237 Views

“Точка Зрения” публикует главы из “Грузинского блокнота” Татьяны Вольтской – “опыта изгнания из России и узнавания Грузии”.

Икона

– А вот это Нина, это наша крыса, – говорит хозяйка, показывая мне внучку лет полутора, которую держит на руках. – Почему крыса?! – удивляюсь я, глядя на девочку. – А потому что лезет всюду – да, Нина? – отвечает хозяйка.
Я спустилась в кухню, чтобы сварить нам яиц на дорогу. Домом владеет большая грузинская семья – кроме хозяйки, Нели, на кухне мелькают две ее дочери с детьми, их мужья, старенький Нелин муж и еще какие-то непонятные дедушки, наверное, его друзья. Все они обитают на первом этаже, а второй сдается посуточно. Женщины постоянно что-то готовят, месят тесто, жарят сырники и хачапури, разливают по стаканчикам мацони, раскладывают варенье в плошки – здесь можно заказать завтрак. – Когда же сезон закончится и вы отдохнете? – спрашиваю я у младшей. – Никогда, – отвечает она. И правда, зимой Местия тоже всем желанна – здесь снег и лыжный курорт.
На всех углах стоят джипы, их хозяева прохаживаются неподалеку, а некоторые окликают прохожих – не нужно ли подвезти в горы. Говорят, ехать туда самому нечего и думать. Цены кусаются – 100, 200, а то и 250 лари, но мы кооперируемся с соседями – так дешевле – и едем вместе в горную деревню Ушгули. Как только начинается подъем, становится ясно, почему такая цена: ни асфальта, ни бетонных плит на этом серпантине нет, устрашающие ухабы и ямы трясут и подкидывают машину над пропастью. – Три таких поездки – и колодки надо менять, – радостно сообщает шофер, крепкий круглоголовый сван. Он родился здесь, но давно уже поселился в Кутаиси, а сюда приезжает только на лето – на заработки.
Прежде всего мы поднимаемся в маленький монастырь, стоящий на отшибе на холме. Весь он из темного желто-зеленого камня – и ограда, и древняя Успенская церковь, и сторожевая башня, вросшая в служебные постройки, и “колокольня” – четыре столба и крыша, откуда свисает колокол с длинной веревкой. В такую жару мы, понятно, в шортах, и нам приходится навертеть на бедра “юбки” – широкие передники с тесемками, сложенные на скамейке под навесом. У дверей храма стоит с отсутствующим видом полный пожилой монах. Но когда во двор заходит группа израильских туристов, высыпавших из автобуса, и один из них от большого ума вдруг ударяет в колокол, монах свирепеет и начинает всех строить. Его явно раздражает равнодушная щебечущая толпа: “А это кто – Иисус Христос?” – и он от души гоняет недостаточно одетых дам за платками. Потолкавшись, толпа уносится в сторону легким столбиком мошкары.
Внутри храма полутемно, он очень мал и тесен, в нем еще сохранились остатки фресок Х и ХIII века, но смотреть на них больно – они осыпаются и погибают на глазах. Лики, проступившие на этих камнях тысячу лет назад, гаснут, возвращаясь обратно в камень. Я уже поворачиваюсь к выходу, но Сима останавливает меня, молча указывая на одну из новеньких икон. Я замираю: Христос, сидящий рядом с Богородицей, склонил голову ей на колени. Мгновенно вспоминаю икону в Джвари – там ведь тоже Иисус и Богоматерь сидят рядом, рука в руке. Но этот иконописец пошел еще дальше – такого удивительного, человеческого образа Матери и Сына мы никогда не видели. Обычно Христос спокоен, откуда же здесь такой энергичный жест, такой резкий наклон, ладони, протянутые в молении, чего он просит у Богородицы – неужели прощения за все, что Ей пришлось пережить? Или это просто ласка, радость встречи? Такое Успение кто-то наверняка назовет неканоническим, ну и пусть. Наверное, здесь, в Грузии, отношения матерей и сыновей более близкие, чем в России – фантазирую я – а иначе откуда бы появился такой образ. Скорее всего, я не права, но сейчас мне хочется так думать.
Мы выбираемся из храма, тесного, как каменный шалаш, низко склоняясь, чтобы не задеть притолоку. Мне жалко монаха – какое же надо терпение, чтобы выстаивать вот так целыми днями, впуская бестолковых зевак внутрь своего сокровища, которое, по уму, надо бы запереть на пару лет, не дышать на него, реставрировать, беречь. – Спасибо, – говорю я монаху и ловлю его потеплевший взгляд. А у меня перед глазами все расплывается – фигуры Богоматери и Христа, склонившегося к ней на колени, наливаются влагой и дрожат поверх сгорбленной церковки, темной стены и крахмальной горы вдалеке.

