111 Views
если год за годом
врать без крови
без боли
если бинтовать сквозные раны
прикрывать ладонью сердце
умываться
каждый вечер спиртом тщетно сжечь пытаясь
отпечатки твоих пальцев
и взгляда
с гитары стекол кожи
наглотавшись ветра вместо хлеба и соли
от хронической свободы
никуда теперь
тебе уже не деться
неприкаянность бездомность
словно крылья
за спиной
в пыли асфальта
догорают пряди лето лижет кожу
значит боже
мы с тобой уже почти пришли
Головокруженье и до стылого озноба
если стерта тоника
и черный с белым
это значит ты проснулся
значит прямо только прямо
напевая что-то из великих
ты канатоходец ты игрушка
для живущих где-то там на небе
если отодрав бинты
и сняв повязки
сжечь их разом
если наплевать на правила движения
и мелкие законы бытия
и вздохнуть орлом кровавым
пусть сердце плачет пусть оно поет
сколько сможет
если сможет
как странно и смешно что мы с тобою еще живы
(написано синей шариковой ручкой на крышке старой парты, выставленной
на помойку)
Приложение.
1. По идее, сказки – это то, что может остаться после. Когда ни черта не смыслишь (или смыслишь), но что-то слышал. Или когда каждый день проходишь мимо одного и того же
2. Play. Поразительно, до чего резко меняется план: словно порывом ветра относит от любого объекта на десяток метров. Просто нащупываешь за своей спиной сеть, которая затягивает тебя как есть: каким бы уродом ты ни был, с тобой говорят настолько откровенно, что само понятие откровенности становится излишне: другого просто а priori не дано. А через эту сеть – приходят другие слова и проступают очертания других лиц. Я не видел их чертовски давно. Странный способ поддерживать идентичность, тебе не кажется?..
Но благодаря этому рождается независимость. А за ней – свобода.
Впрочем, это только отговорка. Каждый придумывает свою.
3. MAINSTREAM INSIDE: из жизни лишайников
Пока звучит музыка, мир прост и великолепен. Вслед за ритмом и чужим голосом из наушников – по плечам. Лежит земным мячом на ладони, и вертится, и качается тогда, когда приходит время брать дыхание.
…здесь ты уходишь subito piano и постепенно, мягко… смотри на руки – я сказал “мягко”, видишь? Поняла?.. давай еще раз. Из-за такта!..
В первый раз настоящей смерти у них не получилось. Хотя все зависит от того, с какой стороны на это посмотреть. Сама забава до состояния абстрактной и оттого чертовски привлекательной идеи еще не оформилась, и, значит, воплощать и разыгрывать, как по нотам, им было еще просто нечего: партитура задержалась в пути.
С другой стороны, так натурально у них впоследствии выходило очень редко. Он действительно почти умер, оказавшись чертовски удачливым и неудачливым одновременно. Потеряв по давней привычке еще одну ночь, пришествие утра Дим встретил должным и, по сути, единственно доступным на тот момент для себя образом: молча, устало и тупо глядя на тяжелую серую воду. Руки гудели, ноги гудели, гудела голова. Особенно же болели пальцы, как будто все годы своей еще не слишком долгой жизни он вручную копал туннель метрополитена. Что было через пять минут, через десять минут… да ладно – через три-четыре часа, Дим не помнит: подействовала муть, распитая в гараже совместно с непризнанными гениями всех племен и мастей.
На самом деле все это не важно: повтори я те же слова – про муть, гараж etc – Диму, он бы не понял и не вспомнил – это не с ним и не о нем. Мы как-то говорили о том вечере спустя пару месяцев, когда они с Норой уже нехорошо друг на друга поглядывали. Вернее, – хорошо, им было хорошо: к тому времени они уже придумали свою личную, персональную смерть по вызову… Дим, описывая вечер-ночь-утро своей первой неудавшейся кончины, вспоминает только великолепный Санькин голос: когда человек так поет, все остальное тает. Если есть чему таять. Что еще он мне рассказывал? Он описывал мне запах свежего диска, только что распечатанного и ни разу не юзанного ни одним дисководом Вселенной. Он говорил мне про блюзовый квадрат и какие-то там вариации, он говорил про озарение: когда идешь-идешь – и – хоп! – вспышкой перед глазами пестрый рекламный плакат, виденный еще вчера, но сегодня… сегодня… После одного из таких озарений он раскошелился на несколько блоков каких-то дешевеньких сигарет соответствующего достоинства: из чистой солидарности с художником, слепившим столь ошеломительную жуть, ибо Дим не курит. Все это и еще много чего – одним потоком, без запятых и пауз.
