418 Views

Стёкла всё видят сами, и заставляют быть свидетелями нас, но ничего не рассказывают.

Вода текла, унося с собою мелкие щепки и листья. Если заглянуть — действительно заглянуть туда, где она текла, то можно увидеть свое искаженное изображение, движущееся и вечно перечеркиваемое разным сором… «Ну что же, — подумала я в очередной раз, — мне еще повезло, что моё отражение — это всего лишь небольшой ручей на окраине города.

*

На звонке стояла написанная отчего-то уже давно неиспользуемой фрактурой фамилия Simhaeva. Я позвонила и дверь подъезда отворилась автоматически, будто кто-то невидимый потянул её на себя изнутри. Но там, внутри, кроме переливчатых бликов витражей на до блеска исхоженном мозаичном полу, никого не было. Дом был из довоенных, с витиеватой лепниной на потолке подворотни, раскрашенными стенами. В то же время в подъезде обнаружился довольно современный лифт, минималистичный, с зеркалом во всю стену и большими кнопками.
Квартира, в которую мне было надо, находилась на третьем этаже. Входная дверь была стеклянной, но стекло пряталось за железным кружевом решетки. Было видно, что внутри горит мягкий желтый свет.
Легкие шаги за дверью, щелканье замка. На пороге стояла красавица с убранными в высокий хвост тёмными волосами. Неужели я пришла к ней? Женщина тем временем сделала приглашающий жест рукой и я вошла в квартиру.
— Зоенька, это ко мне? — услышала я мелодичный женский голос из глубины квартиры.
— Да, Лаура Яковлевна.
— Проводи, пожалуйста. — в голосе я услышала и мягкость, и настойчивость, и в то же время усталость — как, бывает, разговаривают люди, ступившие на порог седьмого десятка лет.
Зоя — ей же было никак не меньше сорока пяти — повела меня в комнату, всю заставленную книжными шкафами и холстами в подрамниках, отвернутыми от света к стене. На невысоком, будто с нарочно подпиленными ножками письменном столе громоздились стеклянные банки — в некоторых были кисти всех размеров и толщин, в некоторых — какие-то неведомые мне приспособления — вероятно, тоже для рисования. В других банках зеленели листья каких-то экзотических растений, срезанные, верно, для размножения. По центру стола стояла керамическая пепельница в виде свернувшейся клубком кошки. Очень похожая кошка расположилась на подоконнике над столом — там лежала большая узорчатая подушка вся в шерсти, кошка восседала сверху, но судя по движениям, не отдыхала, а охотилась на птиц, что прыгали на нижних ветках дерева и по земле внизу.
Лаура Яковлевна, в лиловом с узорами халате сидела за столом и наблюдала за кошкой. Перед ней был раскрытый блокнот, в котором она делала наброски — тут было чьё-то лицо, и кошачья лапа, и листья, и пепельница, что была прямо перед ней…
О том, что Лаура Яковлевна — художница необычная, я, конечно, знала. Но сначала я не заметила ничего из этой необычности. У неё были удивительные глаза — фиалкового оттенка, но при этом — серо-стальные, будто не до конца еще определившиеся в своём окончательном цвете глаза новорожденного. Взгляд был мягкий, немного ироничный — наверное, из-за её всегдашней лёгкой полуулыбки, которая передавалась и глазам, обрамленным длинными чёрными ресницами. Голова у Лауры Яковлевны была брита под ноль.
Она слегка отъехала от стола и подняла голову.
-Это вы, Наташа? Ну здравствуйте! — и подала мне руку с неестественно вывернутой ладонью и небольшими тёплыми пальцами. На среднем пальце было кольцо — не с камнем, а с мелкой монеткой.

*

Шел отряд по берегу,
Шел издалека…
Шел под красным знаменем
Командир полка…

…нестройные ноты песни сплетались с тонким, совсем еще девчоночьим голосом матери, глаза, словно по команде, начинали слипаться и Лаура отворачивалась к стене, прижав к костлявой груди маленькую чумазую куклу Наташу.

Голова обвязана,
Кровь на рукаве,
След кровавый стелится
По сырой траве… — устало пела мать и будто сама на доли секунды засыпала, веки её спадались и голова клонилась долу. Но уже мгновение спустя она приходила в себя, встряхивалась и вела песню дальше, автоматически, не задумываясь, о чем именно она поёт, тащила заунывный мотив, зевая, к «эх, на ветру шумит» — на этих словах всегда внимательно смотрела на дочь — та уже спала.
Маленькая Лаура к этой песне привыкла. Она слышала её каждый вечер и каждый вечер её уже с первых строк клонило в сон. Но сквозь сомкнутые веки она каждый раз видела раненого мужчину с обвязанной окровавленным бинтом головой. Мужчина этот отчего-то шёл вовсе не по берегу, как в песне, а по её родному городу Петропавловску. И лицо у Щорса было казахское, бронзовое, скуластое, с густыми черными бровями и едва пробивающимися усиками над верхней губой — ни дать — ни взять соседский парень Ержан, в которого она была тайно влюблена. И что за странная фамилия — или, может, это было имя — Щорс? Может, мама неправильно запомнила? Щорс в образе Ержана каждый вечер шёл по знакомой улице, держа в руке красное знамя — точно такое, как было на входе в школу. Пережитое за день накладывалось на слова песни, создавая только Лауре понятные и близкие образы и картины, действовало успокаивающе… со временем она уже не могла себе представить, как можно заснуть без этой странной колыбельной и даже когда матери не было рядом, бубнила, засыпая, себе под нос эти слова, будто молитву…

*

Отца Лауры, наполовину немца, в Казахстан выслали в начале Второй Мировой войны. Вместе с немногочисленными пожитками, с маленьким — на год младше — братом, беременной матерью и отцом их высадили из вагона посреди степи. Так вспоминал Яков Генрихович, но он на самом деле мало что помнил, кроме постоянного голода и смерти своего младшего брата, имени которого спустя годы никто, кроме матери Эрны, уже не знал…

А мать… мать спаслась от катастрофы. Её вместе с нянькой последним, еще безопасным поездом из Харькова выслали к двоюродной тётке, театральной костюмерше, в Омск. Уже на следующий день это было бы невозможно. О своих родителях мать, урожденная Цецилия Рафаиловна Симхаева, знала только то, что спастись им не удалось. До сих пор на полке стояла в деревянной рамке маленькая выцветшая фотография — всё, что от них осталось — молодая женщина с темными вьющимися волосами и тенями под будто смотрящими вверх глазами и красивый молодой мужчина, смуглый, худой. Их расстреляли в Дробицком яру вместе с тысячами других — тех, кто не смог или не успел спасись. Они — не смогли. Хотя и очень надеялись на спасение. До Лоры — той самой двоюродной тётки — дошли через какие-то десятые руки слухи о том, что Симхаевы прятались у своих соседей, обыкновенной украинской семьи — сидели в погребе несколько недель. Но их вычислили, схватили, притащили ко рву и расстреляли всех — и ту семью, которая их прятала — тоже. Слухи то были или правда — кто теперь знает?