Камень и лед

Ваня накинул рюкзак и убежал один, подальше от жилья, вглубь долины, а мы еще долго бродим по Ушгули – это не одна деревня, а целая гроздь поселений, нанизанная на реку. Переходим через мосты, огибаем холмики коров, лежащих на дороге, кружим между древними башнями, сараями, скотными дворами и квадратными плечистыми домами безо всяких кружевных балконов и прочих легкомысленных глупостей. Калитка в палисадник единственного кинотеатра сделана из спинки железной кровати, на двери наклеена афиша единственного кинофильма – о сванах. Мимо то и дело проезжают всадники – здесь можно арендовать лошадь, но Сима мотает головой – привык надеяться только на свои ноги.
Камень, камень, камень, круглый, грубо отесанный, из которого сложены стены, плоский, как черепица, будто самой природой предназначенный для крыши – ничего не надо раскалывать и ровнять – так крошится гора, отслаивая идеальные матовые плитки для полов и кровель, для очагов и ступенек. Мамка-гора дает все – и дерево для дров, и камень для стен, подставляет теплый пушистый бок для пастбища и огорода. Правда, суровый гордый сван – явно не лучший в мире огородник: здесь, как и в Местии, иной раз и не догадаешься, что вот на этом клочке сухой земли вообще-то растут помидоры или кукуруза – грядки подернуты пеленой лебеды и полыни. Зато коровы, чистые и холеные, поблескивают гладкой шерстью, и воздух становится еще горячее от сухого перезвона их колокольчиков. Но самый главный здесь – темный камень, с прозеленью цвета желчи, он – тело этих гор и этих деревень, тесно прилепившихся друг к другу, ставших единой плотью.

* * *

Мы устали и одурели от жары, и все-таки наш водитель везет нас дальше, к леднику. Машина останавливается у берега, а мы должны перейти узкий железный мостик и обернуться туда и обратно за два часа – до заката. Тропинка идет вдоль речки, такой же свирепой и прыгучей, как Ингури, в прохладных сумерках – вокруг высоченный лес. Тело сбросило железные латы жары, ему легко, жаль только, что некогда подолгу останавливаться и смотреть на бурную воду, нанизанную на косые лучи.
Постепенно лес редеет, елки сменяются прозрачным лиственным подлеском. Сначала тропинка еще угадывается, а потом исчезает в нагромождениях бело-желтых камней, и нам остается только прыгать по ним – чем быстрее, тем легче сохранять равновесие. Камни громоздятся все выше, Ване кажется, что он нашел путь полегче, в обход, и мы теряем его из виду, а сами жмемся к реке и кое-как преодолеваем преграду с другой стороны. И снова бег по острым каменным ребрам, я не понимаю, как мне удается не падать, как нога находит, куда ей встать – это почти полет, необъяснимый с точки зрения физики. И вот уже вдалеке виден ледник – в створе двух гор, тесно прижавшихся друг к другу боками.
– Ну, все, – говорим мы, – нам пора, вот он, увидели и хватит, давай обратно,– и продолжаем скакать, остановиться невозможно, будто ледник тянет нас к себе на невидимой веревке. Наконец, мы и правда решаем повернуть – солнце уже совсем низко, но тут из камней выныривает Ваня и говорит, что мы обязаны дойти до конца и увидеть голубой лед, которого нету больше нигде на земле. И полет продолжается, и камни постепенно сходят на нет, вдавливаясь в мокрый песок, и вот оно – жерло ледника, голубое лоно, откуда с шумом вырывается поток. Таинство рождения реки совершается прямо перед нами, и мы стоим притихшие, как будто увидели что-то, не предназначенное для наших глаз.
Голубой лед с темной впадиной посередине светится, пульсирует, обрыв над ним усеян камнями, то и дело срывающимися вниз. С нашей стороны тоже лед – грязный, подтаявший, ноздреватый, но я все равно подхожу и трогаю его – с самого начала ужасно хотелось поскрести ногтем по леднику. Ваня отгоняет нас от ледяной стены – камни падают, неровен час, зашибет. Мы поворачиваем назад и снова перепархиваем с камня на камень, а в глазах еще долго стоит голубая арка, из которой хлещет новорожденная река. Да что там – жизнь вырывается из голубого и ледяного, убегая прочь от своего начала, наливаясь теплом и красками, оставляя далеко за спиной черную точку рождения.