Все замечательно, просто в тот раз Дима действительно занесло на повороте: еще бы чуть, и парить ему на фоне небес лазоревых, безжалостно вспарываемых ласточками и самолетными лбами-хвостами-перьями… Ранним сентябрьским утром мальчишки, нагло задвигающие школьные занятия, разглядели, как Дим легко и по-своему красиво, словно в нем и вовсе костей не было, сползает с моста в речку. Когда народ постарше и посолиднее благополучно миновал первый уровень игры в спасателей, Дим незамедлительно преподнес им следующий: его откачивали от принятой отравы неделю, словно это была не дешевая паленка, а царская водка, выпитая из ведерной емкости залпом. Пару раз я заходила к нему в больницу – пока он еще не приходил в себя: сине-зеленый. Желтый. Куча трубок и трубочек, грязно, сыро, – на мой взгляд, иначе и быть не может: за окном осень. Но Пушкину же нравилось, стало быть, и Дим, доморощенный поэт-алкоголик, сумел бы найти в этой отвратной картинке определенное очарование. Меня от его воскового лика тянуло блевать.
Нору, кстати, тоже. День за днем ее сворачивало жгутом, разворачивало и рвало так, словно кто-то захотел поменять ей местами лицевую и изнаночную стороны. Может, они с Димом, как сообщающиеся сосуды, просто выживали таким способом.
Самое забавное, что им это удалось.
4. Нора. Невысокий, хлипкий с виду подросток-тинэйджер с шутками Питера Пэна и замашками маленькой разбойницы. По идее, ей можно было бы дать гораздо менее мягкую характеристику, но мне нравятся такие девчонки, поэтому ничего кроме и сверх вы здесь не найдете.
Она заканчивает школу, и ей абсолютно по фигу, куда идти дальше. Что погребальная молитва, что заздравные тосты, что последний звонок – для нее все едино и все одинаково убого и бесцветно: “поэтому не спрашивай, по ком звонит колокол… он звонит по тебе”. Пожалуй, так. На это у нее есть несколько причин, а именно, – три: она сама, музыка и Дим. Иными словами, – абсолютно счастливый человек, что бы мы под этим не понимали. Когда я попросила ее отдать мне что-нибудь на память – что-нибудь действительно ценное, но такое, с чем Нора может расстаться, она вытащила из ранца цвета хаки смотанные колечком обрывки медной струны. Черт ее знает, конечно, но, скорее всего, с Димкиной гитары. Я сказала спасибо и спрятала в свой ранец, грязно-синий.
Не знаю, от чего умирают подростки, но Нора довольно долго и медленно умирала. По крайней мере, до тех пор, пока они с Димом не придумали новую смерть, интереснее прежней. Потом она стала Норой-какой-ее-знают-сегодня, все приняли и никто не спросил. Как, собственно, и заведено у нас, людей.
Дим. Считается, что мы знакомы, цитирую, “с самого детства” В принципе, это могло бы быть правдой, поскольку с третьего по девятый мы действительно отбывали в одной школе и даже в одном классе. Однако в те славные добрые времена общение строилось преимущественно по схеме: сколько времени – три – какой урок – физика. Мы случайно столкнулись вторично около года назад, т.е. восемь лет спустя после нашего первого опыта “дружеских отношений”. Стало быть, за воссоединение святого семейства!
Дим хороший гитарист и черт знает какой педагог (преподает он, увы, не музыку, а какую-то чушь типа политологии). Он уже в школе казался странным, – сейчас, по прошествии некоторого времени, вызывает легкое ощущение абсурдности мироздания – везде и всегда: абсурдности, света и уюта. Впрочем, может, он действует так только на меня: мой личный Бодхисаттва.