*

Это была правда.
Цецилия Рафаиловна была очень похожа на свою мать на той единственной фотографии. Ей и няньке Софье Григорьевне удалось спастись.
Матерью же Цецилия, тогда еще просто Циля, а в далеком харьковском детстве — Цып-цыпа, стала в двадцать три года.
Фамилию девочке решили записать материнскую, немецкая фамилия тогда казалась неуместной, а вот Симхаева… это было куда лучше. Яша тоже взял фамилию жены, хотя вся родня с его стороны была против. Но что ему, он уже с по тем временам «неугодной» фамилией натерпелся. Нейвирт — такая фамилия только мешала в те времена. Симхаев же — что с него взять — мог оказаться, например, кавказцем, но вообще — кем угодно и это казалось удобным.
Человеком Яша — теперь уже Симхаев был тихим и простым, потомства очень ждал и дочке обрадовался. Имя ей дал сам, захотел назвать Лаурой, вычитал это имя где-то и запомнил.
Но откуда не ждали, пришла беда.
Лаура родилась в 1959 году здоровой и крепкой малышкой с крупными глазами и выразительными чертами щекастого личика. Она в положенное время осваивала все младенческие умения, сияла беззубой улыбкой и радовала свою семью, пока в возрасте примерно года мать не заметила, что с малышкой происходит неладное. Сначала казалось, что Лаура заболела простудой и они с матерью отсидели неделю дома. Но спустя некоторое время Циля поняла, что девочка не просто не встаёт — так, как она это делала раньше, но и в ногах её будто бы нет силы. Понаблюдав за дочкой еще несколько дней и не сумев понять, что же с ней происходит, Циля понесла малышку в поликлинику.
Педиатр, сухая, будто вытертая, Жанара Нурлановна, осмотрела девочку и лишь головой покачала: плохо, всё плохо. Позвала в кабинет коллегу, та долго ощупывала Лауру, смотрела и так, и этак, взяла на анализ кровь…
-Похоже на полиомиелит, — вынесла предварительный вердикт Жанара Нурлановна.
-Полиомиелит? — не поняла Циля, которая название болезни уже слышала раньше, но надеялась, что сейчас поняла врача неправильно. У Цили среди омских знакомых был мальчик, которого полиомиелит лишил возможности ходить без помощи — правая нога Бориса была очень худой и неестественно вывернутой, передвигался он на костылях — правда, неплохо наловчился.
-Ничего хорошего, — покачала головой врач, — смотрите, на ноги она уже не встаёт. Наверное, и не встанет. Смотрите вот еще: руки — уже сейчас видно, что в мышцах начались необратимые процессы. Видите, как она держит кисти рук?
Мать кивала, но она не видела — слёзы застилали ей глаза. Может, это, всё же, ошибка?

Но нет, это не было ошибкой. И очень скоро диагноз подтвердился. У Лауры плохо работали ноги, а кисти рук — хоть их и не парализовало, навсегда неестественно вывернулись. Циля поплакала над дочкой, но собрала всю свою волю и решила — раз интеллект сохранен, то всё можно преодолеть. Пока Яков работал, она занималась с маленькой Лаурой, учила её даже немного ходить. Руки, как оказалось, только скрутило — работать они не перестали. Девочка уверенно держала ложку, могла сама наколоть на вилку котлету, даже умела разламывать ребром вилки пирог или запеканку. Но больше всего ей нравилось рисовать. Карандаш долго не получалось правильно схватить непослушными, плохо гнущимися пальцами, но в конце концов ей это удалось. Лаура быстро сообразила, как рисовать и целыми днями только этим и занималась — иногда мать могла спокойно выскочить в магазин и не тревожиться за дочь — та была так поглощена рисованием, что не сразу замечала, что Цили рядом нет.
Так прошло время до школы. В первый класс Лаура пошла на костылях. Запоминала новые лица, удивлялась их многообразию — в школе всех, таких разных, было особенно много и она поначалу от переизбытка всего этого нового с трудом засыпала по вечерам. То ей видились прямые и жесткие, иссиня-черные волосы соседки по парте, Гульнары, то занимало её квадратное лицо и нос-пуговка сидевшего рядом с ней мальчика Гены… то вдруг она начинала думать о том, какого интересного оттенка глаза у Веры — а глаза у нее были какого-то невообразимого серо-карего, очень глубокого цвета… она всех их мысленно рисовала — сначала только карандашом. Чуть позже мать купила ей первые краски и научила, как ими пользоваться.
-Это стало для меня настоящим открытием, — рассказывала Лаура Яковлевна, — я ведь понятия не имела о том, что это такое. Мама обмакнула кисточку — какую-то совсем простенькую тогда — в желтую гуашь и начала рисовать. Для начала она нарисовала солнце — круглое, с палками-лучами, как большинство детей рисует. Затем вымыла её в стакане с водой и макнула в черную краску. Тут… тут я отняла у неё кисть.
Было неудобно, — рассказывает Лаура Яковлевна, — ручка была очень короткой для моих рук, они уже тогда были вот такими, какими вы сейчас их видите, но для первого раза было достаточно и этого. Я отобрала кисть у мамы и — раз, два, три — нарисовала её в профиль. Конечно, правильно рисовать я научилась в художественном училище, но тогда мне было важно успеть, показать маме, что я-то тоже могу, как она — и даже красками. В тот же день папа навертел мне жёсткую металлическую проволоку на ручки кистей, удлинив их до нужного мне размера. На следующий день мы с мамой пошли после школы в магазин, где было всё для школы и всякая канцелярия и она купила мне альбом, большой набор гуаши и дорогие кисти из беличьего волоса. Денег было не много, но для меня не жалели ни копейки — ведь и возможностей у меня — как тогда считалось — было не так уж много. Папа в своей мастерской кисти удлинил — заменил ручки на длинные — причем, сам выточил и залакировал их так, чтоб не было заноз — вот так он обо мне заботился. Меня отдали на обучение пожилой художнице Елене Ивановне, она жила через дорогу от нас, далеко ходить было не надо. Художница эта, — тут Лаура Яковлевна тяжело вздохнула, — художница эта выпивала. Но мои родители не знали об этом. Они платили ей небольшие деньги и она в первые двадцать-тридцать минут действительно занималась со мной. Композиция, цвет, перспектива… иногда даже немного анатомия. Потому что мне хотелось рисовать абсолютно всё. Потом из ящика стола появлялась бутылка какой-то вонючей дряни, которую она ласково именовала «доченька». Да она и не скрывалась, так и говорила моему отцу, что деньги идут «на дочку». Разве ж отец предполагал, на какую… Выпив, она продолжала рисовать со мной, но могла и начать плакать — просто садилась на табуретку в комнате-мастерской и плакала навзрыд. Иногда пела русские народные песни или колыбельные — так заунывно и фальшиво, что хотелось сбежать из той комнаты. Но ведь я не могла… А портреты, чудесные портреты, написанные ею, на это смотрели. Это было невыносимо и непонятно мне, маленькой. Стыдно было перед портретами — стыдно за неё. С тех пор я отворачиваю холсты лицами к стене.