Ангелы и пихты

Стемнело. Около дома на низенькой табуретке сидит наша хозяйка и доит небольшую корову цвета потускневшей соломы. Мы стоим у Нели за спиной и смотрим, как тоненькие струйки молока ударяются в красное пластмассовое ведро. Я отправляюсь на кухню: да, кивает одна из Нелиных дочек, можно купить молока, три лари литр. Нели возвращается с ведром, процеживает молоко через марлю и наливает литровую банку. Мы залпом выпиваем по кружке – мне вдруг безумно захотелось ощутить этот давно забытый вкус.
Весь дом уже угомонился, а мы с Симой еще сидим на открытой веранде и философствуем. Правда, философия интересует его только как богословие. – Все понимают, что мир – падший, но никто не понимает, что такое эта падшесть и откуда она пришла.
Я задумываюсь.
– Наверно, от свободы, данной человеку Богом.
– Но Бог, – возражает Сима, – обладает всеми сторонами свободы, в том числе – свободой не быть. Человек – образ и подобие Божье, тоже может выбрать этот вариант.
И мы упираемся в старинный вопрос – почему вообще Бог создал мир?
– И почему же?
– Мне кажется, просто “по приколу”.
– Ну, в принципе, да, творческий акт – это энергия и любовь, не воплощаться – не интересно, не прикольно. Лучше создать мир – чем не создать.
От вопросов мироздания мы каким-то образом переходим к Якобу Бёме –Сима недавно прочел “40 вопросов о душе”. Мои воспоминания об “Авроре” слились в один сияющий туман, только в ушах еще стоит шелест ангельских крыльев, да перед глазами слоится воздух – влетают друг в друга от великой любви бесплотные духи. И еще я помню, что злые души после смерти продолжают усовершенствоваться в злых практиках, а добрые – в добрых. В общем, наши отрывочные фрагменты не очень совпадают, зато без труда накладываются на сванские башни, золотистые от ночной подсветки. Надо перечитать Бёме, – думаю я, жалея, что книжка осталась дома, и прошу Симу, когда приедет, уточнить некоторые детали ангельского бытия.
Мы уже устали, но уходить не хочется, речь начинает мерцать, перепрыгивая с предмета на предмет, постепенно спускаясь на землю, и, перед тем как погаснуть, вспыхивает последний раз: извилистыми путями отойдя от Бёме, мы возвращаемся в Грузию и вспоминаем, как здесь отзываются о Саакашвили, Сима находит в телефоне его биографию и читает вслух. Сванские башни слушают про него так же одобрительно, как и про повадки ангелов. Где-то совсем рядом громко мычит корова.

* * *

Сегодня наш последний день в Сванетии, и мы все трое хотим одного – снова подняться на гору по канатной дороге – и не сразу взвиваться на самый верх, а сначала побродить по пихтовому лесу и понять, какие они, эти пихты. Кратчайший путь к ним – через покос, где сквозь светлую отаву пробиваются ярко-желтые крокусы. На опушке Ваня находит куст черники – не нашей, низенькой, а здешней, растущей на больших кустах, как малина или крыжовник. Мы восхищенно рассматриваем это диво и даже находим несколько ягод, правда, уже сухих и невкусных, и ныряем под стрельчатые хвойные своды. Солнце пробивается откуда-то с высоты, лучи, пройдя, через витражи веток, как сквозь мелкое сито, становятся тоньше и длиннее. Вот они, пихтовые лапы, мягкие и светлые, с легкой голубизной. Они отличаются от еловых, как пшеница от ржи: еловая ветка плоская, как ржаной колос, а пихтовая – четырехгранная, как пшеничный, и иголки совсем не колются.
Мы осторожно пожимаем нежные пальцы пихт, замечаем у стволов обглоданные шишки и горки больших чешуек – белка пировала. Травы мало – света ей не хватает, но тонкий воздух исколот лучами, из рыхлой земли пробивается ручей, черная тропинка мягко прогибается под ногой, только далеко не уйдешь – лес стоит на крутом склоне, и главная ось его не вперед-назад, как у нас, а вверх-вниз. Сима и Ваня находят по моховику, и мы их радостно прячем в мешочек – а вдруг еще найдутся, тогда сварим суп, хоть на три тарелки. Мне-то этим летом уж точно больше никаких грибов не собрать.
Второй фуникулер быстро выносит нас к самому небу, прочно подпертому треугольными каменными зубцами в белых чехлах. Мы идем по тому же пути, что и три дня назад, по извилистому хребту горы, усыпанному цветами – всю жизнь бы жалели, если бы не поднялись сюда еще раз. Цепь горных вершин видна отовсюду – их как будто вдыхаешь вместе с воздухом, синевой, спутанными травами и березками, на которых уже появились кое-где – так рано! – щемящие желтые вспышки.
И надо же – Симин подберезовик так и стоит на том месте, где он был три дня назад, и мой, чуть подальше, тоже уцелел. – Так я и знал, – удовлетворенно говорит Сима, – все эти приезжие толпы грибы искать не привыкли, а вот руссо туристо придет и все подберет.
Капля фуникулера снова вбирает нас – и вот они под нами, темные растрепанные елки и светлые, ровно вычерченные пихты, теперь-то мы их не перепутаем. Волчьи уши всегда настороженной Ушбы уплывают вверх, уменьшаются, желтые пятна покосов подкатываются под ноги. Но только открытая скамейка лыжного подъемника дает ощущение полета – мы медленно парим, почти задевая лес, навстречу обмелевшей реке и противоположному склону, сшитому на глазок из неровных разноцветных полей.
Потом мы еще раз заходим в наш дом, уже бывший, забрать из холодильника масло и мацони, и застаем на кухне двух грузинских дедушек, которые тут же заводят разговор о войне – кому это нужно, ведь так хорошо раньше жили все вместе. Мы осторожно выражаем сомнение, что жили так уж хорошо. Дедушки легко соглашаются и кидают нам другой пробный шар – мол, Сталин был – голова. Видя, что мы мотаем головами, дедушки опять соглашаются и примирительно говорят – ну, уж Ленин-то точно – голова и добавляют, что война – это плохо, но что Путина они все-таки уважают. Типа – тоже голова. Мы излагаем свою точку зрения, дедушки слушают с интересом, а Нели, до сих пор стоявшая молча, замечает, что – вот и гости из Сибири, которые были недавно, то же самое говорили. Порадовавшись поддержке сибиряков, мы тепло прощаемся с дедушками и Нели и отправляемся к машине.

