130 Views
Через пару месяцев после окончания университета я, свежеиспечённый инженер, неожиданно для самого себя увлёкся спелеологией. В нашей группе был самым юным, но не чувствовал этого. Солидные инженеры и эсэнэсы, облачившись в штормовки и забросив за спины рюкзаки, забывали и о возрасте, и об учёных степенях, превращаясь в весёлых, компанейских парней. Спуски и подъёмы, блуждание по удивительному подземному миру Крыма наполняли пролетавшие осенние дни.
А через неделю после возвращения один из новых друзей пригласил меня к себе домой послушать интересный рассказ. Удивившись, пришёл. Рассказ услышал. Точнее, поэму под названием «Пепо» — пещерный поход — с описанием наших приключений: «Где стоит на карте точка, / не с вином там будет бочка, / а огромная дыра. / Слазить нам туда пора.»
Слушали с удовольствием, сопровождая декламацию весёлым хохотом. А когда чтение закончилось, я спросил Владимира (автора), пишет ли он серьёзные стихи. Володя с улыбкой ответил, что когда-то писал. И даже посылал своему любимому поэту. «Ну и что? Ответил?» — допытывался я. «А как же: «Уважаемый товарищ П.! Если Вы не умеете писать стихи, то, пожалуйста, их не пишите. С уважением, Ярослав Смеляков»». О своём конфузе несостоявшийся стихотворец рассказывал почти с гордостью. Меня это удивило. По молодости лет.
На тот момент я знал всего два стихотворения Смелякова благодаря Гайдаю («Девочка Лида») и Визбору («Если я заболею»). Настоящее знакомство случилось позже, когда купил в букинисте «Избранное» — солидный чёрный том небольшого формата. Впечатление было странное. Казалось, книгу писали два разных поэта. Первый: талантливый советский бытописатель, мастерски рифмующий всё на свете, от смерти Пушкина, в которой почему-то оказался виновен последний русский император, до дворового забивания козла. И второй: фантастический лирик, писавший так, что при чтении приостанавливается дыхание. В «Манон Леско» влюбился с первого прочтения, «эти сумасшедшие слова» были сказаны за меня и обо мне. От удивительных переводов с идиша, из Матвея Грубияна, просто не мог оторваться:
Вспоминаю в июле, —
сердце, тише тоскуй! —
предрассветную пулю
и ночной поцелуй. (1, том 2, стр. 580)
Строки поражали первозданной естественностью, силой, мощью:
Я награжу тебя, моя отрада,
бессмертным словом и предсмертным взглядом,
И все за то, что утром у вокзала
ты так легко меня поцеловала. (1, том 1, стр. 251-252)
Любовь к поэту сохранилась на всю жизнь. Хотя, перефразируя Пущина, «не всем его стихам я поклоняюсь». Честно говоря, львиная доля из них вызывает сожаление. Написать такое вполне мог и казённый стихоплёт, каковых хватало всегда.
Кем же он был, русский поэт Ярослав Смеляков, соединивший в себе, казалось бы, несоединимое: тончайший аристократизм и беспардонную грубость, личное отчаяние и казённый оптимизм, упоённое служение своему дару и его откровенное разбазаривание? Понимал ли «трижды зэк Советского Союза / и на склоне лет — лауреат» (И.Фоняков) цену, которую пришлось заплатить советскому Молоху за прижизненное признание? Или его предсказуемость, «хамство и пьянство», «похабство» правильных «интервью» (В. Корнилов, 2) были той барщиной, которую он взвалил на себя, чтобы обезопаситься? И писать настоящее, не заёмное, вневременное? Не потому ли Штейнберг, Корнилов, Самойлов, не причастные, в отличие от Смелякова, к официально-советской мерзости вроде травли Солженицына, считали поэта своим — и восхищались его стихами?
Дадим слово самому Смелякову:
Я понял мысли верным ходом
средь достижений и обид —
своим избранникам природа
за превосходство нагло мстит.
Француза, сделанного тонко
из вкуса, сердца и ума,
поставит вдруг на четвереньки
и улыбается сама.
И гениального мальчишку
средь белоблещущих высот
за то, что он зарвался слишком,
рукой Мартынова убьёт.
…И я за те мои удачи,
что были мне не по плечу,
сомкнувши зубы, не заплачу,
а снова молча заплачу. (1, том 2, стр. 123)
Исповедальные строки написаны за четыре года до смерти. Он и платил. Молча. Тратя «свое первородство / на довольно убогий почет» (2). Страдая от этого и сжигая пьянками давно подорванное здоровье.