*

Потом завертелась школьная жизнь, особенную девочку не обижали, к тому же она прямо на глазах расцветала и к выпускному классу стала необыкновенной красавицей — длинные вьющиеся крупными кольцами тёмно-каштановые волосы, глаза необычного фиолетово-стального оттенка в обрамлении длинных загнутых чёрных ресниц; орлиный нос, придававший лицу остроты и полные губы, её смягчавшие… С такой хоть с самой пиши картины — так причудливо перемешались в этой девушке две крови — еврейская и немецкая. Знали бы её бабушка с дедушкой, от рук немцев погибшие в далеком Харькове — они бы не поверили…
Но они не знали.

*

(В одно время с родителями Цили в Дробицком яру была расстреляна и сестра её отца Рафаила Симхаева — их фамилия была Донские: Розалия (Рейзя), её муж Моисей и их маленький сын — Алик, которому было четыре. На ребенка расстреливавшие решили пули не тратить и сбросили его в ров живым.)

*

До двадцати пяти лет Лаура еще могла неплохо ходить — костыли очень помогали; основной удар, как думала девушка, болезнь нанесла по её рукам. Но и ими она могла пользоваться в почти полной мере — правда, по-своему.
Отец сделал ей специальные столовые приборы с удлиненными ручками, чтобы она могла самостоятельно есть; переделывал кисти, удлинял их — ведь она выбрала стать художницей.
До двадцати пяти лет успело случиться очень многое. Она поступила в алма-атинское художественное училище и успешно окончив его, вернулась в родной Петропавловск. И теперь уже Ержан, в которого она была тайно влюблена в детстве, не отводил от неё глаз — но её он больше не интересовал. По рекомендации из училища она работала в театре, отвечала за декорации к спектаклям, а еще писала и иногда продавала картины.
В двадцать пять лет всё привычное сломалось. Сначала умер отец. Он умер внезапно, придя с работы — сел в прихожей разуваться — и упал замертво. Лаура не могла спать с тех пор — всё ей виделся он, улыбавшийся той самой улыбкой, которая освещала его лицо всякий раз, когда он приносил ей кисти, устроенные так, чтобы лауриным рукам было удобнее рисовать. С тех пор Лауре казалось, что она видит отца повсюду, ей казалось, что он окликает её по имени, когда она шла по городу… и один раз она обернулась не зря. Никто не окликал её, но но в толпе она заметила молодого человека лет примерно двадцати пяти с выразительными чертами лица — такого она хотела написать (мне всегда больше было по душе именно «писать», а не рисовать, — говорит Лаура Яковлевна и продолжает своё долгое повествование). Увидела — и будто током её ударило — так он был необыкновенен и так походил на персонажа с картин эпохи возрождения. Правда, это была только внешность. Она смотрела на мужчину чуть ли не в упор, пытаясь запомнить его. «Мне казалось, что прошло много времени, прежде, чем я отвела взгляд, но на самом деле всё длилось несколько секунд. Просто мысли мои летали в голове, как пули и сердце выпрыгивало из груди.»
Мужчина сел в автобус и больше она его не…
Нет, всё было не так. Она вновь увидела его в магазине «Смальта», где покупала кисти и краски. Был такой маленький магазинчик в самом центре города, но укрытый от взглядов непосвященных — если не знаешь, то никогда и не найдешь его — вход прячется в зарослях дикого винограда и название, выложенное на небольшой белой табличке цветными мозаичными камушками, заметить может только тот, кто ищет.
Хотя нет, давайте немного поподробнее о «Смальте». Место это, точнее, небольшой зальчик, под потолок заставленный стеллажами и с большим прилавком посередине, принадлежало двум примечательным людям: Карлу Ивановичу и Кларе Ивановне Константиновым, которые были мужем и женой. Карл Иванович был скульптором, но больше ему нравилось заправлять в своём магазинчике, где собирались люди искусства со всего города — художники, скульпторы, мозаичники, резчики по дереву, резчики по камню, кукольники и прочие. Клара Ивановна же была искусствоведом и когда-то работала в музее не то в Киеве, не то в Одессе, а может, и там, и там. Также она была музой Карла Ивановича и её образ часто можно было увидеть в скульптурах, выполненных им. Как оказались они в Петропавловске? Об этом история умалчивает. Говорят, смущённо опуская глаза, что из-за сына, но кто его, этого сына видел? Сейчас сын уже давно живет в Германии, а старики покоятся на местном кладбище. Говорят, что доктор Андрей Карлович Константинов многих спас и что в его честь в городе назвали медицинское училище. Да мало ли что говорят…
А «Смальта» была магазином превосходным или, как говорит сама Лаура Яковлевна, «превосходной степени». Всё, что надо живописцу, там было — и даже больше: всё, что надо было ей. Потому что Карл Иванович имел огромное сердце и золотые туки. Как её отец когда-то, он заменил ручки на всех кистях собственноручно и не попросил за такую работу ни копейки — хотя это и не относится к нашей истории и, вообще-то, я сначала пришла туда за красками, — вспоминает Лаура Яковлевна. Но что было — то было. Так вот, именно в этом магазине произошла их вторая встреча с молодым человеком, уже виденным ею ранее. Он был художником — так он представился ей там, среди бликов света и рваных теней, оставляемых облепившими окно листьями-ладонями дикого винограда. Виктор. Витька, — так окликнул его на улице знакомый. Имя совсем не подходило ему, — вспоминала Лаура Яковлевна, — оно звучало чужеродно и никак не вязалось с его внешностью. Также он подрабатывал натурщиком в художественном училище. В основном же работал в библиотеке. Какой-то не совсем обычный набор для молодого мужчины. Лаура была ослеплена им. Еще толком не познакомившись, она стала прикидывать, как напишет его портрет.

Дело было так. Однажды ночью ей не спалось. Она долго лежала и наблюдала за лунным светом, что лился в комнату через щель в шторах. Встала, взяла костыли, подошла к окну, открыла занавеси. Комната вся заполнилась голубовато-молочным полусветом. Было хорошо видно всё, но цвета не различались, всё было отчетливым и синевато-серым.
Первый порыв был — начать рисовать прямо сейчас же. Идея такой картины была у Лауры уже какое-то время. Она села и аккуратно развернула ткань, оборачивавшую большой прямоугольник. Край блеснул в свете луны и показалось зеркало… поверхность его уже была подготовлена — она сделала это загодя, как будто предчувствовала…
…писала до самого утра. Картина — портрет — получилась необычно многоцветной — такого раньше она никогда не рисовала. Правда, какие именно она использует цвета, видеть в свете лунного луча она не могла.
Как только Лаура сделала последний мазок, она почувствовала ужасную усталость. Веки её отяжелели, ей едва хватило сил, чтобы дойти на кровати в другой комнате и бросить на пол костыли.

