589 Views
Вы когда-нибудь задавались вопросом: почему в Москве так много строителей, плотников, слесарей, маляров, штукатуров и прочих всевозможных ремонтников из Средней Азии?
Вовсе ведь не по той причине, что в Таджикистане (о коем здесь пойдёт речь) столь сильно развито среднее профессиональное образование.
В постсоветском Ходженте 90-х в рабоче-сварочно-стройко-малярно-электро-водопроводо-швейно-сапожно-плотническое училище мужчины (а иногда и женщины) поступали автоматически, «по праву рождения», просто достигая возраста, в котором способны держать молоток и плоскогубцы.
Все просто: распад Советского Союза, гражданская война, разруха, бедность. Всё, что есть, стремительно ветшает и это надо чинить, а то, чего нет, можно сделать только самостоятельно.
Всё – значит ВСЁ, все материальные вещи. В школе мы подклеивали учебники, переколачивали парты, перенастилали полы и перекрашивали стены. Дома – микроремонт каждый сезон. Каждую весну – смывать плесень со стен и потолка в продуваемой всеми ветрами хрущовке на краю горной гряды, каждую осень – заново конопатить и проклеивать окна. В щели – вата, поверх – нарезанная полосками плотная упаковочная бумага. Когда плотной не было – в дело шли обычные тетрадные листы, склеенные в несколько раз. Обои доводилось клеить лишь однажды и продержались они недолго – сырость, невероятная сырость. Проще было белить стены и вешать на них ковры. «Их ворсейшества» – не роскошь, а средство сделать ледяную стену просто холодной и мохнатой.
С октября до середины апреля Таджикистан обесточен. Электроэнергию вырабатывают горные гидроэлектростанции, а зимой ледники промерзают и реки мелеют. Свет в домах: с 6 до 10 часов по утрам и с 18 до 23 часов по вечерам. В темноте тарахтит мотор и по окнам в кромешной темноте скользит луч фонаря. Это старенький «газик» электрослужбы объезжает трансформаторные будки в районе. Через полчаса он доедет до самой верхней и включится долгожданный свет.
Мама бросается наливать воду в специальную разогревочную кастрюлю из большого бака. Кастрюля водружается на самодельную электроплитку. На столе перебранная при старом трёхсвечном канделябре мука, рис, очищенные ледяные овощи. Когда по проводам побежит ток, все должно быть готово, чтобы не терять ни минуты, ведь ровно через 5 часов за окном снова затарахтит мотор и лампочки погаснут до утра.
Газа чаще нет вообще. Есть график его подачи, который постоянно меняется, но летом на газ никто и не рассчитывает: все готовят во дворах на дровах, но зимой это холодно. Кстати, с водой зимой тоже проблемы: из-за обмелевших рек напор в кране слабый. На 4-й этаж вода и вовсе не поднимается. Я ношу ее вёдрами от соседей на первом.
Все водопроводные трубы в домах – в хомутах. «Хомут» — железный зажим на гайках под размер трубы. Накладываешь на старую чугунную трубу резиновую заплатку и накрепко зажимаешь ее сверху хомутом.
Иногда хомут чуть больше трубы или кусок резины чуть тоньше нужного, или заплатка уже стара, но из-под нее начинает течь. И тогда весь участок трубы обматывают промасленной мешковиной, а поверх нее – тряпкой, пропитанной в растворе цемента и фиксируют проволокой.
Хомуты больше не производили, и они были на вес золота. Когда в больнице, жизненно важном объекте, все-таки сделали ремонт и выбросили старые трубы, мы ходили на свалку и камнями сбивали с проржавевших труб уцелевшие хомуты, выковыривали разбухшие порыжевшие болты и несли домой или продавать.
Хомуты, даже самые ржавые, а также прочий металлический хлам у нас покупал Серёга, долговязый сутулый краснолицый мужик с пепельно русыми волосами и огромными ручищами, как у моряка Попая.
