в поиске. Новые формы самовыражения…
— Это хорошо, — перебил Борхезов. — А я вот, уже нашёл. Собираюсь умереть. Смерть — смысл жизни. Как этого не замечают? Правду говорят: лучше всего прятать на видном месте!
— Да-а… Да-а… — глубокомысленно кивал Липовецкий. — Смерть — это загадочное
…ээ…состояние. Да-а…
— Вот, — сказал Борхезов. — И теперь я думаю, как его достигнуть.
— Это, пожалуй, нелегко, — согласился Липовецкий.
— Вот ты, Кондратий, смог бы меня убить, как друга? — в лоб спросил Борхезов Липовецкого.
— Пожалуй, что и смог бы, — рассеянно сказал Липовецкий.
— Да ты что! — поразился Борхезов. — Ты это серьёзно?!
— Ну… да. Сам же просишь.
— А как же… Ну… Преследование по закону, там… Ну, муки совести… Близкие покойного, непонимание масс и всякое такое…
— Придумаем. Помнишь интригу в моём детективе «Убить начисто-3: Кодла-2: Возвращение Рьяного-3: Опущенный брателло-2: Киллер для Овцебыка-3: С Новым годом!»? Я ещё и не такое придумать могу! — похвастался Липовецкий.
— Мне это… Чтоб только не больно и никому никаких неприятностей, — сказал Борхезов.
— Устроим, — важно сказал Липовецкий и поспешил скрыться из глаз, постепенно окунаясь в зев пассажиросборника станции метро.
Борхезов ещё долго стоял на месте и обдумывал диалог с Липовецким. «Нет, — решил он. — Этот не сможет. Этот меня не убьёт. Дуршлаг он, этот Липовецкий — все его внутренние накопления, все осадки умственной жизнедеятельности, пережёвываются, сдабриваясь пустонелепостью общепринятой ментальной слюны и, скашившись, лезут из дыр его расстрелянного снобизмом мировоззрения, разрозненными рыхлыми смыслоглистами, скомкав которые в тесто, можно выпечь лишь безвкусные, малопитательные, только условно утоляющие эстетический голод пампушки». Борхезов записал это словопостроение в один из блокнотиков и отправился куда глаза глядят.
Возле ларька на колёсах, с агрегатом на нём, для производства сладкой ваты, Борхезов заметил Анатолия Прокофьевича Кирпичёва, учителя музыки по классу гобоя. Музпрепод кормил липким кондитерским пенопластом своего сына, гобоиста Евстигнея, подающего надежды на международное признание отрока тринадцати лет, с богемнодлинными волосами, сосулистым абажуром скрывающими звукосниматель его головы.
— Здравствуйте, Анатолий Прокофьич, — сказал Борхезов.
Музпрепод отпрянул от него, словно ныряльщик от ядовитой медузы — нелепо загребая воздух руками и голенасто мелькая ногами; наткнувшись, покосил ларёк.
Отшатнуло и отрока — несколько локонов-прядей жадно налипло на сладкую вату. Впрочем, скоро знакомца узнали. Поздоровались.
— Я, ****ь, знаете ли, Анатолий Прокофьич, вдруг постиг, *****, потаённую, мудрость, — стараясь сгладить безумный пафос заявления, нарочито грязноязычил Борхезов.
Отрок захрюкал вихляя уж подслащенным своим абажуром. И пока отец-духовик не опомнился, и не выдумал слов для острастки, Борхезов продолжил:
— Откровение, ****ь, вот какое — все должны умереть нахуй, напрочь, и животные, *****, и растения, насекомые всякие, гады, и сложить из кусочков в них вложенных неизвестными силами внешними — супер-нахуй-мозаику, что и будет в итоге, *****, Богом. И раз вышло так, *****, что постиг я всю ***ню эту ****скую первым, должен я, нахуй, сделать почин и погибнуть ****ато примером, а для этого нужен мне киллер, ибо сам я слаб духом повеситься, отравиться, в ****у утопиться, из окна, *****, на улицу выпрыгнуть иль таблеток каких, *****, напиться.