Танцуют все

– А ты чем клянешься?
– Ничем.
– Мама, а песок из чего делают?
– Из камней.
Хорошо ловить разговоры, особенно детские, чувствовать себя чешуйками в шелестящем теле толпы, змеящейся по широкому бульвару. Какие-то
молодые люди притащили колонки и поставили грузинскую музыку, прохожие собрались в широкий полукруг. Вдруг один парень не выдержал и вылетел на середину – почти таким же вихрем, как те танцоры в черном, которых мы недавно подсмотрели у ресторана. Ну, не совсем так, конечно, но тоже вполне лихо – все движения знает, все прыжки и коленца. Правда, он быстро устает – не профессионал все-таки – и ныряет обратно в толпу, но мы еще не успеваем об этом пожалеть, как ему на смену выходят парень с девушкой – вот она поводит руками, вот он надвигается на нее, и она ускользает, и он кружится – мы стоим с открытыми ртами и думаем об одном и том же: на наших улицах не играет национальная музыка, да если бы вдруг заиграла, у нас точно никто не пойдет под нее отплясывать – не знают, не умеют, не любят.
А дальше на бульваре еще кто-то стоит с микрофоном и поет по-грузински, и прохожие смотрят на танцующего мужчину, и рядом топчется мальчуган лет пяти, смешно повторяя его движения – наверное, сынишка. Ничего, подрастет и научится – не сомневаемся мы и вспоминаем Местию – там в ресторане на главной площади каждый вечер толпа гостей отплясывала грузинские танцы под аккомпанемент пианино, скрипки и аккордеона. Неужели тут в семьях все еще танцуют свое, родное, а иначе откуда бы все эти двадцатилетние могли этому научиться. И никакого намека на иронию, карикатуру, в которую у нас давно превратились наши сарафаны-кокошники. Что ж, возможно, утрата себя – и есть плата за господство, а жизнь “в глухой провинции у моря” – при всех издержках – все-таки шанс не растратить душу.

Кто виноват

Месяц назад был прилет по Виннице, а все не могу понять, как жить дальше с этим страшным знанием. Восьмилетний мальчик, сгоревший вместе с папой в машине, обугленные врачи и посетители медцентра, да все, сгоревшие, искореженные, не живущие больше на земле – почему, за что? Знают ли артиллеристы, куда стреляют, или им только дают координаты? Узнают ли они о последствиях своего выстрела, и если да, то что они чувствуют? Речь не о летчиках, видящих, как их бомба попадает в дом и кричащих – хорошо горит! – с этими все ясно, как и с теми, кто пытает и насилует. Но из тех, кто стрелял по Виннице – хоть кто-то ужаснулся? Или они свято верят деревянному генералу Конашенкову – “уничтожено порядка 300 националистов”?

* * *

Мы идем по улице со Олей, известным питерским юристом. Она сорвалась в Тбилиси вскоре после 24 февраля и вот теперь на несколько дней приехала в Батуми. Профессия у Оли серьезная, а сама она – не очень: все смеется и кокетничает с красавцами-грузинами – и не потому, что ей неважно, что там в Украине, а потому что натура такая – никакой войной не перешибешь. Олин смех меня не обманывает – я-то знаю, какой она бывает дотошной и собранной, когда надо, скольких людей она вытащила буквально из ямы. Из открытой двери кафе выплывает на улицу высокий голос саксофона и долго бродит между деревьями, томясь, как будто ища кого-то – но не находит и обрывается. На правах старожила я показываю Оле Пьяццу с настоящим живым оркестром на сцене и огромной круглой мозаикой посреди площади. Оля в восторге, жалеет только, что ее сын этого не видит. Он тоже здесь со своей девушкой, а девушка из Харькова, и что она пережила, пока вырвалась, лучше не вспоминать.
– Они, – говорит Оля, – такие подавленные оба, в ресторан не ходят, на море не ходят, сидят в номере тихо целыми днями.
Я слушаю Олю, а вспоминаю другую маму, с которой недавно пришлось поговорить, – та мама ложилась костьми, чтобы ее сын не пошел на войну – но он пошел. Вот где настоящий ужас – лихорадочно перебирать, что ты не так сделал, почему не объяснил главного, не смог, не успел, провалился по всем статьям, и вот теперь…
На прощание Оля спрашивает о том, о чем все теперь спрашивают друг друга на прощание – как ты думаешь, когда это кончится – через год, через два? Саксофон снова выходит из укрытия – плывет, тянется по улице, нескончаемый, золотой, то ли ничего не знающий о наших бедах, то ли знающий слишком много.