Я. Ваш покорный слуга знает одиннадцать оригинальных способов варки кофе с применением одной только убогой кухонной конфорки, коей боженька наградил меня в одном комплекте с родителями, гражданством и русским языком (в школьные годы, правда, оцененным лишь на троечку). Понимающему человеку это говорит о многом, остальные могут просто не замечать. Как и прочие куклы на подмостках, я постоянно что-то ищу. Но если остальные создают впечатление существ стремительных, почти скоростных – не важно, догоняют они или спасаются бегством, то я продвигаюсь очень медленно – на ощупь, словно слепая. Может, так оно и есть.
Как и Дим, я могу сыпать именами-кодами, именами-ключами, именами-отмычками со скоростью захлебывающегося пулемета. Осталось найти хотя бы одну дверь.
5. -Ты опоздал.
-Прикинь, абсолютно из головы вылетело, что иногда в школах уроки пропадают.
-Ох, не…
-Зато ты сделала доброе дело двадцати семи оболтусам, коих я вытурил из класса на пятнадцать минут раньше.
– Отлично, всех не перевешаешь!..
Бывает и по-другому: она цветной лентой убегает из школы и сталкивается с ним где-нибудь во дворах, выскакивая из засады. Вешается на шею, орет и визжит так, что из окон выглядывают недовольные домохозяйки. Он выкручивает ей руки, она продолжает извиваться змеей, домохозяйки не отходят от окон, телевизоры за их спиной тщетно истекают слезами десятков красавиц, познавших все прелести и горести “мыльных” сценариев.
-О, мой несравненный и благоуханный цветок жасмина, заткни свою поганую пасть, покуда я не приказал привязать тебя к хвосту диких степных кобылиц и не даровал им долгожданную волю!.. о, луноли…! ох, чтоб тебя…
Оба валятся на землю.
Так могут пролетать часы – в ореоле желтых одуванчиков, серо-коричневых изъеденных тлей листьев, в снегу. Они говорят, что иначе и быть не может, но при этом прекрасно отражают “нереальность” происходящего.
– Если бы ты был нормальным человеком, ничего подобного бы не произошло, – потому что не могло бы произойти. Но ведь ты же урод, каких мало… Да и я не лучше, но мне – можно.
С подобных фраз и начиналось их знакомство.
За дверью класса стояло человек семь школьников, не больше: перерыв был объявлен на полчаса, и многие еще не вернулись из столовой. Он вышел к ним, прикрыл за собой дверь и сразу оказался под перекрестным огнем враждебно—вопрошающих взглядов. Ничего кроме сочувствия и смеха волчата вызвать не могли. Как среди цирковых зверенышей: Спор за звание самого выдрессированного кутенка или – Чей ошейник шипастее.
Дим подошел к пестрой стае и, глядя на мятый лист-опросник, произнес: – Госпожа Элеонора Дашкевич. Имею я возможность побеседовать с этим человеком?
Как будто в вакуум бросил. Он улыбнулся: детвора и так уже устала от наигранного парада протертых красных скатертей и непромытых фаянсовых тарелок в прокисших столовых. Ни от первого, ни от второго крылья за спиной человека не растут, так уж получилось. А тут еще – он, постоянно забывающий, что надо петь в унисон с каждой маргаритойпавловной и аннойивановной. “Неопытный” и “дикий какой-то”: члены комиссии не ходят в вытертых джинсах и вельветовых пиджаках, они иначе относятся к работе и подопытным и не позволяют себе так улыбаться, просматривая конкурсные ответы. “…Очевидно, подразумевается, что сейчас, по счету “три”, мы сможем собраться и изложить все, что думаем на самом деле, предельно искренне, до пустоты. Я же, с вашего позволения, разрешу себе дальше врать: вот увидите, конечный результат понравится вам гораздо больше правды. Потому что я не соотношу себя до конца ни с одной социальной группой: по большому счету, подобный статус мне безразличен. Стены возникают только тогда, когда начинаешь думать о них, как об обязательном условии жизни среди себе подобных. Не открестишься от одних – не станешь частью других. Поэтому я напишу так. Я заканчиваю десятый класс и, значит, уже поразительно похожа на человека. Не только в своих глазах но, похоже, и ваших. Иначе вы не задавали бы мне подобных вопросов. Это льстит…”
Она спрыгнула с подоконника и сделала пару шагов в его направлении, одновременно закидывая за спину ранец. – Да. Это я.