Золоторукий Серёга мог починить что угодно: трубы, проводку, электроприборы, и к нему выстраивались очереди из интеллигентов-белоручек, учителей и врачей, которые были обескуражены всей этой новой жизнью, которая в буквальном смысле разваливалась по гаечке и болтику прямо на глазах, из таджикских женщин, мужья которых были на заработках в России и Эмиратах, и местных баев побогаче, которым надо было тянуть блатное электричество от больницы в обход городских ограничений.
Но всё это рукоделие было вспомогательным источником дохода краснолицего Серёги. По профессии он был настоящим рыболовом, у него имелись разнообразные снасти и даже целая новенькая алюминиевая лодка с мотором, невиданная роскошь, позволявшая перемещаться по реке против течения, заплывая за далеко за пределы города в самые рыбные места.
Сыр-Дарья втекает в Ходжент с востока и вытекает на западе, отрезая от него примерно треть сверху на карте. Она втекает в город там, где заканчиваются рисовые поля и начинаются прибрежные абрикосовые сады. Туда же выходит один из селеотводных каналов, который тянется от самого предгорья по восточному краю нашего микрорайона. В этом месте у Серёги «база». Отсюда он отплывает по выходным и возвращается с уловом.
Мы с Альбертом и Лёхой стоим на берегу в плавках и «курим» камыши, как сигары. Курить, означает поджечь высушенный коричневый сигарообразный камыш и мусолить его во рту за черенок. На губах останется сладковатый привкус полусухого стебля, а мохнатый наконечник будет тлеть, пока не прогорит весь, источая приятный дым и отпугивая комаров, которых у реки великое множество.
Мы как настоящие дельцы из кино: обтяпали дело, разделили выручку и отмечаем это хорошим «табачком». Мы продали две большие бочки из-под мазута. Целые и почти не ржавые. Серёга давно просил. «Будете рыскать – бочку тащите. Коптильню сделаю».
С тех пор у нас во дворе по выходным пахло вкусным рыбным дымом. Серёга врыл бочки в склон холма, на котором стояла наша четырёхэтажка, протянул толстые трубы к подножию и там в специально сваренном из железных листов ящике жёг опилки. Дым поднимался по трубам и пропитывал висящих в бочках сазанов и жерехов, которых после продавала на рынке жена Серёги Татьяна.
Серёга как будто был всегда. Они с женой уже жили в этом доме, когда приехала наша семья. Они не уехали с первой волной беженцев и пережили всю гражданскую войну. Мы переезжали и возвращались снова, а Серёга все так же чинил всё и всем, рыбачил и коптил рыбу в тех самых бочках. Только цвета менялись – те ржавели, и он красил их то в синий, то в оранжевый, то даже в золотой.
Летом Серёга любил носить щеголеватые цветастые рубашки с короткими рукавами, обязательно расстегивая их до середины груди, где виднелись какие-то синие армейские татуировки, а зимой в самые холода облачался в таджикский чапа́н и подпоясывался армейским ремнём со звёздной бляхой. Вот Серёга чинит проводку у нас дома, а чапан небрежно лежит на диване, и я вижу на нём затейливую вышивку: не таджикский орнамент, а самолеты, лошади, машины, танки, воздушные шары и кремль со звездой.
— Серёг, откуда чапан такой?
— Не Серёга, а дядя Сергей! – мама поправляет строго.
— Танька вышивает.
— Сергей, возьмите его учеником. Освоит ремесло… — мама кивает на меня.
— А легко! Мы-то вместе коптильню строили, — Серёга подмигивает мне и щёлкает выключателем — Готово, принимайте!
Время шло. Мы похоронили деда. Я сменил школу. Из дома уехали все немецкие семьи, а с ними Альберт. Из дома уехали белорусские семьи, а сними Лёха. С пышным праздником в 16-лет вышла замуж наша одноклассница-таджичка. Умер от героиновой передозировки сосед и звезда школы по футболу. Трансляции первого канала российского телевидения прекратились и стал вещать второй — “Россия”. Я поступил в университет. У ларьков на развалах кассет отгремели саундтреки к первому, а затем и ко второму «Брату». Вместо старенького газика включать и выключать электричество приезжал новенький китайский минивэн. У советского мозаичного космонавта на торце нашего дома осыпалось две трети лица. По телевизору — 11 сентября. По телевизору – Норд-Ост.