Наутро ей было до дрожи страшно войти в соседнюю комнату и увидеть, что нарисовала она вчера. Лаура вышла на кухню и только тут заметила, что её руки всё еще были перепачканы краской. Оттерла их наскоро щеточкой, начала мыть. Вода обжигала холодом — как будто ощущение холода было новым для неё — ей было по-настоящему больно — она выдернула руки из-под струи, тёкшей все еще из крана и непослушными пальцами завернула его — даже здесь отец позаботился об её удобстве и приделал ко всем кранам специальные гладкие, закругленные по краям кольца, за которые она могла открывать и закрывать их.

Время тянулось. Портрет, написанный на зеркале, стоял в соседней комнате за закрытой дверью. Стоило только открыть дверь… Но она не могла. Да что же она такое нарисовала вчера, что даже взглянуть теперь не может? Из комнаты чувствовался запах непросохшей масляной краски. Лаура нажала на ручку и дверь открылась.
Из-за того, что она рисовала при свете луны, она не до конца понимала, какие цвета использовала для этого портрета. Были только тёмный и светлый оттенки. Сейчас, в утреннем свете, краски ослепили её. Подобный портрет никогда раньше не выходил из-под её кисти. Сочетание глубокого синеватого фиолетового и лимонно-желтого было ей несвойственно и в первый момент она критично рассматривала то, что получилось. Но в целом вышло неплохо, отметила она.
-Поверхность зеркала сияла, — вспоминает Лаура Яковлевна теперь, — моё лицо отражалось в моей картине и только тогда я поняла новый смысл того, что у меня случайно получилось. Потом меня много раз спрашивали, почему я выбрала именно зеркало, а не холст. Видите ли, я и сама не знаю ответа на этот вопрос. Я очень многое в жизни делаю, поддавшись импульсу. Вот и с этой картиной вышло так же. Накануне я взяла в библиотеке книгу о витражах. Именно иллюстрации из книги натолкнули меня на мысль писать картины на прозрачной или отражающей поверхности. Поскольку стекла у меня не было, я использовала имевшееся дома настенное зеркало… это был эксперимент…

Но стекла пришли позже. Уже когда она, переехав в Германию, решилась на следующий эксперимент. Тут, как говорится, голь на выдумки хитра — но об этом чуть позже.

*

Виктор. Это тоже было экспериментом. Никогда ранее Лаура не имела романтических отношений. Она понятия не имела, как правильно, как надо.
Но она тоже заинтересовала молодого человека, того посетителя «Смальты». Прошло какое-то время и они встретились там еще раз. Оба покупали краски и кисти, так и ушли вместе, чтобы потом долго не расставаться…

*

На самом деле, поженились они слишком рано, да еще и скорее потому, что Лаура забеременела. Вива, — так она называла Виктора — это было уже другое имя, не избитое «Витя», не горделивое «Виктор», а такое своё, живое, творящее — целыми днями пропадал на работе в библиотеке, где постоянно болели и сменялись сотрудники. Платили мало, можно сказать, ничего — жили в основном на доход от рисования. Лаура готовила театральные декорации к новому театральному сезону, Вива где-нибудь расписывал стены — в детском саду, в спортзале вырисовывал однотипных — под запрос — физкультурников — ох, как он это не любил, но это приносило доход.
Врачи в поликлинике косились на молодую женщину на костылях с животом. Поначалу они будто сговорились и в один голос убеждали её прервать беременность «пока не поздно» — куда вам за младенцем ухаживать, о себе позаботиться не можете; а если он родится такой же дефективный; пожалейте вашего мужа; — и всё в таком духе. Когда они поняли, что Лауру не уговорить, а отвечала она достаточно резко — её подучила так разговаривать всё та же Елена Ивановна, которая и теперь еще иногда встречалась ей — то с бутылкой пива у гастронома, то в парке, рисующей в большом блокноте портреты детей — портрет стоил 5 копеек — «на дочку»… Когда они это поняли, что стали разговаривать глазами, перешептываться за её спиной, но так, что она слышала, — Вон, смотри, снова наша дефективная пришла, еще надеется. Да кто ж такую захотел-то?

*

О том, что Алик не только выжил, но и сумел выбраться из расстрельной ямы, никто никогда бы не узнал. А ему удалось не только вылезти, но и добраться до людского жилья. На вторые сутки он, голодный, замерзающий, весь перепачканный засохшей кровью — еле слышно постучался в двери небольшого покосившегося домишки смотревшего на пустырь — где он был и как туда попал, малыш и сам не знал. На стук открыла женщина. Утерев слезившиеся от простуды глаза углом накинутого на плечи платка, она втащила его в дом, усадила на лавку, замотала в тёплое, но вонявшее прокисшим молоком и потом войлочное одеяло… Всё было — или это только казалось мальчику — быстро, даже стремительно. Странная, но добрая женщина некоторое время разглядывала его, а затем зашипела вполголоса, будто сама себе:
— Еврей, да? Мамку-папку расстреляли, да? А ты спрятался, да? Есть будешь, малец?
Голос был округлым, уютным, хоть и резко звучал шепот, гласные были удлиненными, распевными. Голос этот мальчику сразу понравился — похожим говорила его мама Рейзя.
Женщина взяла со стола сверток, развернула завернутый в тряпку хлеб, оторвала кусок и сунула Алику. Тот начал жевать, не отвечая на её вопросы.
— Имя твоё как? — не унималась его спасительница, — У, кровища, все твои погибли, а тебе повезло, да? Будешь мой, ты похож, похож, ты на Лёньку моего покойного похож ой, как.
Она говорила, будто в трансе, перестав уже обращаться к мальчику, будто сама себе.
— Я Алик, — не прекращая жевать, возразил мальчик детским баском, — Я Алик. — и шмыгнул носом, — мама Рейзя, папа Мойсей, они там, в яме…
— Будешь Лёня, — ответила женщина через какое-то время мягко, но так, что не возразишь, — от Алика до Лёни недалеко. А меня Клавой зовут. И давай прямо сейчас договоримся, я буду теперь мама Клава.
Малыш кивнул. Он еще не до конца понял, но ухватился за эту спасительную соломинку изо всех сил. А Клава уже намочила подол платья в ведре и принялась вытирать мальчика от бурой кровавой корки, которая была везде — на лице, на шее, на волосах…
Волосы у него, когда она вымыла их от крови и просушила, оказались и впрямь, как у покойного Лёньки — лёгкие и белые, завивавшиеся кудрями на затылке, а глаза были кошачьи, будто прищуренные, совершенно небесные. Никто не узнал бы в нём еврейского ребёнка, ни в ком он не вызвал бы подозрений.

Лёнька, Клавин сын, умер несколько месяцев назад от скарлатины, ему шел шестой год, он был немного старше Алика.

Так они и выжили вместе. Он — по ленькиным документам числился не Аликом как раньше, а Алексеем Петровичем Карповым — так и войну пережил, так и в школу пошел — только мать всю историю знала — ну и он, конечно.