– Отлично! – он, не складывая, засунул ее работу в необъятный карман любимого старого пиджака, откуда та растопырилась бумажными перьями, словно звезда вокруг комиксных взрывов – “BOOM!”.
– Мне очень жаль вас огорчать, но у членов комиссии ваша работа особого восторга не вызвала. Наверное, это не слишком педагогично, но я уже сейчас могу сказать, что вам тут абсолютно ничего не светит.
За спиной кто-то из девчонок запищал. Писк быстро перешел в тоненькое придушенное хихиканье: “да уж, педагогично…” Элеонора пожала плечами и опустила голову, волосы тут же упали вперед, надежно спрятав выражение лица и глаз. Неловко, стыдно, неприятно – до фига всякой ерунды.
– Но мне бы хотелось у вас кое-что узнать. По поводу этого самого сочинения. Вы свободны сегодня во второй половине дня?
Она распрямилась. На этот раз его тщательно сканировали с головы до ног. Бог ты мой, ну что там еще можно просчитывать?!
– Милая, как педагог я здесь еще никто: пятаки за “здорово живешь” в журнал не нарисую. Как кавалер – тоже птица неприметная. Так что заканчивай ломаться и пойдем кофе пить, у меня от официоза уже голова болит.
Она помедлила всего несколько секунд:
– Нора, – протянутая рука, покрасневшее лицо.
– Дим, очень приятно.
Со всех сторон наползало тихое сопение школьников: надо же, еще в школьных конкурсах участвуем, а туда же – “не по уставу”. Дим слегка поклонился присутствующим и пошел в класс – за вещами.
6. “Здравствуй, братец. Я благополучно продралась через очередной завал отчетностей и вновь дышу, и вижу, и слышу. Где ты пропадаешь? … Кажется, я соскучилась.”На стенах ее комнаты висели плакаты, но какие-то неправильные: ни тебе красивых лиц, ни тебе известных личностей, – ничего подобного. И картин, которые можно было бы принести в дом из сквера, она тоже не признавала. Над ее столом висела неаккуратно вырванная из сборника страница комиксов, пара киноафиш и фотографий из журналов: железнодорожный вокзал где-то в Австрии, вечер в MacPeac, ночной Нью-Йорк с высоты птичьего полета…Под лампой день ночь кружилась вырезанная из щепок птица счастья.
– Ты так любишь людей? – он поставил обратно на полку книгу, которую до этого бегло пролистывал.
– Не знаю.
Нора, сидя на полу, разливала по чашкам свежезаваренный чай – почти черный, горький. Аромат затопил комнату снизу доверху, как дым: только в самых глубоких щелях и темных углах он ощущался не так остро. Свитер на узкой норкиной спине топорщился, цепляясь за лопатки; рукава вытянулись и теперь норовили укрыть собою крышку чайника.
– Будешь что-нибудь? Дома, правда, пусто, но хлеб точно есть, – она поднялась на ноги, выпутавшись из пестрой цыганской юбки, в которой обычно рассекала по квартире.
– Ну, давай хлеб.
– Пять сек.
– И ты не поехал на эту вашу встречу? Как она там, – конференция, симпозиум, митинг..?
– Нет, не поехал. А потом и вовсе смотался из института.
В такие моменты Норка напоминала ему что-то кэрроловское. Не обязательно саму Алису. Может быть, Соню или даже одну из чашек или блюдце, принимавшее участие в безумном чаепитии. Но при этом что-то Свое и до боли знакомое – этакое воспоминание из детсадовских будней. Может, потому что носила старую – времен молодости ее матушки – одежду, или стриглась очень коротко, как-то по-детски.
– И сдалась тебе наша школа… – Нора отломила от батона кусок хлеба, положила себе на колено и принялась отлавливать в складках ткани хлебные крошки, – Ну, какой из тебя учитель?.. хотя… ммм, – она откусила изрядную часть заныканного ломтя и стала выписывать рукой вензеля в воздухе, словно ускоряя этим процесс пережевывания, – хотя, остальные – не лучше. Я так считаю.