Рядом с коптильнями в склон вросли танды́ры – глиняные печи для лепёшек. На крышах и окнах появились спутниковые антенны и новые кондиционеры. На местном радио мой голос впервые зазвучал в записи в рекламном ролике. Во дворе соседи построили маленькую мечеть. В телевизоре была Наталья Орейро в «Диком Ангеле», а на радио – группа Тату с незабвенным «Нас не догонят».
И лишь Серёга, уже совсем Дядя Сергей, жилистый, со щетиной, в цветастых рубахах, расстегнутых на груди, по-прежнему весело коптит рыбу, а Таня, уже Тётя Таня, молчаливая женщина в высоких носках из собачьей шерсти (из-за больных ног) все так же носит эту рыбу на разросшийся рынок.
Серёга и Таня были хозяевами трёхкомнатной квартиры с балконом, верандой и сушилкой – самая большая квартира, которая только может быть в хрущевке (у нас была такая же до вынужденного размена). Детей у них не было. У Тани были родственники в России, а у Серёги не было никого. Все соседи знают друг друга и знают про друг друга всё, дружат, сплетничают, ссорятся, мирятся и живут муравейником, но со временем в доме остались всего две русских семьи: мы и они.
В микрорайоне открылось первое интернет-кафе. Документооборот в стране полностью перевели на фарси. Я защитил диплом. От мозаичного космонавта остались две буквы «СС..» на шлеме, бок и ботинок. Серёга по-прежнему коптит рыбу, и Таня по-прежнему носит ее на рынок. Холодные сырые зимы без электричества плохо сказывались на ее здоровье. В ту осень Серёга отправил ее к родственникам в Россию, зимовать в тепле. В январе ни разу не замеченный крепко пьяным Серёга, шатаясь и заплетая ногами прошел мимо удивлённых соседей к себе в подъезд, оставив чемоданчик с ценными инструментами прямо на лавочке перед крыльцом. Ночью он изнутри выбил в квартире все окна и уехал на несколько дней в милицию.
Таня заболела, сильно простыв, и умерла в больнице в России.
Серёга получил телеграмму от ее родственников.
Прошел февраль, а затем и март. В это время празднуется Навру́з, не мусульманский, а ещё зороастрийский праздник, очень любимый в Средней Азии. Он чем-то напоминает Масленицу – это праздник прощания с зимой, победы света, тепла и жизни над мраком, холодом и смертью. В это время здесь готовят Сумала́к – сладкое варево из пророщенных зёрен пшеницы. Целые сутки, сменяя друг друга все женщины двора поют песни, поддерживают огонь и старательно мешают коричневую густую жижу в огромном котле. Похоже на горячий шоколад, но это зерна, хлопковое масло и мука.
Все расположились между тандыром и Серёгиной коптильней.
— Чё орёте опять на ночь глядя?
Из темноты в свет костра внезапно вышел Серёга с ободранным лицом в грязном чапане.
— Навруз же, дядя Сергей! Садитесь, мы угостим…
В холодный сезон таджикские мужчины на заработках. Двор становится полностью детским и женским, похожим на детсад или школу.
— А…Сумалак… Высоченный Серёга неуклюже садится на длинную скамейку и противоположный край с девчатами приподнимается, как качеля.
— Дядя Серёжа, Вы – как медведь.
В свете костра видно, что он вышел в шлепанцах на босу ногу и пришел так по талому снегу.
— Дядя Серёжа, тебе не холодно?
— Возьмите хлеб!
— Дядя Серёжа, почему ты больше рыбу не коптишь?
— А пусть себе плавает.
