253 Views

* * *

Все ушли на войну до начала войны:
сёстры тяжесть и нежность, наёмники и пацаны,
ветераны Пунической, Месопотамской и Финской;
взяли даже кастратов, монахинь и пифий Дельфийских.
Такова легендарная армия первой волны.

А второй не случилось — не брать же детей и старух.
Враг до времени прятался, словно испытывал дух
наступавшего воинства; карты, как водится, путал.
А когда оказалось, что нет никакого врага,
только ели и пихты, пурга и родная тайга,
мы затеяли смуту.

И пошли друг на друга, ведь цезарь-то наш далеко.
И кого не убили в бою, тех скосили болезни и холод.
И Ганеша трубил и трубил в свой чудовищный хобот.
И последняя пуля в метели ушла в молоко.

Помолитесь за нас! Мы лежим в пустоте, в мерзлоте,
сёстры тяжесть и нежность, наёмники и маркитантки.
А старухи выводят на лобное место подросших детей
и сажают их в танки.

Окна

В первом окне девочка с мишкой плюшевым,
а во втором женщина мужа слушает,
слушает мужа, думает о своём.
В третьем старушка манную кашу кушает,
радио заливается соловьём:

что-то такое воины наши заняли,
выпускникам скоро сдавать экзамены,
Запад гниёт, там у них страшный смрад.
“Кажется, потеряю сейчас сознание, —
крестится бабушка, — Господи, свят, свят, свят!”

Мишку знобит, вот и впадает в спячку он.
Знала б ты, девочка, как тебя жизнь запачкает.
Счастье, что не дано тебе видеть как.
Женщина бросит мужа, уйдёт к башмачнику,
даром что у башмачника на руках

кровь со времён Двадцать Первой Освободительной.
В принципе он не злой (даже в ходе длительных
буйных запоев с плясками и блядьми).
Бабушка умерла, что неудивительно:
люди должны кончаться, чтоб быть людьми.

Тот, кто всё это пишет, идёт по городу.
Честь не сберёг, а блокнот с авторучкой смолоду
всюду таскал, теперь у него смартфон.
Клёны ему под ноги швыряют золото,
но только окна и замечает он.

* * *

Поручик отбивается от рук.
Поручик или, может, политрук;
попутчик неприятный чрезвычайно.
Куда мы едем, нам не говорят.
Кончается последний звукоряд.
Теперь молчим. Мне нравится молчанье.

Поручику не нравится оно.
В окошке — неба дымчатое дно,
земля, углём начерченная грубо.
А между ними жёлтые леса;
дрожат деревья в майках и трусах,
листва даёт стремительного дуба.

Как отличают мёртвых от живых?
Я изучал язык глухонемых,
зубрил ночами, провалил экзамен…
Проводит пятернёй по волосам
поручик (или может быть, я сам),
попутчик с водянистыми глазами.

Вина, вины, виною, о вине…
Я всех убил на внутренней войне.
“Поручик, ты хоть трупы замечаешь?”
Осклабится: “То был прекрасный блиц.
Чего раскис? Не маленький. Не принц.
Кого кончаем, тех и приручаем”.

* * *

Говорил мне бледный Шершеневич:
— Посмотри в окно скорее, там
пьяный мальчик в дедовской шинели
рубит шашкой головы цветам.
Выйди что ли дать ему по шее.
— Извини, родимый, не могу.
Ты мне снишься, бедный Шершеневич,
как и этот мальчик на лугу.
В снах моих большой зелёный ящер,
покурив, заходит в Интернет;
делится с друзьями настоящим,
набирает: “Будущего нет”.
В снах моих волхвы идут с дарами
прямо по загубленным цветам.
В снах моих Поплавский умирает,
и на снег ложится Мандельштам.
Может быть, в начале было слово,
но оно подводит нас к концу,
к ржавому трамваю Гумилёва,
к черепу, что так тебе к лицу.
Открывают сумки чародеи,
в сумках — параллельные миры,
чьи-то извращённые идеи,
лисьи норы, тёмные дворы.
Что тут скажешь? Странные подарки…
Ночь сурка сменяет день-сурок.
И какой-то полоумный сталкер
на ухо мне шепчет:
— Фраерок,
я взломал Морфея чёрный ящик,
вскрыл сновидцу голову ножом.
И теперь ты шершень или ящер,
заплутавший в космосе чужом.