– Наверное, ты права, но мне нравится. Да и такта ни на что другое не хватает.
Дим отодвинул кружку и вытянулся на полу. Прямо перед ним повисла трапеция оконного проема – с небом и облаками.
– Рвать когти себе и другим – нет уж, увольте. Мне лениво.
Норка быстро свернулась клубком рядом с ним:
– Угу. Ну и остался бомжом. Только такие недоделанные, как я, с тобой и водятся…
– А я не против.
Нора закрыла глаза и завозилась, устраиваясь поудобнее. Она, как кошка, забирала тепло тогда, когда ей этого хотелось: и хоть ты что делай…
– Нор, вообще-то… вообще-то, – у меня завтра уроки с восьми до четырех. Мне бы с программой свериться и вспомнить, о какой эпохе мы сейчас с классами треплемся… Ау?
– Не уходи. Ты ж все равно выкрутишься, – и только громче замурлыкала.
Часы на левой руке отщелкивали время, словно ритм сердцу задавали, как на плацу – левой-правой, левой-правой, левой…Осень превращалась в зиму, так же, по счету: раз-два-три – серый квадрат строительной смеси вместо песка, голые березы и черно-золотые лиственницы. Все тонкое, острое. Лето рисует широкой кистью и не боится ставить кляксы; зима отводит черты лица по линейке. Рядом на полу валялся клетчатый шерстяной плед – песчаный и от этого как будто даже сырой. По-прежнему пахло чаем. Этажом выше кто-то тяжело и медленно ходил, скрипя половицами и дверями. За стенкой телевизионные новости перемешивались с кашлем и разговором на повышенных тонах.
– Не уходи, хорошо? Мне ведь тоже не хочется к ним возвращаться. Только мне тяжело вот так, в одиночку.
Дим усмехнулся сквозь подступающий сон:
– Это, брат, временно. Отрастут клыки, будешь ходить на охоту одна.
– Дим, ты сам понимаешь, какую чушь порешь? Ты и охота – несовместимы. Я и охота – несовместимы. Я и клыки -…
– Несовместимы?
– Точно.
– Тогда остаются нелюбимые тобой стены.
Она замолчала на несколько минут, а потом протянула задумчиво: – Я подумаю, ладно?
– Без проблем.
7. Поначалу до него продолжала доходить информация, приходили общие приглашения: все как и прежде – ведь на его почтовом ящике не было написано: извините, здесь живет другой человек, или – извините, жильцов нет.
Первой гаванью стала букинистическая лавка: пусть не архив, но зато не надо сразу учиться быть живым, нырять в целый город и гордо плевать против ветра. В торговом помещении, у стеллажей стояли кукольные продавщицы. Его работа, гораздо менее презентабельная и интеллектуальная, проходила в небольшом складском помещении – среди тех же книг, пропахших пылью и чужими сигаретами. За полгода работы грузчиком-архивариусом он и сам приобрел тот же запах – старый, терпкий и в чем-то даже приятный, хотя и перестал его замечать. Проявлялся он только по контрасту с другими запахами – запахом его квартиры, который особенно резко проступал после того, как удавалось скинуть дневную одежду; запахом магазинов и дешевых закусочных; запахом асфальта, земли и листьев после дождя. Лавка открывалась достаточно поздно, а закрывалась рано. Оставалась масса свободного времени. По этому поводу в первые дни он испытывал что-то вроде культурного шока. Подобную свободу он ощущал в последний раз, кажется, классе в десятом – одиннадцатом: не потому что делать тогда было нечего, а потому, что можно было ничего не делать. Снова он принадлежал самому себе: год назад это показалось бы жалким, постыдным и недостойным. Теперь все вернулось на круги своя: “кажется, я деградировал до уровня старшеклассника” – и Дим улыбался. Во время перекура он, бывало, выходил в торговый зал и, облокотившись на стойку перед кассой, трепался с кассиршей и разглядывал покупателей: какие книги они берут в руки, раскрывают, смотрят, что говорят друг другу.