— О! Чуть зубы не сломал! Хотя знал, что он там бывает… — Серёга держит на ложке маленький гладкий речной камушек.
Такие по традиции кладут в котёл в самом начале. Те, кому попадается камень, загадывают желания, а если человек семейный, камень — добрая примета к потомству.
— Дядь Сергей, а у вас дети в России?
— Нету.
— Совсем нету?
— Ну, не поздно еще. Вот и камушек.
— Дядя Сергей, Вы же теперь жених завидный. А что? Руки золотые, все при Вас…
Женщины смеются. Серёга, насупившись, смотрит на угли.
Из соседнего двора, где такой же котёл и посиделки, доносится песня.
Женщины подхватывают.
Вдруг Серёга резко встал, так что девчата посыпались с лавочки, обнял огромными лапищами коптильную бочку, в два движения выкорчевал её из земли и занёс над головой.
Крик! Кто-то отшатнулся и разбил тарелки. Шмат грязного снега упал на угли и зашипел, подняв сноп искр. Повалила чёрная копоть.
— Сссука, — выплюнул Серёга и ухнул бочкой куда-то во тьму.
— Сядь, Серёга! Джини́! Деда Рахима позовите!
— А?! А?! Вот! Нахуй! – как-то вопрошающе прорал Серёга в чёрную пустоту над костром, остервенело выпучив мутно-голубые слезящиеся глаза, и развернувшись, ушел в дом, оставив шлёпанцы рядом с опрокинутой лавкой.
За какой-то год Дядя Серёга превратился в Деда Серёгу. Он сильно сдал и осунулся. Бросал пить и работал, но начинал снова. Вернувшиеся мужчины по-соседски застеклили ему квартиру.
Продавщицы принципиально не продавали ему алкоголь в местном магазинчике. Серёга до беспамятства напивался в другом районе и блуждая впотьмах долго шел домой селевыми пустырями, где частенько и засыпал, если его случайно не обнаруживали соседи и не транспортировали домой.
Как-то летом, вернувшись с баскетбола, я застал у своего подъезда толпу женщин и детей. Из окна смотрит испуганная мама.
— Что тут?
— К тебе домой пьяный Серёга ломится!
Одним махом поднимаюсь на четвертый.
— Открой! — Серёга тяжёлыми ударами лупит в дверь. В руке бутылка водки.
— Серёга! Эй! Ты чего тут?
— Таня у вас в гостях. Домой чего-то не идет. Таня, пойдем! Откройте! Они там, они не слышат.
— Серега! Там нету Тани. Я тут живу. Ты перепутал. Пойдём, отведу.
Серёга высоченный и могучий, но очень пьяный. Вены вздыбились на попайских руках. На штанах темное пятно.
— Нету Тани, Серёга. Идём!
— Ннна, блять! – с высоты лестничного пролёта он внезапно с силой швыряет в меня недопитую бутылку, которая разбивается о стену за моей спиной. Бросаюсь на него, хватаю мягко, бодает головой в лицо, боремся, спотыкаемся, нелепо сползаем по ступенькам. Впивается в мою руку зубами. Дичаю и бью наотмашь, всаживаю кулак в расстегнутый на груди ворот грязной цветастой рубахи. Оттаскивают. Выхожу из душного подъезда, пахну водкой. Сажусь на скамейку, и мимо меня проносят окровавленного лицом Серёгу.
Дома в нашем микрорайоне стоят лесенкой – один выше другого. Перед домом: детская площадка, самодельные хозяйственные постройки, тандыры, топчаны, фруктовые деревья. Позади: огороды, самозахваченные жителями первых этажей участки земли. В самое тяжелое время турники на детской площадке попилили на водопроводные трубы, поэтому на тренировку приходилось ходить далеко на школьный двор. Однажды я обнаружил, что в брошенном огороде уехавшего немца Ми́хеля имеется самодельный турник и ходил заниматься туда. Окна Серёгиной квартиры выходили на этот огород. Рано утром я вышел на разминку и услышал, как не проспавшийся с вечера Серёга, рыдал и завывал, что-то двигал в квартире, скулил нечеловечьи и звал свою Таню. Она как будто должна была прийти с минуты на минуту, но почему-то задерживалась, а он торопил ее, уговаривал, подбадривал, рассказывал, окрикивал, бормотал на разные лады.