* * *

Только чёрная радуга, Дынкин,
в тёмно-сером кольце облаков.
Только пляжи в гранатовой дымке,
крики чаек и пляска буйков
на волнах Средиземного моря
в грязноватом окне кабака.
Только скатерть с зелёной каймою,
на которой немеет рука.

Аргонавт, заказавший пол-литра,
растерявший кураж Змеелов,
посмотри, как Лернейская гидра
раскрывает бутоны голов;
как летают на крылышках ватных
полумёртвые души живых —
мало пива ты взял, вероятно,
чтоб трепать о бессмертии их.

“Больше ада, старик, больше ада, —
зашипит неотвязная тень. —
Так тебе, мизантропу, и надо.
Только этого ты и хотел”.
Ни единого слова не скажешь,
разве бросишь, вставая: “Ну что ж…”
Чаевыми халдея уважишь.
В сердце осени дверь распахнёшь.

Запятая

Жить нельзя умереть — запятую
где поставишь? Давай без неё!
Посмотри на звезду золотую,
как сияет её остриё
в крупных каплях смертельного яда.
Или это любви эликсир?
Просто видеть, а думать не надо,
не осталось на думанье сил.
Просто выставить щуп осязанья,
слух напрячь, чтобы в речь перетечь,
даже если в волшебном сезаме
невозможно порог пересечь.
Чай, не хоббит — туда и обратно,
и не школьник — играть в города.
Это временно всё, вероятно:
плешь, животик, очки, борода.
Это временно, это бывает,
отрывает тебя от корней;
даже если убить забывает,
не торопится сделать сильней.
“Ну и ладно, — бормочешь, — фитиль я
запалю, навигатор включу,
присобачу икаровы крылья
и на воздух жар-птицей взлечу.
Там сияет звезда золотая
над Землёю безвидной ничьей.
Там пойму, где стоит запятая,
где стояла она, прежде чем…”

* * *

Снова ночью ко мне приходила жена.
Говорила, что мало на свете жила,
что устала медведок считать, муравьёв
и что так себе мужем я был для неё.

Я глаза отводил и смущённо молчал.
Извини, что не справился, что подкачал.
Я на кухне сидел, голова в облаке,
ноги в чёрной земле, сигарета в руке.

Как мне выразить это? Каким языком?
Обнялись мы и вышли с женой на балкон.
Закричала ворона, запахло грозой
и окурок, дымясь, полетел на газон.

Стало тихо. Катилась над морем луна.
“Что-то много ты куришь”, — сказала жена.
Сердце замерло, сжалось в комок ледяной.
“Много, да”, — я ответил, прощаясь с женой.

Постоял и пошёл побеждённым борцом
лечь в постель и в подушку зарыться лицом.
И покуда я шёл, убывала луна
и росла за спиной дождевая стена —

дождевая стена за спиной тишины,
отсекавшая мужа от мёртвой жены.

* * *

Если ночью неплотно прикрыть жалюзи,
чтоб сквозь узкие щели метался белёсый свет;
если вообразив, что это не свет, а снег,
оказаться в зимней,
ещё почти нормальной Москве…
Я лежу на спине,
а ты, глядя в зеркало,
расчёсываешь свои длинные чёрные волосы,
и ангел смерти стоит у тебя за спиной
с мёртвой мышью в изогнутом клюве.
Мы не видим его,
а кот Бонифаций видит,
но не хочет нас огорчать, и потому молчит.
Пройдёт пять минут и мы займёмся любовью,
и ты понесёшь, и родится ребёнок-смерть,
“кровь с молоком” о таких говорят
(действительно “кровь с молоком”).
Он вырастет, этот ребёнок,
и убьёт кота Бонифация,
а потом убьёт и тебя.
И останусь лишь я,
отец-одиночка.

Точка.

Родился в 1966 году в Ленинграде (Санкт-Петербург). Публиковался в "Знамени", "Зарубежных записках", "Волге" и других журналах. Автор семи поэтических книг.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00