Но удачи… Были ли они? Или Самойлов, считавший, что «Смеляков — талант, убитый страхом и фальшью»(3), оказался прав?
И да, и нет. «Страха и фальши» было с перебором. Но талант превозмог всё.
1963 год. Написана «Жидовка». Портрет анфас «ленинского» поколения революционеров, готовых ради идеи, не задумываясь, сжечь дотла всё вокруг:
Неопрятна, как истинный гений,
И бледна, как пророк взаперти,—
Никому никаких снисхождений
Никогда у нее не найти.
Только мысли, подобные стали,
Пронизали ее житие.
Все враги перед ней трепетали,
И свои опасались ее.
Его величество фанатизм не сломим ничем, даже крахом собственной судьбы:
Все мы стоим того, что мы стоим,
Будет сделан по-скорому суд —
И тебя самое под конвоем
По советской земле повезут.
Не увидишь и малой поблажки,
Одинаков тот самый режим:
Проститутки, торговки, монашки
Окружением будут твоим.
Никому не сдаваясь, однако
(Ни письма, ни посылочки нет!),
В полутемных дощатых бараках
Проживешь ты четырнадцать лет.
И старухе, совсем остролицей,
Сохранившей безжалостный взгляд,
В подобревшее лоно столицы
Напоследок вернуться велят. (4, стр. 512-514)
Вот оно: «тот самый режим». Приговор, вынесенный советской власти её мучеником, ничего не забывшим и не простившим. Понявшим до конца её преступную подноготную, лишь прикрытую фиговыми листочками «красивых» фраз. И ушедшим в подполье на всю оставшуюся жизнь.
Стих написан точно и выверено, целомудренно и безжалостно. Называя его так, а не иначе, Смеляков жёстко констатировал: евреи приняли активнейшее участие в большевистской авантюре, включая беспрецедентный революционный террор.
(Реплика в сторону. Цена, заплаченная еврейским народом за художества подобных «жидовок», была огромна. Увы, названия стиха хватило, чтобы Смелякова начали обвинять в антисемитизме, причём такие попытки продолжаются до сих пор. Позорный ярлык пытаются наклеить на поэта, начинавшего знаменитой «Любкой», дружившего со Светловым и Антокольским, Фридом и Дунским, блистательно переводившего с идиша. Да и сама «Жидовка»… Стихом восхищались Б. Сарнов, С. Рассадин, Е. Евтушенко, а нападки на Смелякова названы Сарновым «несправедливыми и даже глупыми» (4, стр. 514)).
1967 год, «Письмо в районный город», адресованное матери Бориса Корнилова, сгинувшего в сталинской мясорубке:
Не могу проникнуть в эту тайну,
не владею почерком своим.
Как мне объяснить ей, что случайно
мы местами поменялись с ним?
Поменялись как, не знаем сами,
виноватить в этом нас нельзя —
так же, как нательными крестами
пьяные меняются друзья.
Он бы стал сейчас лауреатом,
я б лежал в могилке без наград.
Я-то перед ним не виноватый,
он-то предо мной не виноват. (1, том 2, стр. 117)
Судьба русских поэтов напоминала рулетку: жертвой мог стать каждый. А перед этим власть делала будущих жертв соучастниками убийств: Борис Корнилов подписал письмо, клеймящее Павла Васильева. А сам Павел был причастен к аресту и гибели талантливейшего Николая Клюева, который его искренне простил…
Ближайшие друзья погибли. Мог ли Смеляков, случайно уцелевший, заблуждаться по поводу премии, вручённой ему за послушание «тем самым режимом»?
1967 год, «Манон Леско»:
Не забыл я милостей твоих,
и берет не позабыл я твой,
созданный из линий снеговых,
связанный из пряжи снеговой.
…Это было десять лет назад.
По широким улицам Москвы
десять лет кружился снегопад
над зеленым празднеством листвы.
Десять раз по десять лет пройдет.
Снова вьюга заметет страну.
Звездной ночью юноша придет
к твоему замерзшему окну.
Изморозью тонкою обвит,
до утра он ходит под окном.
Как русалка, девушка лежит
на диване кожаном твоем.
Зазвенит, заплещет телефон,
в утреннем ныряя серебре,
и услышит новая Манон
голос кавалера де Грие.
Женская смеется голова,
принимая счастие и пыл…
Эти сумасшедшие слова
я тебе когда-то говорил.