Запах прелой травы сгустился во мне. Стало душно и защипало в ноздрях.
— Что же ты не идешь… Долго ты не идешь… Как же ты не идешь…
Прыжком взлетаю на забор и сигаю вниз. Голова надулась и загудела. Думмм – отозвалось в ней приземление на корточки. Во мне больше нет места для нового воздуха. Там старый, горький, холодный, как застрявший в горле бильярдный шар. Возле гаража меня вырвало.
Быстро иду, потом бегу на окраину района, наверх, к автобусным остановкам и горам. Утренний прохладный ветер с пустыря влетает в рот и проталкивает шар в желудок. Бегу по пустырю и ветер холодит тонкие дорожки на щеках.
*
Сколько прошло…
*
Звонок. Мерзкий. Отвратительный. Ноль сорок. Кто же так давит пальцем среди ночи, явно не свои, ведь все свои знают, какой у меня мерзкий дверной звонок. Специально подпираю язычок карандашом, чтоб не дребезжал. Ага… Выпал карандаш. Сука. Сука. Глазок.
— Кто там?
Соседская девочка Манижа.
— Слава-ака́, дядя Серёжа умер!
— Как умер? Сейчас? Где? А что мне делать?
— Ну идите, Вы же русский тоже!
Кислый запах, беспорядок, душно, ковры. Ковры у всех, ковры везде. Пыльным глухим увесистым мохнатым уютом неизменные ковры облегают чрево всех хрущевок. В квартире участковый, санитары, дед Рахим, женщина-управдом. Серёга лежит на диване, укрытый чапаном – будто спит, заросший, седой, огромный, бледный. Напился до сердечного приступа.
— Отравили Дядю Серёжу, — шепчет мне на ухо Манижа. — Шухрат Хукуматский на его квартиру глаз положил. Это ж он ему денег на водку давал. Не работал Дядя Серёжа давно. Шухрат его спаивал. А сейчас дочку замуж выдать решил, квартиру поскорее решил прибрать. И участковый тоже, наверняка, всё знает.
Манижа была права: одиноких русских стариков часто опекали состоятельные таджики, а те в обмен переписывали на них свои квартиры. Содержать человека, пусть даже и много лет подряд всё равно дешевле, чем просто выкупить у него архидефицитное жильё, к тому же старикам без родственников ехать было некуда, и они соглашались на такую «рассрочку». Но некоторые из них отказывались быстро отправляться в мир иной, жили десятилетиями, и когда внезапно умирали, начинали говорить, что им «помогли».
Отравили ли Серёгу? Скорее помогли ему самому травится дешевым пойлом сколько угодно и без ограничений.
— Мы с Малико́й-Бучёй одели его. В турсука́х лежал. А то в последний путь…
Оказалось, у Серёги была рубашка и с длинным рукавом. Поверх нее женщины надели какую-то старую, но чистую безрукавку с вырезом. А ворот рубахи всё равно расстегнут, как обычно – просто не было пуговиц. Я, наконец, немного разглядел татуировку на его груди. «Служу…» надпись терялась в белесом мехе. Форменные штаны-хаки заправлены в высокие носки из собачьей шерсти с красным узором. Танины.
— Он с этими носками в обнимку лежал. Надели. Обуви хорошей у него всё равно нет. Да и не надо уже.
За окном светает. Серёгу надо в морг. Я, участковый, дед Рахим, и два санитара – постарше и помоложе, берём Серёгу и перекладываем с дивана на ковер, берем за четыре угла и несем во двор, в машину скорой помощи. Носилок нет. Карета Скорой – восстановленный УАЗик-булка. Бегает — и хорошо. В морг возят на таких, ведь покойникам всё равно, а когда Серёгу обнаружили, он был уже холодный и за ним сразу приехал катафалк.