Первая работа, таким образом, подарила ему неистребимое чувство счастья и свободы, неплохие отношения с той самой кассиршей и отросшие хайры. Дальше все пошло еще быстрее и проще: он, не глядя, сменил за полтора года две “точки быстрого питания”, мастерскую по ремонту копировальной техники (не велика оказалась премудрость), и игровой зал на одной из окраин. От одной мысли о чем-то более “достойном” его начинало подташнивать.
“…поздравляю тебя с защитой кандидатской: никогда не сомневался, что рано или поздно ты всех их заставишь плясать под твою дудку – у тебя талант дирижера и крестного отца в одном флаконе. Так что – все по плану. Я по-прежнему скитаюсь, и ничего печального в своем положении до сих пор не нашел. Хотя пытался: привычку рефлексировать по любому поводу просто так за борт не выкинешь. Но то что нам с тобой по разным дорогам – это точно: по мне, так со стороны науки низко открещиваться от своего теологического начала и, доказав разнообразие драконьего племени, набрасываться на тех, у кого чешуя не так сварена. Будь во мне сильнее богоборческая жилка, можно было бы выходить на площадь с плакатом “Раздавите гадину!”, но, кажется, она и так себя не очень хорошо чувствует. Так что двигай ее, пока сможешь: кому-то же она нравится… ”
Примерно тогда же, по выходу из пыльного дворца б/у-шной премудрости, он связался с очередной гаражной компании, во многом – благодаря общей светлой памяти о Ваньке, Димкином старшем брате. Достал гитару, о которой в последние годы вспоминал только во время очень хороших посиделок и извлек из небытия потертый вельветовый пиджак – бывший во времена Ванькиного студенчества вещью относительно модной и относительно ценной, теперь же – скорее памятной и знаковой. Но – удобной.
Здесь-то и прозвучал его заключительный аккорд, или, по крайней мере, – финал одной из вариаций на тему: он решил, что на какое-то время одного луга ему хватит. Разве что – сменить еще раз декорации: и он оказался посреди школьного двора. Журавль на болоте: все в том же карнавальном наряде – разве что манжет кружевных не хватает. Над его головой пронесся драный футбольный мяч и гулко ударился о сетку забора. Вслед за мячом на Димку налетела стая малышни, учитель физкультуры и истощенная умственным трудом спичечная классная дама в огромных и круглых пчелиных очках, отливающих синевой мартовского неба. Дим понял, что он попал туда, куда и хотел попасть, и отправился на поиски какой-либо власти в обрусевшем Бедламе.
В то же самое время восьмиклассница Элеонора Дашкевич стояла у доски в классе математики, сжимая в руках крошащийся мелок, и гоняла во рту жвачку с таким же остервенением, как футболисты под школьными окнами – потертый мяч. С доски на нее взирал нарисованный ее собственной рукой неряшливый кубик-рубик с кучей неизвестных.
– Ну, что ж, Эля? Вы, наконец, продолжите?
Девчонка только плотнее сжала губы, так что те слились в одну, белую от напряжения, черту – что тут поделаешь, – “проблемный ребенок”. Татьяна Николаевна вздохнула и обернулась к классу: – Кто-нибудь хочет помочь товарищу?
Эля молча повернулась и пошла на свое место: длинная пестрая юбка, мальчишеская прическа, словно после какой-нибудь тяжелой и заразной болезни, нелепый детский свитер – слишком длинный, собирающийся над резинкой подобием продырявившегося спасательного круга. “Ничего, кроме жалости”, – Татьяна Николаевна поправила сползшие на нос очки: – “Ничего, кроме”.
8. Она с разбегу повисла у него на шее, так что ранец за ее спиной подлетел сантиметров на тридцать – сорок.
– Я дождалась!
– У-у-мница…
– Нет, знаешь, я тут подумала: а вдруг ты в один прекрасный день исчезнешь? – она расцепила руки и скатилась обратно на грешную землю, укрытую рыхлым, пружинящим под ногой опадом.
– Ну, я надеюсь, мне все-таки хватит такта и душевных сил сообщить тебе об этом заранее.
Они медленно пошли по направлению к “Ирэне”, так называемому “ресторану первого класса“, в котором умудрился задержаться в качестве официанта один из Димкиных приятелей.