И опять сквозь русский снегопад
Горько улыбается аббат. (1, том 2, стр. 77)
Какая печаль пронизывает эту гениальную лирику! Кому «горько улыбается» «великий сердцевед» Прево через «сотни разделяющих лет» (М. Цветаева, 5)? Вопрос риторический…
1968 год. Стихотворение, посвящённое писателю, который после грандиозного дебюта замолчал навсегда:
Не на извозчике, а пеший,
жуя потайно бутерброд,
в пальтишке стареньком Олеша
весной по улице идёт.
Башка апрельская в тумане
ледок в проулочке блестит.
Как чек волшебника, в кармане
рублёвка старая лежит.
Её возможно со стараньем
истратить на закате лет
на чашку кофе в ресторане,
на золотой вечерний свет.
Он не богат, но и не жалок,
и может, если всё забыть,
букетик маленьких фиалок
одной красавице купить.
Но так тревожно и приятно
не обольщать и не жалеть,
а в переулочке бесплатно
снежком и наледью хрустеть.
Пускай в апрельском свежем мраке,
не отставая там и тут,
как бы безмолвные собаки,
за ним метафоры бегут. (1, том 2, стр. 114-115)
Вот он, истинный Смеляков, одарённый «редчайшей лирической пронзительностью» (С. Рассадин, 6). Нежнейшая миниатюра, трогательное, почти сыновнее признание в любви. Но «бегущие метафоры» — лишь первый слой картины. А вот что под ним: голод, нищета, отщепенство. Судьба замечательного художника, не попавшего в струю официального искусства.
И в том же году написан контрастный портрет — поэта, отслужившего Софье Власьевне не за страх, а за совесть, и обласканного ею:
Василь Васильич Казин
семидесяти лет
умён, благообразен
и тщательно одет.
Он сам своих же строчек
лирический герой:
отец — водопроводчик,
а дядюшка — портной.
Он вовсе не зазнался,
певец наш дорогой,
что с Лениным снимался
на карточке одной.
Тем утром пролетарским
его средь запевал
заметил Луначарский,
Есенин целовал.
Ему не нужен посох,
он излучает свет,
лирический философ
своих и наших лет.
Он был все годы с теми,
кто не вилял, а вёл,
его мололо время,
и он его молол.
И вышел толк немалый
из общих тех работ:
и время не пропало,
и он не пропадёт. (1, том 2, стр. 119-120)
«умён, благообразен / и тщательно одет» — это о ком? О поэте — или о чиновнике от поэзии? И чем же знаменит «лирический философ», кроме воспетых им родственников и антикварных фотографий в компании знаменитостей? Тем, что «не вилял, а вёл»? И «молол время», которое платило ему той же монетой? Сарказм, доходящий до издёвки, адресован, конечно, не персонально Казину. Перед нами обобщённый портрет правоверного советского писателя, перемалывавшего, сводившего на нет и время, и жизнь, и собственное дарование. По видимости, сам Смеляков стал точно таким же. К счастью, только по видимости.
Потому что Ярослав Васильевич Смеляков был рождён великим поэтом, «собратом» Пастернака и Ахматовой, как написал о нём Владимир Корнилов в своём хирургически точном реквиеме. И то, что он таким поэтом не стал — не только личная трагедия изуродованной судьбы, а одно из преступлений «того самого режима» перед русской культурой.
2014
Ссылки.
1. Ярослав Смеляков, Собрание сочинений в 3-х томах, Москва, «Молодая гвардия», 1977. Все стихи, кроме «Жидовки», цитируются по этому изданию
2. Владимир Корнилов, Собрание сочинений в двух томах, т.1, стр. 181
3. Давид Самойлов, Подённые записи. Том 2. М., 2002, т. 2, стр. 66
4. Бенедикт Сарнов, «Если бы Пушкин», М.: АСТ: Зебра Е, 2010
5. Марина Цветаева, Избранное в 2-х томах, М.: Книжный клуб 36.6, 2012, т.1,
стр. 127
6. Станислав Рассадин, «Самоубийцы», М.: Текст, 2007, стр. 230
Приложение. Стихи, упоминаемые в тексте.
Аркадий Штейнберг
Не пора ли, братцы, в самом деле,
Начиная лет с пяти-шести,
Снова наказания на теле
Для удобства граждан завести?
Примем это мудрое решенье,
Возродим здоровый русский кнут:
С ним легко любое прегрешенье
Искупить на месте в пять минут.
Сталин был отнюдь не демократом
И посмертно осужден не зря,
Обходился круто с нашим братом,
В тюрьмы заключал и лагеря.
Для чего бесхитростную тетку,
Что фарцует кофты и белье,
Умыкать от мужа за решетку
И баланду тратить на нее?