* * *

Мы с Симой сидим на остывшей гальке у ночного моря, почти невидимого, сливающегося с горизонтом, и тоже решаем вопрос – кто виноват. Вернее, все ли виноватые – виноваты. До что делать еще не дошло, но вот понять бы, спасает ли человека в высшем смысле пресловутая энергия заблуждения – не в толстовско-шкловском понимании, а в Аввакумовом. То есть если ты свято веришь во что-то, даже ошибочное, и прешь напролом сообразно своей вере – оправдаешься ли ты перед Богом? Скажет ли Он тебе на Страшном суде – минуточку, вот тут, в этой формуле вы скобки не раскрыли и корень извлекли неправильно, соответственно, ваш ответ – неверный и привел к последствиям в виде гибели n ваших современников, чья жизнь была для Меня поважнее всех ваших формул, а поэтому – отправляйтесь-ка немедленно в ад. Или Он все-таки скажет – ну, что ж, в этой формуле вы, конечно, скобки не раскрыли и корень извлекли неправильно, но действовали из лучших побуждений, и хоть по вашей вине и погибли n ваших современников, которые были Мне очень дороги, но что теперь с вами поделаешь, вернее, с вашими куриными мозгами, поэтому отправляйтесь-ка вы… – вот именно, куда?
Море не дает ответа, оно делает вид, что его нет, выдавая себя еле заметной линией прибоя: волна, набегая на гальку, шуршит и сворачивается листом бумаги, свитком – сверкнули на секунду неразборчивые письмена и скрылись – и мы опять не успели ничего прочитать.
Помню, как в самом начале войны я спросила у Александра Сокурова – виноваты ли солдаты, и он ответил почти раздраженно – да бросьте вы, причем тут солдаты, они просто оболванены. Мы с Симой приходили к нему в марте, единственный раз и не исключено, что последний, и теперь, сидя у ночного моря, мы почему-то вспоминаем его кабинет с фотографиями родителей, чай в тонких белах чашках и огромную овальную клетку, из которой вылез говорящий попугай жако, но летать не хотел – только бегал по прутьям и трещал что-то невразумительное.
Я не знаю, почему мы сегодня вспоминаем человека, так много думавшего о войне и о тиранах. И море не знает – только сворачивает все новые свитки и рвет их, сворачивает и рвет.

На краю Пьяццы

Вот только что Сима прилетел, и перед нами была золотая гора дней, и я была богачкой – казалось, когда еще они кончатся, эти почти два месяца, и то успеем, и это, и вот – на тебе, стою, как бабка возле кассы и, холодея, подсчитываю мелочь на ладони – хватит ли мне на хлеб. Нет, не хватит, и не надейся, на что угодно хватит, на поездку, на треп, на всякую никчемную ерунду хватит, а на хлеб не хватит, и почему так получается, я не знаю. Куда девается гора золотых дней, только что сверкавшая перед носом, куда они раскатываются так быстро по одному, круглые, сияющие, – и гаснут, гаснут, оставляя тебя в темноте – кто мне ответит? Никто.
Мы еще ходим по Батуми и смеемся, и говорим часами, Бог знает о чем, но тень прощания уже легла на наши головы, на низкие балконы и витрины с посудой и шляпами, на невысокие сосны на бульваре, на море, по которому несется зеленый катер, таща на веревке надувной диван или желтый “банан” с визжащими голыми пассажирами в спасательных жилетах, на красный корабль, видный с улицы Парнаваз мепе, на лотки с персиками и малиной, на черную Медею на площади. Все это теперь дрожит и двоится в глазу, пропущенное через магический кристалл слезы, я хочу его вынуть – и не могу, не могу.

* * *

Мы стоим на краю Пьяццы и смотрим на людей, танцующих на мозаичном круге. Оркестр играет грузинские мелодии – вызывая к жизни движения, отточенные веками, как галька на берегу. Круг вобрал в себя и двадцатилетних, радующихся собственному куражу, и уверенных сорокалетних, и подростков, старательно ткущих вместе со всеми узорное полотно танца – и когда только успели научиться. От этого зрелища не оторваться – мы уже видели его на берегу, на бульваре, но там танцоры выходили по одному, а тут их – вон сколько. Мозаичный круг колышется, как поляна под ветром, тонкими травами взлетают руки. Мы отходим, вздыхая – радуясь за грузин и печалясь за себя – в нашей траве этот ветер давно иссяк.
Мимо нас проходит девушка, на плечах желто-синий флаг, потом еще одна – наверное, ансамбль украинский приехал, вон афиша висит. Колесо обозрения швыряется в прохожих пучками пульсирующего света. За колесом – сцена, на экране – желто-синее полотнище: день независимости Украины. Так вот оно что! Правда, мы пришли к шапочному разбору – уже поют украинский гимн, но и этого хватает, чтобы комок подкатил к горлу. Кажется, нет сегодня ничего, что бы звучало так мощно и торжественно. А я вспоминаю рассказ жителя какой-то маленькой деревни, чудом выжившего после ухода наших войск – о том, как его с односельчанами избивали и водили на расстрел, понарошку, чтобы припугнуть, а один парень подумал, что пришла последняя минута, и запел гимн. И его застрелили по-настоящему. Было ему 25 лет. Теперь, когда слышу гимн Украины, всегда вспоминаю об этом парне.