Это мне когда-то давно дедушка Лёня рассказывал. Я мала еще была, не всё понимала, но это запомнила: мама Рейзя, папа Моисей — там, в яме. Маленький Алик остался жить у Клавдии Ивановны Карповой, которую всю свою последующую жизнь до самой её смерти в 1979 году называл мамой. Отец — приемный отец, Пётр Денисович, слова жене не сказал. Он вернулся с войны, уже зная о смерти Лёньки и принял нового ребёнка в семью, как смог. Мой дедушка не разочаровал их — и выучился — лучшим в классе был, и институт окончил, и вообще хорошим человеком вырос. Но никогда он не забывал, кто он на самом деле. Став постарше, пытался узнать о судьбе хоть каких-нибудь родственников, оставшихся в живых, но архивы еще не могли дать ему информацию и он собирал по крупицам: он — Алик Моисеевич Донской, 1937 или 1938 года рождения. Он помнил только дату — 7 ноября, потому что это был праздник, в его день рождения праздновали все, он позже выучил про «красный день календаря».

*

Красный день — это воскресенье. В майское воскресенье у Лауры и Вивы родился сын, которому долго не могли придумать имя. Мальчик был довольно крупным и требовательным, Циля, теперь уже бабушка, со всех своих больных ног сбилась, помогая дочери. Дни шли, а имя всё никак не находилось.

«Шел отряд по берегу, Шел издалека…» — теперь уже внук — мальчик без имени — засыпал под эту, конечно, устаревшую песню. Циля смотрела на младенца — такого же теплого и бархатного на ощупь, как когда-то Лаура, и думала, как хорошо, что та болезнь, которая попыталась сломать ей жизнь, уже не причинит вреда ему, маленькому и беззащитному. У него было только отчество — Викторович, да еще фамилия. Фамилия была — Соколин.

— Шел под красным знаменем Командир полка… — засыпая и поглаживая новорожденного, больше бубнила, чем пела Циля. Мальчик уже давно спал в кроватке, она усталой рукой в последний раз провела ладонью по его лёгким шелковым волосам, рука соскользнула и Циля свернулась калачиком на диване. Младенец легко вздохнул во сне.

*

Ей снился большой шумный город, залитый солнцем, и море, омывающее одну из его границ. Во сне она шла по песку и чувствовала особенный, морской ветер на своём лице. Ветер немного пах рыбой — такой рыбой, как в гастрономе продавали по четвергам — то ли речной, то ли морской, скорее всего, селёдкой; и солью, как пахнет соль в солонке; и еще немного — совсем немного — так, как пахнет после дождя, но уж это была, наверное, её фантазия. Циля никогда в жизни не видела моря, но она читала о нём в книгах и из них знала, что морской ветер должен пахнуть как-то так.
На стене одного из домов, стоявших на берегу моря, было написано имя отца её внука. Вива, если читать это имя в обратную сторону, становилось словом Авив. (Почему она решила читать буквы в обратном порядке? Ах, что-то забытое из детства, её ведь учили читать лет с трёх, да не по-русски. Но она уж всё позабыла.) Именно это слово красивыми крупными буквами было написано. Какими буквами? Опять же, во сне это тоже казалось не важным. Авив, Авив… что это? Это город, далеко-далеко отсюда, он стоит у моря, у моря…
Циля вынырнула из сновидения, провела рукой по лбу и седым своим волосам — вот приснится же нелепое, — но слово из сна она запомнила. В Тель-Авиве жила с недавнего времени семья её хорошей знакомой Аллочки Бернштейн — может, поэтому Циле сейчас пришел на ум этот город. В комнате пахло пылью, двор шумел стройкой, солнечный луч, изрешеченный листвой, падал в просвет между гардинами…на карнизе под крышей громко ворковали голуби.
*
Лаура к предложению матери отнеслась неожиданно благосклонно, Вива повторил имя много раз, будто пробовал его на вкус — необычное, но знакомое, оно звучало тонко и ласково. Имя для мальчика? Пожалуй, что да.
-Если в ЗАГСе не дадут так назвать, какое у нас еще есть на выбор? — осторожно спросил он.
-Тогда запишем в честь моего отца. Или твоего. Яков или Николай. — ответила жена, хотя она на самом деле не хотела называть ребенка ни одним из этих имён. Она позвала, обратившись к младенцу: «Авив! Авивушка!» — он посмотрел на мать тёмно-серыми глазами, но, конечно, ничего не понял.
Это был 1988 год.

*

— Да, это был 88-й, Авив родился в воскресенье, 15 мая и всё так чудесно совпало — и то, что его имя означает весну (тогда мы не знали об этом), и то, что в загсе нам попалась сговорчивая сотрудница… Вива даже хотел расписать им зал для церемоний и чуть было не предложил это, но я тогда сжала его руку — это был наш условный сигнал — не позволила, — вспоминает Лаура Яковлевна, — ничего, и так записали. «Авив — это христианский святой?» — уточнила у нас дама, заведовавшая регистрацией. На её груди болтался маленький серебряный крестик, случайно выбившийся из-под воротника наружу. На груди, упрятанной в торжественную бежевую блузку с декоративной застежкой с фальшивым перламутровым камнем. На груди.
Мы кивнули и она одобрительно хмыкнула. «Найдут же имя… как записать полностью? Соколин Авив Викторович?» И опять мы кивнули. И тут… тут — я даже не знаю, как это описать, — Лаура Яковлевна делает глубокий вдох, — это произошло впервые тогда. Я всё время смотрела на её цепочку, на этот крестик, на наглухо застегнутые пуговицы и кружевной воротник… и мне в голову внезапно пришла мысль, что этой женщине из ЗАГСа надо обязательно провериться у врачей, что внутри у неё, там, в одной из её молочных желез, клубится, наливается тяжестью пока еще незамеченная, затаившаяся боль. Вот — внезапно! Я не могла это никак контролировать. А в следующий момент я уже слышала свой голос: «Уважаемая Валентина Петровна, извините за непрошеный совет, но вы должны обследоваться у врача, дело в том, что у вас рак груди, начальная стадия.»
Я не помню, что было дальше. Как сейчас говорят — кто-то мне сказал это слово — блэкаут. Полное затмение. Вива рассказал, что мы просто вышли оттуда, что та женщина так и застыла с приоткрытым ртом и не успела никак отреагировать. Но через месяц нас разыскал её зять — у неё действительно нашли раковую опухоль, мои слова подтвердились. С тех пор я иногда чувствую это. Не по просьбе, нет…»

*

И потом, годы спустя, в 2000 году, она снова почувствовала это же самое. Работник овира, оформлявший их с Вивой документы на выезд — загранпаспорта и прочее — с недоброй ухмылкой покосился на её свидетельство о рождении и на имя сына: «А чего не в Израиль?» То был молодой веснушчатый мужчина с прозрачными рыбьими глазами и чересчур рано появившимися морщинами на тонкой желтоватой от курения коже. Несмотря на молодые годы, зубы у него уже были плохие и некоторые поблескивали золотом. Марухин эН Вэ. Неприятный тип. Придирался к документам, ждал, что дадут взятку, а если знал, что всё с бумажками в порядке, то блефовал, чтоб заплатили. Когда он начал давить, рассказывать, что время поджимает, а оформление того-то и того-то займет безусловно больше — и вообще, тут вот не хватает еще…, Лаура, вдруг посмотрев как-то странно сквозь него, усталым голосом произнесла — тихо, но так, что невозможно было не услышать:
— Да, время поджимает. Вас, а не нас. Не пейте водки, не расстраивайте отца.
Оперлась на костыли и вышла, Вива — следом. Их документы были в полном порядке и уже через несколько месяцев они сидели в аэропорту, ожидая свой первый рейс — сначала на Москву, а оттуда — в Берлин.
Марухин же предупреждение какой-то калеки — то ли немки, то ли еврейки, всерьез не принял. Он погиб совсем скоро — месяца не прошло после того, как Лаура была у него на приеме. Как и сказала она ему, виной всему стала водка, которой он, человек малопьющий, насмерть подавился на дне рождения своего собственного отца.