Тело тяжеленное, дед Рахим ветхий, молодой санитар – дрищ, я выше их всех и корячусь на лестнице на полусогнутых. Наш тюк волочится по ступенькам, Серёга норовит выпасть из «коврового гамака». Ручища вываливается и свешивается за борт ковра. Толстенные запястья, что даже не очевидно, где именно кончается кисть и начинается предплечье. Одно слово – Попай. В побелевшую ладонь наглухо въелась копоть. Она заполнила все морщины, шрамы, рытвины и складки, словно из-под кожи проступили чернила. Идеальная карта для гадания по руке, если бы кому-то вдруг было бы любопытно сделать это, сравнив «данные» с фактическим финалом.
Никто не хочет трогать труп руками. Не то чтобы брезгливо и не чтобы боязно, но на самом деле всё это вместе и что-то ещё. Носком калоши дед Рахим закидывает руку обратно в «гамак». Толстый санитар заглядывается на золотое обручальное кольцо на промасленном пальце Серёги. Точно спиздит, — думаю я. В машине они снимут и продадут. Набираюсь смелости и прикасаюсь к холодному пальцу, тяну кольцо, дергаю с силой. Не идёт. Фаланга опухла и сейчас его невозможно было бы и надеть, а снять тем более. Хрен с ним, крадите, если совести хватит. Не будут же они руку пилить в самом деле.
Возвращаемся в квартиру с Манижей, проверить газ, выключить приборы, прикрыть двери.
На кухне на удивление чисто и аккуратно. В комнатах раздрай, а здесь — нет. Как будто никто даже и не пользовался всё это время кастрюлями, тарелками, чашками. На столе карандаш и записка на тетрадном листе. Писал Серега непривычно, размашисто и почти печатными буквами, рукой работяги. Даже видно, где он нажимом ломал кончик карандаша и начинал заново. Под листом ещё лист. А вот и на холодильнике тетрадный лист, но на нем красным. А вот на полу – ещё.
«Ты в магазин наверно вышла. Не волнуйся к автосервису спущусь. Вернешься когда а тут и я»
«Таня я купил горох. Ты не таскай мешки я сам»
«Ты бы сказала что у Фролов переночуешь. Я бы утром зашёл. Бачок сломался вернусь – сделаю»
«Вчера сильно пили. но ушел рано Стыдно Поем в пловешне, не бойся прости»
За стеклом мебельной стенки мы нашли старые письма. Там и искать не надо: были на видном месте. Татьяна уехала в Сургут в октябре. Прислала телеграмму. Через месяц написала письмо. Вот оно. Почта работала медленно и к новому году оно дошло. Серёга писал ответ. Не успел. Пришло второе… Тани не стало.
Серёга всё глубже уходил в алко-астрал и писал оттуда записки Тане, оставляя их на видных местах.
«Ты с подругой посидишь а я то один что мне? Я к мужикам. Бабаи но хорошие Ты извини я выпью чуть чуть»
«Помнишь сирень нюхали на речке Вернусь букет нарву»
«Платок потерял твой вышитый искал везде Нету Темно ночами в нашем Басмачистане за новый не садись Вдруг найду а нет – тогда скажу»
Если верить Маниже, скоро в квартиру приедут новые хозяева. Они выбросят все, что здесь есть, все, что Серёга ещё не успел пропить или разломать в порыве отчаянного бешенства. Может, они найдут и что-то, что можно продать на барахолке. Но это точно написано не для них.
— А когда она уехала? – Манижа нашла ещё записку и протягивает мне.
— Давно…
— А потом?
— Умерла… заболела…
— А может она так специально написала, потому что с таким алкашом не хотела жить?
Манижа молоденькая, помнит только такого Серёгу.