* * *

Мы идем домой через парк, где на пруду спят катамараны, а на дорожках собаки – Сима называет их “минами” – страшно, если наступишь. У него сложные отношения с собаками, хотя его пока никто не кусал. – Если это друг человека, то почему у него такие зубы, и почему он так рычит?! – Сима показывает, как рычит и скалится друг человека. Он не против лежащих на пути собак, особенно спящих, но на всякий случай обходит их подальше.
Мы идем мимо каруселей, делающих последние затихающие круги, и я радуюсь за обитателей длинной панельки, которые наконец-то смогут отдохнуть – аттракционы в парке почти въезжают на балконы первых двух этажей. Домой ужасно не хочется, и поэтому мы замедляем шаг и в который раз обсуждаем – кто же догадался вдвинуть все эти вертящиеся чашки, самолеты и теремки прямо в дом.
Это наш последний вечер в Батуми. Я стараюсь идти как можно медленнее – не хочу видеть лежащий на полу, раззявив пасть, Симин чемодан.

Пора

Ну, вот и все. Мы сидим в автобусе – билетов на поезд не было – и едем в Тбилиси. Вечером Сима улетает. Этот день уже не золотой – фальшивая надкусанная монетка, последняя. Но все-таки мы еще вместе – смотрим в одно окно, ловим взглядом одну и ту же ленту волнистых полей. Еще недавно по дороге из Кутаиси в Местию мы проезжали сквозь сплошные орешники, мимо бесконечных торговцев фундуком – в деревнях и маленьких городках у каждых ворот были навалены тугие мешки с выпирающими по бокам мелкими бугорками. А сейчас за стеклом пробегает сухая серая земля, кое-где позолоченная соломой, скупо вышитая грядками капусты, перца, помидоров, маленьких круглых дынь.
Ехать в автобусе – не то, что в поезде, тут не откроешь компьютер, не поработаешь, монотонное движение и бездействие усыпляет и одуряет. Мы надеемся, что в Тбилиси у нас еще будет пара часов – погулять и поесть, но чем ближе вокзал Ортачала, тем яснее становится, что мы опаздываем. В конце концов, нам остается какой-то жалкий час, но мы все равно запихиваем чемодан в камеру хранения и бросаемся на такси в центр – с настоящей прогулкой мы пролетели, но час – это тоже время, и не проводить же его посреди стада унылых автобусов.
Мы едем вдоль Куры, по набережной, где почти не ходили раньше, и только теперь перед нами целиком открывается длинная высокая скала левого берега – каменная волна, поднявшаяся над рекой, держа на весу легкий резной гребень домов – в белой пене балконов, наличников и веранд. Там, за этим гребнем – нарядный Метехи, где по круглому булыжнику ковыляет, спотыкаясь, невеста на высоченных каблуках, и шлейф ее платья тоже пенится, поднятый и зажатый под мышкой, и фата над вороными локонами сбилась немного на сторону, и жених в мышином костюме с искрой поддерживает локоток в длинной белой перчатке, не зная, куда девать букет голубых гортензий, туго перетянутый пластмассовыми лентами, и белая алабайка смотрит на них с низкой церковной стены, и булыжник никак не кончается, скользя под неуклюжими каблуками и забирая все круче вниз – труден путь к семейному счастью.
Мы едем дальше, мимо старинного торгового квартала, кипящего ресторанами, завешенного коврами, заставленного диванами, заваленного подушками. Туго загибаются лепестки двух улиц-близнецов, над ними темнеет сквер с маленькой мощеной площадью, куда опустилась с шумом голубиная стайка оркестра – уже шелестят крылышки пюпитров, постукивают смычки, поблескивают трубы, белые пятна рубашек вырываются из фрачной черноты, и пестрый горох толпы высыпал из ближних кафе. Между рядами пробирается дирижер, вот он повернулся спиной, вот поднял руки, еще миг – и брызнет музыка, жаль только, что на нас не попадет ни капли, мы уже проехали эту площадь, дохнувшую нам в затылки пряным теплом.
Смотри, Серафим, смотри, как напоследок разворачивается перед тобой город, растягивает мехи платанов, взблескивает балконными створками, машет из всех подворотен цветными полотенцами и простынями, позванивает ржавыми стебельками винтовых лестниц. Ты уедешь, упорхнешь отсюда, порвав непрочную сетку серебристых улочек – но ты никогда его не забудешь, никогда.