*

Мой дедушка Лёня, которому в своё время стоило немалых усилий разыскать след своей погибшей семьи, часто говорил мне: «Если бы мне кто-нибудь рассказал историю моей жизни, я не поверил бы… Ну кто мог бы предположить, что только детям — беззащитным по сути существам — удастся спастись в то время, как взрослых ожидала верная смерть?» Именно он просил меня разыскать в Омске свою двоюродную сестру — Цецилию, Цилю Симхаеву. Цили я, увы, не нашла — она к тому моменту уже умерла — хрупкое в последние годы здоровье, ну и возраст. Зато мне удалось выйти на известную казахстанскую художницу Симхаеву Л.Я. Редкая фамилия, подумалось мне тогда, а вдруг это та, кого я ищу? Я даже нашла видеоинтервью с ней и убедилась, что у неё есть сходство с моим отцом — он был таким же чернявым, с круто закрученными кудрями и у него была та же, особенная форма носа. Конечно, точно я еще ничего не знала, а у дедушки становилось всё хуже со здоровьем.
Когда я навела справки, выяснилось, что Лаура Яковлевна Симхаева вместе с сыном Авивом Соколиным теперь живут в Германии. По моему запросу также нашелся и Виктор Соколин, видимо, муж той самой Лауры, но проживающий по другому адресу.

И вот теперь… теперь я стояла перед своей дальней родственницей — ведь дедушка Лёня — маленький Алик, спасшийся из расстрельной ямы — просил меня разыскать потомков своей двоюродной сестры Цецили, Цып-цыпы, как он называл её по старой памяти — хотя какая память может быть о том, о ком ты почти совсем ничего не можешь рассказать? Но Цып-цыпу дедушка помнил очень хорошо — для четырёхлетнего — и был уверен, что ей удалось не только спастись, но и построить семью. Он оказался прав.

Дочка Цып-цыпы протягивала мне руку — необычную, способную многое рассказать — руку. На пальце у неё было примечательное кольцо — вместо камня его венчала монетка… Дедушка Леня передал мне похожее кольцо. Не такое же точно, но была видна рука одного и того же мастера: искусно сделанное и необычайно красивое, такая же монетка была повернута на нём обратной стороной — можно было разглядеть не то лист, не то дерево и надпись мелкими буквами. Незадолго до расстрела его отец закопал некоторые ценные вещи недалеко от дома и маленький Алик присутствовал при этом. Кольца с монетками были особенными. Они принадлежали Розалии Донской — маме Алика и Голде Симхаевой — маме Цецилии и были подарены им мужьями — семейные реликвии? Просто ли красивые вещицы? Кто теперь уж знает? Просто серебряные колечки работы какого-то неизвестного ювелира — ничего особенного не было в них, в общем, просто дорогие сердцу побрякушки. А как запомнил Алик, где закопаны все эти ценные вещи? Он отлично помнил свой старый адрес — еще в три года его заставили заучить название улицы и номер дома на случай, если потеряется. На входе в дом росло дерево — росло оно там и после войны тоже, ничего ему не сделалось, разве что пулями и осколками посекло — это была старая яблоня, с которой в конце лета все окрестные дети снимали сладкий, сочно-хрусткий урожай. И Алик — Лёня без труда отыскал тайник вместе с Клавдией Ивановной. А та — ну что продала, что сменяла, но вот мамино кольцо не тронула, очень Алик-Лёня просил. Да и ценности в нём мало было — куда ему до золотых колечек и брошек с изумрудами. Так кольцо и осталось у него. Так и выжили.

Но ни мне, ни Лауре Яковлевне больше об этих кольцах не было известно ничего — кроме того, что это был знак, что мы с ней состоим в родстве.
— Надо же, — вдруг проговорила она и улыбнулась одними уголками губ — а я недавно рисовала портрет на зеркале и получилось похоже на вас…
Она говорила так бесхитростно, будто пятилетняя девочка и смотрела прямо в глаза.
— Зоя, принеси, будь так любезна, мою последнюю картину!
И Зоя, которая в соседней комнате, казалось, только и ждала распоряжений, принесла небольшой серебристый прямоугольник. Когда повернула его красочной стороной, я вздрогнула — да, портрет был похож, очень похож, не фотографическое сходство, но всё же…
А потом… потом Лаура Яковлевна начала рассказывать ещё. Говорила она долго, иногда прерываясь на перекуры, но остановиться не могла.