Чем швырять на ветер сотни тысяч,
Государству есть расчет прямой:
Лучше спекулянтку тут же высечь,
Справку дать и отпустить домой.
Лично я всегда стою за плети,
И теперь особенно стою,
Прочитав недавно в Литгазете
Некую идейную статью.
Выступлю публично в странной роли,
Свойственной призванью моему:
Я хочу, чтобы меня пороли,
Не сажая в лагерь и тюрьму.
Если я самоконтроль ослаблю,
Предпочту американский джаз,
Продуктовый магазин ограблю,
Невзначай женюсь в четвертый раз,
Буду шарить по чужим карманам
Или стану — Боже упаси! —
Абстракционистом окаянным
По прямым приказам Би-Би-Си, —
Обращусь к властям я с просьбой скромной,
Чтоб меня отечески посек
Не специалист вольнонаемный,
А простой советский человек.
Пусть меня дерут не генералы,
Не славянофилы из жидков,
А природный православный малый —
Ярослав Васильич Смеляков.
Вы вовек другого не найдете
Ни в стихосложеньи, ни в гульбе,
Коренной русак по крайней плоти, —
Гласно заявил он о себе.
Он не сноб, не декадент лощеный,
Так сказать, духовная родня,
Между прочим, бывший заключенный.
Я хочу, чтоб он порол меня.
Нам во имя равенства и братства,
Для внедренья правды и добра
Человечное рукоприкладство
Широко распространить пора.
1963-1964
Владимир Корнилов
Смеляков
Не был я на твоем новоселье,
И мне чудится: сгорблен и зол,
Ты не в землю, а вовсе на север
По четвертому разу ушел.
Возвращенья и новые сроки
И своя, и чужая вина —
Все, чего не прочтешь в некрологе,
Было явлено в жизни сполна.
За бессмертие плата — не плата:
Светлы строки, хоть годы темны…
Потому уклоняться не надо
От сумы и еще от тюрьмы.
Но минувшее непоправимо.
Не вернешься с поэмою ты
То ль из плена, а может, с Нарыма
Или более ближней Инты.
…Отстрадал и отмаялся — баста!
Возвышаешься в красном гробу.
Словно не было хамства и пьянства
И похабства твоих интервью,
И юродство в расчет не берется,
И все протори — наперечет…
И не тратил свое первородство
На довольно убогий почет.
До предела — до Новодевички
Наконец-то растрата дошла,
Где торчат, как над лагерем вышки,
Маршала, маршала, маршала.
…В полверсте от литфондовской дачки
Ты нашел бы надежнее кров,
Отошел бы от белой горячки
И из памяти черной соскреб,
Как ровняли овчарки этапы,
Доходяг торопя, теребя,
Как рыдали проклятые бабы
И, любя, предавали тебя…
И совсем не как родственник нищий,
Не приближенный вдруг приживал,
А собратом на тихом кладбище
С Пастернаком бы рядом лежал.
1972
Давид Самойлов
Памяти Смелякова
Мы не были на «ты»
(Я на семь лет моложе),
И многие черты,
Казалось, в нас не схожи.
Он был порою груб
И требовал признанья.
Но вдруг срывалось с губ
Заветное желанье —
Желанье быть таким,
Каким он быть боялся.
И с неба серафим
Тогда к нему спускался.
Тогда в распеве строф,
Немыслимых вначале,
Звучали пять-шесть слов,
Что спать нам не давали.
Наверное, он знал,
Что восхваленья пошлы,
И что к его словам
Прислушаются позже.
И вот уже молва
К поэту благосклонней…
Он вырос, как трава
На каменистом склоне.
И отошёл легко
В блаженный сон России.
Смеляков
Ярослав Васильич.
1972
Илья Фоняков
Ярослав Смеляков
Вот он весь — поношенная кепка,
Пиджачок да рюмка коньяка,
Да еще сработанная крепко
Ямба старомодного строка.
Трижды зэк Советского Союза
И на склоне лет — лауреат,
Тот, за кем классическая муза
Шла, не спотыкаясь, в самый ад, —
Что он знал, какую тайну ведал,
Почему, прошедший столько бед,
Позднему проклятию не предал
То, во что поверил с юных лет?
Схожий с виду с пожилым рабочим,
Рыцарь грубоватой прямоты,
Но и нам, мальчишкам, между прочим,
Никогда не говоривший “ты”, —
Он за несколько недель до смерти,
Вместо громких слов про стыд и честь,
Мне сказал: “Я прожил жизнь. Поверьте,
Бога нет. Но что-то все же есть…”
2011