* * *

Что-что, а еда в Тбилиси на каждом углу, но мы выбираем подвальчик “Вельяминов”, тот самый, где сидели два месяца назад с Сережей Гандлевским – должны же быть у людей какие-то привычки и предпочтения? На самом деле мы просто надеемся, что в этом незамысловатом месте еда будет проще и быстрее. На сей раз мы подходим к “Вельяминову” с другой стороны, с площади Свободы, и замечаем на соседнем доме пышную латунную табличку – информационный центр НАТО. Ничего себе – шутим мы, спускаясь по ступенькам, – ресторанчик, знал, где окопаться, свил себе воробьиное гнездышко под крылом у орла.
Хорошо, что есть над чем пошутить, грустная это штука – последняя трапеза перед расставанием, да и есть особенно не хочется, но как не соблюсти ритуал. Что едим, не важно, перед глазами у меня только лицо Симы – вкусно ли? – и циферблат на стене – главное, не опоздать на самолет. Да еще бутылка лимонада на столе – но ее мы вряд ли допьем. Хвала “Вельяминову”, он нас не подвел – выйдя наружу, мы еще успеваем оглядеться по сторонам, и я испускаю крик радости – вот она, фруктовая лавочка, и мы покупаем инжир, который прозевали в Батуми, и даже можем еще пройтись – совсем капельку, несколько шагов.
Над головой нависают низкими облаками широкие, основательные тбилисские балконы, рассчитанные на долгое сидение в сумерках, когда отпускает жара, на обстоятельное созерцание прохожих сквозь облезлые завитки решетки. Еще чуть-чуть, вот до того дома с кудрявой аркой – мы идем по улице Дадиани, а потом еще чуть-чуть – мимо отмытых до блеска витрин банка и отвисшей челюсти “всепожирающего богатства” – по бульвару, устремленному вверх всеми своими платанами, чьи листья уже побурели и отчасти опали – вот они копошатся под ногами, заводя преждевременные речи об осени, которой еще нет, но она будет – вы же видите, мы вам точно говорим. Я не знаю, куда они так торопятся, а мы торопимся в аэропорт – и вот наше такси, сейчас только заедем за чемоданом.
Как же быстро вспухает перед глазами мыльный пузырь аэропорта – специальная самолетная архитектура везде прикидывается воздухом, убаюкивает человека с тяжелой сумкой – смотри, здесь уже все равно что небо, ты и не заметишь разницы, заходи смелей. И мы заходим и первым делом плюхаемся на крепко сцепившиеся боками железные кресла, раскрываем чемодан и достаем мохнатую кавказскую шапку, которую мы купили Симе в Батуми – эти шапки висят тут в каждой сувенирной лавке, как в России ушанки. Вот она, уложена в пакет и вывернута черным мехом внутрь, надо развернуть ее обратно и спрятать туда нежные мешочки инжира с зернистой мякотью внутри. Сима впечатлен моей хитростью – да-да, а теперь еще раскопаем мягкие вещи и засунем шапку туда, чтобы нигде не давило – вот так. Черные створки захлопываются, мелкозубая змейка кропотливо обгладывает чемодан – готово.
На стойке регистрации девушка в строгом синем костюме долго смотрит в компьютер, ища билет – но не находит и посылает нас вон туда, к администратору, а там, у окошечка, уже томится заплаканная женщина –следы ее билета тоже затерялись. Администратор участливо спрашивает, есть ли у нас электронный билет – нет, он почему-то не пришел на почту, было только поздравление с тем, что он куплен. Судорожно проверяю мобильный банк – платеж не прошел, дело плохо. Женщина в окошке вздыхает – да, она может отправить Симу в Ереван – но только первым классом. Мы чешем в затылках – это все-таки чересчур – и растерянно выходим на улицу. Время еще есть, рейс из Еревана – в 7 утра. Я встречаюсь глазами с мужчиной, который стоит, сложив руки на груди, и как будто поджидает именно нас. Гамарджоба. Да, он знает, как добраться до Еревана, да, может отвезти – но не через границу. Нет, мы не должны беспокоиться, у него в Ереване друзья, они приедут и встретят прямо у пропускного пункта и отвезут в аэропорт. Сам почему не может? – Но, если у него в паспорте будет отметка о пересечении армянской границы, его больше не пустят в Турцию – а он туда многих возит. Его зовут Тамаз. Мы сговариваемся о цене. Он успокаивает нас – все будет хорошо, а что полететь не вышло – ну, что ж, на той неделе полсамолета в Ереван вот так же сюда высыпало, тоже с билетами был какой-то сбой.
Мы возвращаемся в стеклянный пузырек зала ожидания – Тамаз тактично ждет нас. Еще немного посидеть на холодных металлических креслах, сказать еще несколько фраз, ничего не значащих, слетающих с губ, как слетали только что скрюченные листья с платанов, засохшие до срока. Доешь эти нектарины – не повезу же я их назад. Хорошо, я тоже одну съем. Не забудь включить роуминг. Позвони сразу, как приедешь. Ой, ну какой же худой! Сквозь прозрачные стены проступает розовое закатное небо, тонкое стекло начинает расплываться и оползать. Пора. Тамаз ведет нас к машине.
– А вы не докинете меня до метро?
– Конечно, садитесь!
Еще пять минут вместе.
Все.