*

— Остановиться я не могла — это была бы не я, это не мой вариант. Когда мы попали сюда, — она указала широким взмахом руки на окно, — не в эту квартиру, конечно и не в этот город, но в эту страну, я подумала: Боже мой, это так напоминает последнюю остановку… Старый дом, в самой настоящей дыре; овцы, пасущиеся через дорогу, почти полное отсутствие связи с «большим миром». Нет, подумала я, — я не могу и не имею права остановиться прямо тут. Я ведь еще молодая — мне всего чуть за сорок было тогда и знаете, я не верю в выражение «слишком старый для…» — язык я как-то выучу и потом мне столько всего откроется…не родина, всё же, где тебя в тридцать пять лет готовы списать, как ни на что не годную, а с инвалидностью — и подавно… Но реальность немного отрезвила меня. Мы попали в такое захолустье, где не было ничего, кроме одной-единственной булочной на всю деревню, где было, может, человек пятьсот жителей. Уже через два месяца после переезда я не могла довольствоваться простыми набросками. Но такая дыра… Какие уж тут холсты! Откуда им взяться? Интернет тогда был еще редкостью, не говоря уже об онлайн-магазинах — да и не разбиралась я в этом тогда еще. Вива по десять километров в одну сторону ходил за продуктами, хорошо, что Авив уже взрослым мальчиком был и мог помочь. Комендантша, кстати, называла нашего сына Оливером, она, думаю, знать-не знала о городе Тель-Авиве, она и насчет близлежащих городов, кажется, уверена не была, что с нее взять, дремучая в некотором роде.
Во дворе домишки, где мы временно жили, был домик одноэтажный, сарайчик такой. Оказалось — маленькая мастерская. И один раз — тогда у меня еще часто случались вылазки на костылях — я туда заглянула. А там были покрытые бурой пылью — старым таким налетом — стёкла. У меня тут же возникла идея. Что, если не зеркало, а стекло? Я поспешила к хозяйке, Инес, дочке нашей комендантши — дом и все, что находилось на участке, принадлежало им. Вот там и там, говорю, мастерская, а в ней полно стёкол, явно никому не нужных. Инес на это кивнула, мол да, мастерская покойного отца, он скончался в позапрошлом году. А я продолжаю: А можно ли мне, художнице-портретистке, попросить у вас эти стёкла? — если честно, думала, наглость с моей стороны, да и не поймет, не сможет сопоставить портреты и стеклянную поверхность, но ей, похоже, было совершенно всё равно.
Инес отдала мне отцовские грязные стёкла, как мне показалось, с видимым облегчением. Да и в общем, эту малюсенькую мастерскую она мне тоже отдала — дети её выросли и на старый дом во всеми забытой деревне не претендовали. Между тем, мы прожили в этой дыре еще два года. Подходящую для нашей семьи квартиру найти было непросто, машину Вива уже через год смог водить и мы накопили и приобрели у древнего пенсионера Урса, жившего в двух дворах от нас немного выгоревший красный «Форд», на котором тот раньше изредка выезжал за покупками. Теперь Урсу помогал сын, вот и пылился «верный конь» в гараже. Машине хоть и было лет уже прилично — она была 1992 года — была полностью исправна и с довольно небольшим пробегом. В общем, Вива и Урс ударили по рукам, выпили дедового шнапса для скрепления сделки и так у нас появилась первая в жизни машина. Памятное событие, между прочем. И номера нам дали в моих любимых цветах. Фиолетово-желтые — 709. Не удивляйтесь, у меня каждая цифра имеет свой цвет, а ноль — прозрачен. Семёрка сине-фиолетовая, фиалкового цвета, чернильного такого. Девятка — желтая, солнечная. Я не знаю, понимаете ли вы — такое видение — редкость…
Она подкурила новую сигарету, уже вторую за рассказ, и продолжала:
Вива подготовил мне несколько стекол, порезали их мне мои мужчины до нужного размера, вынула я из своих необъятных чемоданов разобранный мольберт и коробочку с красками и кистями, то подкрутили, это разбавили и вот, 3 июня того года дело закипело. Я работала в саду, в мастерской было еще нельзя, было неубрано. А мольберт — он что же? Он просто подставка, скрученная из досок. В общем, подходит ко мне сын. Картину — маленький автопортрет — я как раз дописывала, всю тоску свою в него вложила, всю горечь от того разочарования, которое на нас свалилось в новой стране — мы ведь ожидали, что переедем в большой город, Гамбург или Кёльн, ну хотя бы в Ганновер, а нас распределили к черту на рога, в какой-то медвежий угол, где мне — человеку, не способному передвигаться на своих двоих, дорога была одна — в булочную и обратно… да и сын с мужем тоже совершенно скисли от этой ситуации.
В общем, подходит ко мне сын и говорит:
— Мама, а ты на оборотную сторону своей картины смотрела?
— Нет, — говорю, — а сама прикидываю, что он имеет в виду. Затем вспоминаю, что пишу на стекле, а не как привыкла, на холсте или зеркале — и значит, на обратной стороне тоже что-то есть.
Когда мы повернули картину, я потеряла дар речи. Там тоже был мой портрет, но в зеркальном отображении. Лицо было исполнено горечи и печали, как раз того, что было у меня на сердце… мой же портрет на самом деле — в его привычном виде — показывал меня, скорее, задумчивой.
Тут было, над чем задуматься…
Тогда я решила написать и портрет Вивы. Он очень воодушевился, я только единожды писала его раньше — сразу после знакомства. И много набросков карандашом еще делала. Так вот, начала я писать. Заднюю часть сразу заклеила, чтоб не смотреть до окончания, и мне, и ему было интересно. Это был сложный портрет и я перерисовывала его. Всё время выходило что-то не то, какое-то едва уловимое не-сходство. Вы знаете, сложно писать портрет человека, лицо которого за долгие годы знаешь лучше своего собственного. И сложно, и одновременно просто. Так вот, я работала над вивиным портретом около десяти дней. И это был небольшой портрет… когда я окончила, когда развернула заднюю сторону и мы посмотрели на неё вместе, я увидела, что там — его портрет с закрытыми глазами. То есть, не совсем так. Будто он опустил глаза от смущения, что ли… вот, как это выглядело. И будто горящие щеки. Странно, правда? Потом, немного позже, я поняла, что это значит. И что это — не странно.
Когда моих работ набралось довольно много — а рисовала я в то время часто — пальцы так и жгло — только успевай подготавливать стёкла, зеркал у меня не было — дорогое удовольствие для людей, живущих на социальное пособие — ко мне пришла журналистка из местной газеты. Надо сказать, что на тот момент мы еще не владели языком — никто, кроме Авива, который был обязан посещать школу и почти сразу оказался в гимназии в соседнем городе.Но сына дома не было. Зато пришла Инес, а она немного говорила по-русски. Так обо мне вышла статья в местной газете.
И с тех пор пошло всё совсем иначе. И на курсы нас записали — такие, которые и я могла посещать, и поиск квартиры пошел активнее. Вива — тот сразу предложил вести кружок рисования для детей-переселенцев, но пока эта идея созрела до нужного объема и была воплощена… в общем, сейчас у него действительно своя художественная студия, он молодец, но мы давно не вместе. Он же тогда после курсов языка поступил еще на художественное отделение университета — но это формальность, для бумажки. Или еще для чего… — тут Лаура Яковлевна усмехнулась, — там была еще одна такая же, как он студентка постарше, ей под сорок было — Ксения из Архангельска. Такая белая-белая, из каких-то северных народностей, что кожа, что волосы, что глаза — прозрачные. Ну и он в ней растворился. Как сахар в воде. А мы с Авивом остались.
Лаура Яковлевна горько усмехнулась.
Я не решалась начать с ней тот самый разговор, который вывел бы меня на нужную нам тему. Это было сложно, а все варианты, придуманные мною в пути, казались неподходящими.
И меня осенило совершенно внезапно, когда она сделала очередную затяжку и пустила изо рта дым. Кольцо на её пальце блеснуло ребром монеты.
— Знаете, у меня тоже есть такое кольцо, — заметила я, стараясь нащупать, как художница относится к этой теме.
— Это с монеткой — оно у меня от матери, а у матери — от её матери Голды. Да вы, наверное, в курсе, — просто сказала она и посмотрела мне прямо в лицо. — Вы очень похожи на мою мать, вот только волосы у вас покрашены и пострижены иначе. Да, мама вспоминала Алика… но она была уверена, что Донских расстреляли. Получается, ему удалось выжить? Как же это… У меня всегда было такое чувство, что он жив, не знаю, почему. Мне мамина тётя из Омска, пока была жива, кое-что рассказывала о харьковских родственниках. И про кольцо говорила, и что таких было два… парные… монетка — не настоящая. Насколько я помню, сделаны они были по эскизу нашего с вами прапра… я даже не знаю, если честно… какого-то общего деда — и вот он был довольно известным художником. Фамилия его была, кажется, Мильберг…