— Сумасшедший, — шепнул Кирпичёв и, схватив сына за лацкан сценического покроя пиджачка, поспешил шпротно разместиться в консерве подъехавшего трамвая.
— Не желаете ваты, товарищ, — предложила Борхезову женщина отпускавшая рыхлую сладость.
— Я желаю лишь смерти. Всем желаю, и вам в том числе. Мы затем существуем на свете, чтоб посмертно составиться в Бога.
— Ты что, одурел? Белены объелся? — вскричала дама и был бы у нее свисток, так она бы дунула в него, созывая народ, а так схватила специальную железяку, которой сковыривала излишки в порциях сладкой ваты и забарабанила ею по металлическому прилавку — небось в эпицентре внимания толпы этот придурок не осмелиться сделать ей больно, а то и убить.
Но Борхезову уже было не до нее, ибо он вдруг стал внешне меняться, причем прямо на глазах у всей публики: над его верхней губой — и все завороженно наблюдали эту невидаль — перебирались всякого рода усы, словно присаживаясь на пару секунд передохнуть, а затем — снова в таинственный путь; менялся цвет и разрез глаз, кустистость бровей, пышность щек, форма носа, хрящезатейливость ушных раковин, конфигурация черепной коробки, цвет волос… Далее и по всему телу Борхезова пошли судороги: то трещала по швам одежда — он набирал мышечную массу, то, напротив, обвисала, словно на кое-как сляпанном огородном пугале.
Народ диву давался, а Борхезов-то знал что к чему: за дело взялся Автор!
Наконец, Автор прекратил метаморфозы, изъял Борхезова из предшествующих им обстановки и обстоятельств и поместил в свой текст уже в следующем виде:
«…и перед взором его синих, как море глаз, уже не было земного, осязаемого мира, а наподобие калейдоскопа, сменялись замысловатые, влекущие душу узоры, предлагавшие ему слиться с ними для того, чтобы составить Бога. И Хербозов принял их приглашение и распался на части, каждая легче атома, и проник везде и всюду, и стал всем, но в тоже время ничем, а когда их затейливая песня закончилась <…> он обнаружил там прекрасную женщину. Ее изумрудные глаза, словно магнитом притягивали его, коралловые губы шептали слова любви, ее шелковистые, цвета вороньего крыла волосы, раздуваемые ласковым весенним ветерком, манили его и <…> прикрывая цветастым платком свою белую, упругую <…> и игриво скрутив его в жгут, накинула Хербозову на шею, и с невиданной силой сдавила ее и нежным, каким-то неземным взглядом, наблюдала его агонию.
Вскоре вернулся <…> и покончив с погребением, они с гордостью оглядели свое частное кладбище, насчитывающее не менее сотни могил, на котором они собирали осколки рассеянного кем-то Бо…
…рхезова. Все они заключены в бумажные гробы, — думал Автор о героях мировой литературы, — и отправлены в библиотеки, эти кладбища… И ведь все накопленное в них, в библиотеках этих, человеку не охватить, никак не составить в одной бедной несчастной (пусть даже и напрочь гениальной) головушке все эти осколки в одно целое, в Бога душу мать, Александр! Сколько можно? Нехуй делать? Рассказики он пишет! Автор, блять! Ночь на дворе, а он рассказики пишет! Завтра на работу, шо ты ***ней маешься, постмодернист ***ый! Борхес хуев! Да и еще так тупорыло, путанно… Шо это еще за «хрящезатейливость»? Я тебе щас дам, блять, «хрящезатейливость»! Ты у меня щас ***ы получишь, Александр, бля, Вэ Руденко! Хули ты еще эту «хрящезатейливость» в кавычки берешь типа все по правилам! воображаешь о себе дохуя, умник! Хули ты ваще щас от моего имени пишешь? О*енел? Хули ты материшься как бы не от своего, а от моего имени, сука! Да я тебя щас… На! НА!НА! СУКА! УМРИ! Автор, бля! На! Шевелишься еще? Да я