— Не. Есть ещё письма? — У меня в руках уже солидная пачка разлинованных листов из ученических тетрадей.
Коряво, со случайными знаками препинания или вовсе без них, чутко и до боли трогательно он извинялся и рассказывал новости, кратко или подробно сообщал бытовые детали, заботливо предостерегал поднимать тяжести и надеть теплые носки, предупреждал о загулах и даже спрашивал разрешения. На одних почерк был поровнее, на других такой, как будто это писалось на ощупь.
На листе незаконченного ответного письма и некоторых записках были лёгкие пятна от копоти, в которой постоянно были Серёгины руки. Тогда он ещё не забросил коптильню с рыбалкой. На остальных записках таких пятен не было.
*
Я забрал эти записки домой. Как несложно догадаться, они тяготили, но выбросить их я не мог.
Слова Манижи запали мне в душу: а действительно, с чего мы взяли, что Татьяна умерла? Может, просто не вернулась. Никто ведь не знал тогда, как они жили и какие у них были проблемы, да уже и не вспомнить, но ведь, бывает, не возвращаются в свои большие и крепкие традиционные семьи и таджикские гастарбайтеры. Скорее всего нет, ведь жили они вместе давно и вроде бы душа в душу. Впрочем, могло случиться всякое, но какая теперь разница…
Идея отправить незаконченное письмо и записки по обратному адресу в далёкий Сургут родилась, как озарение: я просто в очередной раз проходил мимо старой коптильни и вспомнил о Серёге, но чем дольше я крутил её в голове, там хуже она мне казалась.
Вот получат Татьянины родственники такой внезапный «привет» и что? С другой стороны, они ведь даже не знают, что Серёга умер. И она не знает, если допустить, что она жива.
Приготовив письмо и записки, я еще раз перечитал их. Серёга, разумеется, не был маэстро слова. Он вымучил несколько абзацев, многословно (думая, что так принято в письмах) и выспренне (как уж мог) написав по сути одно трогательное сообщение: я очень соскучился, поскорее возвращайся. Он не любил в слова и не хотел в слова, к чему это, когда можно встретить вокзале с букетом сирени, и крепко обнять, как и всегда?
Может, этого он и не мог простить себе, этого неумения, этого нежелания.
Может быть он, работяга, привыкший к молоткам и плоскогубцам, а не авторучкам, чуждый графомании и бытовых сантиментов, может быть он и писал потом ей так истово и много, чтобы прокричать ей вслед, где бы она ни была, устремить ей вот это, невысказанное, прямо из души?
Письма ушли в Сургут. «Дойдут или нет? Они могут и в пути затеряться… И как их прочтут? Будут ли хранить?», — думал я, вместе с тем ощущая, что сделал важное дело и испытывая чувство облегчения. Тут я понял, вернее – почувствовал, что парадоксальным образом дальнейшая их судьба меня уже не волнует. Важно, что прямо сейчас, я, повинуясь своему чувству долга, отправил их тому, кому они и были адресованы.
И главное совсем не в том, на самом ли деле умерла Татьяна или она всего лишь так написала, главное, ЧТО СЕРЁГА ТАК ДУМАЛ ВСЁ ЭТО ВРЕМЯ.
Потому что подлинная любовь не ищет своего, всему верит и всего надеется, её нельзя обменять и за неё нельзя выторговать, единственное, что человек способен с ней сделать, это позволить себе испытать её во всей её полноте, и она вознесёт его или разрушит, научит главному или заберёт всё. Но ради чего тогда любить? Ради честного света в себе. И осиянный им, даже опустившийся, оскотинившийся и потерявший всё алкоголик Серёга, красив, по-настоящему красив и чист, красив пронзительно, до слёз, до кома в горле, до невысказанного смятения. Не это ли цель пути, которым ведет любовь истинная: стать воплощением таинственной невыразимой красоты и продолжить жить в ней, по крайней мере в моей памяти и верю, где-то ещё.
Он не умел написать самого главного, но жил так, что это было совсем не важно.