Теперь пришла уже моя очередь рассказывать — и я поведала ей, что знала, и об испуганном четырёхлетнем Алике, которого приютила у себя моя прабабушка Клавдия Ивановна, и о дедушкиной непростой судьбе, и о его попытках вспомнить как можно больше и найти хоть какую-то ниточку, хоть что-нибудь о судьбе Цып-цыпы, и как долгие годы сначала он, а теперь уже я искали Цецилию Рафаиловну… а еще о том, что моя ветка семьи Карповых (дедушка в последние годы всегда подписывался А. Карпов-Донской) — хоть все они и коренные харьковчане — хоть по Карповым, хоть по Донским — благодаря моему отцу, сыну дедушки Лёни, уже давно жила в городе на берегу моря. Мой отец был известным специалистом в области металлургии, поэтому в начале двухтысячных мы все переехали поближе к его месту работы в тогда еще довольно провинциальный Мариуполь… сейчас город по-настоящему расцвел, но тогда, в начале нового тысячелетия, я сбежала оттуда на учебу в родной город, оставив родителей и младшего брата обживаться на новом месте, которое мне тогда было не особо по душе.
— Мариуполь? Это что-то греческое, — невпопад и будто бы немного рассеянно проговорила Лаура Яковлевна, — но вы продолжайте, пожалуйста, это так, мысли вслух. Мысли снова бегают, как сумасшедшие, это всегда, когда я узнаю о чем-нибудь новом…
И я продолжила.
Затем говорила уже художница, и она рассказывала о своей судьбе в Германии, показывала картины, написанные на зеркалах, стёклах и холстах — Зоя отворачивала от стены серые задники зеркал, светло-бежевые задники холстов и обернутые тёмно-фиолетовой тканью небольшие квадратики стёкол. Картины были очень насыщены по цвету, лица умело выписаны в характерной художественной манере и меня всё ещё поражало то, как могла Лаура Яковлевна своими пострадавшими от болезни руками нарисовать такие портреты… это была самая большая загадка — загадка её невероятного таланта. Мне казалось невероятным, что эта женщина — моя родственница.
— С Авивом я познакомлю вас позже, — показав картины, снова вернулась к нити повествования Лаура Яковлевна. Сейчас он в отпуске с семьёй. Вот вам его портрет, смотрите.
На малиновом фоне, которым было едва тронуто зеркало, я увидела молодого человека, сидящего в красном кресле. У него было светлое, доброе лицо. Серые глаза смотрели доверчиво — прямо, как глаза его матери; его можно было бы назвать красивым. Внешность была запоминающейся еще и благодаря золотым кудрям — копия Лауры Яковлевны, только блондин.
— Да, вот он, мой Авив, знакомьтесь — ему сейчас 31 год, он женат и у него есть дочка, — она помолчала немного и снова почему-то начала смотреть на меня, потом будто бы сквозь меня
и задумчиво взяла мою руку, долго смотрела на тыльную сторону ладони, будто пытаясь изучить вены, синими ветвями проглядывавшими из-под кожи. Потом совсем другим, чем минуту назад, тихим, бесцветным голосом произнесла:
— Я вижу что-то, что лишено всякой логики. Это связано с вами, мне надо сказать вам это, пожалуйста, извините, если мои слова покажутся вам странными, но я обязана вам сказать. Мои предчувствия всегда сбывались так или иначе.
Она посмотрела на меня снизу вверх и мне показалось, что на её глаза набегают слёзы.
— Извините, я должна вам сказать, я всегда говорю свои предчувствия. Вы… вы умрете в театре, в верхней одежде. Вы никогда не будете похоронены. Я не понимаю, как это может быть, но… я это вижу. Простите. Я не могу это отменить, я также не могу вам назвать, когда это будет.
— Да уж точно лет через пятьдесят, — улыбнулась я. — Я так редко хожу в театр и при этом так люблю его, что к пенсии стану заядлой театралкой и не пропущу тогда ни одной премьеры.
Она лишь мотнула головой и сжала мою руку.
— Нет. Нет.

Вечером я вернулась в отель. Конечно, слова из предсказания пожилой художницы вызвали у меня некоторое чувство тревоги, но я быстро взяла себя в руки. На завтра была запланирована еще одна встреча с Лаурой Яковлевной, а затем я улетала домой.

*

Мартовским вечером 2022 года Лаура Яковлевна была напряжена. Она непрерывно следила за новостями, писала своей дальней родственнице Наташе, но та уже полторы недели не выходила на связь. Ближе ко сну у художницы разболелась голова.
— Раскалывается, просто раскалывается, — повторяла Лаура Яковлевна, кладя голову на подушку. Зоя погасила свет и ушла к себе.

*

Когда наутро Зоя постучала в дверь спальни — это был больше условный стук — сначала три стука, потом один — ведь она же и открывала дверь — из комнаты никто не ответил. Тогда Зоя сама открыла — уже случалось, что художница падала с кровати или чувствовала себя нехорошо и не отвечала. На такие случаи у женщины была тревожная кнопка, которая отправляла вызов Зое, а у той, свою очередь, начинал подавать сигналы специальный браслет. Но сейчас из комнаты не доносилось ни звука, а браслет молчал.

Этим пасмурным утром кровать была пуста. Пустым оказалось и кресло, где обычно сидела Лаура Яковлевна во время рисования картин. Но подушки на кресле, вчера вечером взбитые Зоей перед сном, были примяты, словно кто-то на них сидел. На мольберте стояло не отвернутое от света, по всем правилам закрепленное стекло, которого вчера там не было. Зоя посмотрела на него и замерла.
Это был новый, незнакомый ей портрет. Даже не так — автопортрет. Лаура Яковлевна в тёмно-фиолетовом узорчатом халате, в котором она была накануне, с кистью в одной из рук и палитрой — в другой. В пепельнице, вчера вечером вымытой заботливой Зоей, также обнаружился свежий окурок.
Тишину нарушало лишь колотившееся очень громко где-то в горле сердце Зои. Женщина, не понимая, озиралась по сторонам, то хваталась за телефон, то снова клала его в карман…
На прикроватной тумбочке лежало серебряное кольцо — Зоя видела его много раз. Вместо камня его венчала монетка с цифрой 2.
Когда Зоя обошла портрет Лауры Яковлевны и посмотрела на него с обратной стороны, она отпрянула. Стекло делила на две неравные части трещина, не замеченная ею ранее. С обратной стороны на Зою смотрело перекошенное от страха лицо Наташи.

Родилась в Украине, в Харькове, в 1986 году. С 2005 года проживает в Германии (г. Висбаден). По образованию филолог-славист. Имеются публикации в немецком журнале „Берлин.Берега“ (2017 и 2022 годы), в электронном журнале „Литеrraтура“ и в различных литературных альманахах, изданных в Германии на русском языке.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00