– Это-то понятно, – Нора сошла с асфальтированной дорожки и пошла по газону, поддевая листья темными носами ботинок, – Но если ты когда-нибудь сдохнешь, по отношению ко мне это будет самый эгоистичный и жестокий поступок с твоей стороны. Мы ведь в ответе за тех, кого приручаем, помнишь?
– Хорошо, я буду бесконечно добр и прикончу тебя до того, как отброшу коньки.
– Обещаешь?
– Обещаю.
– Мы каждый раз будем умирать вместе?
– Каждый раз?
– Каждый.
– … хорошо. Я обещаю.
Нора, довольная, что-то замурлыкала себе под нос, но до самой “Ирэне” не сказала больше ни слова. И только в полупустом зале, как обычно, при виде Юркиных светлых локонов и тонких черт лица затрещала: – Я все думаю, кого ты мне напоминаешь, а теперь вспомнила: у меня когда-то была очень похожая на тебя кукла. Юрка, ты ведь если и не прекрасный принц, то паж ее величества – это точно!
Юрка только улыбался: – Что мадемуазель предпочитает? Кофе и мороженое? У нас восхитительный выбор десертов…
Днем в “Ирэне” ставили классику: она довершала выбранный хозяином образ. Под звуки одного из полонезов Шопена Юра принес и поставил на скатерть крошечные кофейные чашки и с той же лакированной улыбкой произнес:
– Я на пару минут, почти счастлив.
…Минут через десять Юрка вышел к ним с черного входа: его смена кончилась. Локоны паклей высовывались из-под черной вязаной шапки, во рту уже торчала незажженная сигарета (владелец “Ирэне” курение не поощрял):
– Что-то я сегодня умаялся, такой денек был…
Норка похлопала его по плечу: – Да-а-а, принц, угваздали тебя нынче…
9. “Последнее время мне кажется, что мой мир сжимается. Он и раньше не был безбрежным, но я всегда чувствовала: стоит принести присягу, и какие-то из дверей откроются. Самое же главное, – не имея собственного имени, я, в принципе, могла обозвать себя как угодно и подладиться к любому человеку. Что-то вроде того, как это делаешь ты… А теперь мир стал конкретен и осязаем – он сжался до размеров одного человека, у него появились руки и ноги – такие вещи, бывает, в мультиках рисуют…И он стал подозрительно похож на тебя. То ли потому что я слабая, глупая,.. не знаю, чем от тебя отличаюсь, – но ты явно перевешиваешь, и я попадаю в твое поле притяжения и покорно занимаю готовую орбиту. Сам-то ты что по этому поводу думаешь? Ведь наверняка же скажешь, что получилось ничуть не лучше, чем в нашей империи статуса. Нельзя найти свободу через свободного. Кажется, ее можно найти только через себя. Я права? Ведь если ты вдруг исчезнешь… ”
10. Потом все стало проще: они умирали по нескольку раз за месяц, словно впадали в зависимость: сами это прекрасно чувствовали и понимали, но не останавливались, а только меняли дозировку. Все больше, все чаще, все продолжительнее. И не такие уж они были удивительные, чтобы окружающие все им прощали – такие же, как все. Просто, в отличие от остальных, они отыгрывали non-stop одно и то же, не меняясь в зависимости от места и времени суток. Велика важность.
За пару месяцев мы пересеклись раз шесть, не больше. А потом Нора и вовсе исчезла из нашего быстрорастворимого королевства…
11. Она уткнулась Диму в плечо и тихо-тихо начала оседать, пока не встала на колени – прямо на холодный грязный кафель.
– Сегодня день моей смерти. А ты – как хочешь.
– Убей.
Так буднично и спокойно. Почти скучно. Дим улыбнулся, Нора – тоже. Теперь за скобками мы с Лехой, но в случае с этими, новыми скобками невозможно делить на чет и нечет. Это как-то… глупо.
Дим медленно начал клониться вбок. Ни я, ни Леха толком не успели разглядеть, кода именно, но в какой-то момент он словно нырнул на пол – почти задев головой край стола. Чертовски страшно. И близко от узкой холодной полоски, обвивающей периметр столешницы.
Идиотизм…
Они валялись себе спокойно на полу, почти под столом.