Не плачь

Я вылезаю из метро на Авлабари – там, где мы с Симой жили первые несколько дней, когда он только что приехал. Площадь огорожена заборами, асфальт разворочен, в середине – чутко спящие экскаваторы и катки. Я спускаюсь вниз по Винному Подъему, где мы столько раз проходили вместе, сворачиваю к парку. Светящийся воздушный шар медленно поднимается в небо – Симин любимец, авлабарский привратник, видный отовсюду: если он близко – значит, мы почти дома.
Надо как-то справиться с чувством потери, загнать обратно слезы, выровнять дыхание – прежде чем идти в гости, где две незнакомые беглые активистки обещали приютить меня на ночь. Я иду к стеклянному мостику, такому яркому и легкомысленному, и ощущаю слева, где обычно шел Сима, жгучее зияние – ну, как же так, почему?
В кипарисовой аллее слышна музыка – это впереди, на улице, ведущей к площади, где кренится, опираясь на железную рельсу, башня театра Резо Габриадзе, кто-то играет, набрасывая мелодию на резные балконы, – да вот оно, пианино, стоит прямо перед кафе, и женщина сидит спиной к прохожим, и рыжеватые волосы текут по спине, и белые кисти плавно подлетают и опускаются. “Я клавишей стаю кормил с руки” – никогда эта строчка не казалась такой естественной, потому что всякой стае, и этой тоже, легче дышится не в комнате, а на воле. На этой улице, облитой медовым светом, и на этой мерцающей площади никогда непонятно, это ты идешь, осторожно неся город в ладони, как маленькую круглую свечку, или он сам тихонько ведет тебя за плечи и склоняется к уху: “Не плачь!”
Хорошо, что золотой Георгий всегда поборает змея, тоже золотого, и что они оба не падают с толстой мраморной колонны – площадь Свободы выплескивает меня на улицу Руставели, мимо подвальчика, где мы еще недавно сидели и обедали, мимо торговца деревянными заколками и браслетами из цветного бисера, мимо метро, мимо лотков с гранатами и апельсинами, из которых можно выжать сок, мимо мемориала героям, погибшим за Украину, дальше и дальше. Надо купить вина и чего-то к чаю и ехать к Тане и Любе, а то неудобно являться совсем поздно.
Девушки оказываются приветливыми, а квартира – на диво просторной, с монументальной гостиной и камином. Мы садимся за стол, темные полукружья вина подрагивают в прозрачных овалах на хрупких стебельках. Таня работает в организации, разгромленной и поставленной вне закона, но, по счастью, существующей не только в России. Люба просто работает, а квартиру они выбирали, ползая в чатах по отключению воды – чтобы их улица в этих чатах не упоминалась, но пролетели – завтра с утра воду-таки отключают, и полная ванна уже набрана на всякий случай – благо тут имеется еще целых два душа.
Пока мы пьем вино, раздается звонок – Сима включил-таки роуминг и теперь возбужденно сообщает, что границу он перешел. – Армяне оказались классные, они меня уже ждали, встретили, как родного и видишь, как быстро до аэропорта довезли. Но знаешь – смеется – с переходом границы политические предпочтения меняются на 180 градусов. Они по дороге все обсуждали, где лучше достать запчасти для машины, а потом сказали – мы за вас, ваш дед все правильно делает. Так-то вот.
Мы с Таней и Любой только разводим руками – они все слышали по громкой связи.
Утром за завтраком чистый тенор выводит за окном каллиграфическую фразу с протяжными завитками.
– О, – говорю, – крик муэдзина, где же у вас тут мечеть?
Люба смеется – мы и сами сначала так подумали, а на самом деле это мастер по ремонту кондиционеров ходит по дворам и предлагает свои услуги.
Дивный город – Тбилиси, – думаю я, выходя за порог.

Телеграм-канал Татьяны Вольтской: https://t.me/voltskaya

Татьяна Вольтская — российская поэтесса, журналистка, литературный критик, эссеист. Родилась в Ленинграде. Окончила Ленинградский институт культуры. С 1990 года публиковалась как журналист в газете «Невское время», «Литературной газете», «Общей газете», «Русской мысли» и других изданиях. В 1994 году выпустила первую книгу стихов; к 2022 году - автор одиннадцати поэтических сборников. Стихи переводились на шведский, голландский, финский, итальянский, английский, литовский языки. Член Союза писателей Санкт-Петербурга и Союза журналистов Санкт-Петербурга. Осенью 2022 года приняла участие в работе ансамбля "Сад Мандельштама" в дебютном альбоме коллектива "Белая ложь". С весны 2022 года проживает в Тбилиси.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00