-Все прикольно. Мы умираем на неделю.
– Нет, курносая. Мы умираем навсегда.
– Я пошел, – Леха бросил в пепельницу окурок и взял со спинки стула ветровку.
12. Ему передали гитару. Она возникла откуда-то из-за дивана, неплотно придвинутого к стене. А я-то думала, что там нет ничего, кроме пыли, книг и пустых пластиковых стаканчиков. Дим любовно, но по-свойски обнял светлый корпус – словно напомнил: ты – моя, ты меня никогда не забудешь, а вот твое лицо из моей памяти сотрется через несколько дней. Точно так же – как хозяин, начальник и господь бог – провел раз рукой по струнам, второй – и изменился. Сидящих вокруг людей он обводил уже абсолютно пьяным взглядом и собирал просьбы и заказы, словно желтую медовую пыльцу с огромных цветов ссыпал. Веселый и шагающий чуть выше земли. В перекрестье таких же пьяных и светлых взглядов, он ожил, закатал рваный рукав выше локтя, чтобы не мешал, и начал лепить каждому мысли и чувства по образу и подобию своему.
Над его головой свисали клочья старых обоев: что-то серое в тонких штрихах травинок и колосьев глухого коричневого цвета; вокруг – жеваные банки из-под пива и газировки. Штор на окнах в Димкиной квартире никогда не было, поэтому, когда тучи, наконец, сползли с невысоких старых крыш южной окраины, банки высветились, побелели и куда-то потекли, переливаясь через наши руки-ноги. Почти все присутствующие были пьяны: кто – от выпитого, кто – от выпивших: от соседства с ними и их потенциальным сумасшествием. Я сидела, слушала и чувствовала, что тоже улетаю. Враз стало душно и жарко. Июль, сосны красные уткнулись в небо, лес пригибает к самому мху, а навстречу – густой запах багульника, так что ни вздохнуть, ни уйти. Как всегда: ни плюса, ни минуса – только позывные, на которые невозможно не ответить. Дальше линуй, как бог на сердце положит. Вот только Димкины песни не линуются и не делятся: горько так, что собственная слюна кажется сладкой, и ни уйти – ни вздохнуть.
Шепотом в самое ухо: – Эй, ты, кажется, совсем улетела. Ну и как, есть жизнь на Марсе? ..
Я уснула почти там же, где сидела, только перебралась с пола в кресло. Утром оказалось, что мы умудрились уместиться на нем вдвоем: я и Димкина младшая сестренка. Видимо, что-то в этом есть, когда человек к человеку тянется и человека чувствует: как только одна проснулась, вторая тотчас же открыла глаза. И улыбнулась сквозь цветную залакированную челку: – Доброе утро.
Я улыбнулась в ответ:
– Доброе.
На полу от стены к стене была брошена пара спальников, на которых кто–то еще досматривал сны. На диване, закинув руки за голову, валялся один из Димкиных приятелей. Самого Димку я нашла на кухне: хозяин, весь расхлистанный и серый, в шлепанцах на босу ногу восседал за столом и пил растворимый кофе.
– Доброе утро, маэстро.
– Оно самое.
Дим жестом пригласил сесть напротив.
– Только я не долго: уходить скоро, работа.
– А, ну да, конечно. Мне тоже, – он смотрел на меня, словно любопытное насекомое в лупу рассматривал – новое и не совсем понятное, – мне тоже. Вот только посуду помою и дочкам банты завяжу, и – сразу в бой.
И улыбнулся во весь рот. Похоже, жизнь на Марсе все-таки есть.
А Нора…
13. И что тебе снилось?
Маялся вопросами всякими, вроде – прыгать, не прыгать. И откуда.
Ну и как?
Прыгнул. Кажется с моста, не помню. Когда откачали, подумал, что, видимо, ошибся. А Нора…
14. …просто выросла. Вот и все, наверное. Нельзя же вечно оставаться недоделкой и прятаться за спиной бездомных и сумасшедших, правда? Пожалуй, что – так.
15. Если можно раздвинуть ребра и – мимо легкого – прижаться ладонью к сердцу, то вот именно так эти придурки и делали. Наверное, все равно, что пощечины в кровь для мазохиста: мило.