308 Views
Предисловие
Конечно же, это не я придумала. Конечно же, это будет повесть. Конечно же, в ней будет встреча и в ней будет любовь. И это, пожалуй, все, что связывает два вымысла двух авторов, один – великий, а другой – просто вымысел. Вы спросите, нельзя ли было найти другое название – в словах множество букв, в языке – множество слов, в мире – множество языков, неужели из этих множеств множеств множеств нельзя было составить новое сочетание, и я отвечу – именно потому что нельзя, и написано мной это предисловие, или апология слова и сюжета.
Начать надо, как всегда, с детства. В моих детских воспоминаниях нет большего восторга, чем преклонение перед железной дорогой. Стальные блестящие рельсы, темные, пропитанные креозотом шпалы, таинственные стрелки, подмигивающие семафоры, бородатые стрелочники и стрелочницы (почему-то все они были бородаты), весь этот мир представлялся мне мистическим и непостижимым, я представляла себе, что это я управляю движением поездов, распределением платформ, сортировкой, прибытием и отбытием (падежи должны быть именно такими), вечно и бесконечно вдыхаю самый дух железной дороги. Нет, для меня она не олицетворяла никакие странствия – мы просто жили в домике неподалеку от большого сортировочного узла, и мой нежно любимый покойный дедушка часто водил меня погулять на Станцию – именно с большой буквы, потому что единственный понимал мое благоговение перед рельсами. Нет, для меня в железной дороге главное было – стрелки, я буквально млела от преклонения перед стрелочницами, когда они ворочали вручную тяжелые в повороте механизмы. Пусть я буду неправа, но в моей памяти отложилось именно это натужное, не для хрупких женских рук и плеч движение перевода стрелок, приводящее к необратимому изменению маршрута огромного, протяженностью в наш поселок поезда. Сам поезд меня абсолютно не интересовал – это была просто машина, побольше, чем такси, в котором меня иногда возили к бабушке, и все, зато стрелки и особенно стрелочницы – это было чистое волшебство. Как такие маленькие смешливые тетки в ватниках и сапогах не боялись, стоя прямо на путях, ворочать судьбы мира в промежутках между беззлобным бабьим трепом и жалобами на непутевую семейную жизнь?
Есть у меня и еще одно воспоминание – я уверена, что мне позволили сделать это самой – под присмотром взрослых, разумеется, не без помощи все того же дедушки и стрелочниц-хохотушек, но все же самой – самой взять в руки управление жизнью сотен других людей, направить огромный, тяжелый, неповоротливый состав по новому пути, исполнить такую серьезную, ответственную работу, последствий которой я тогда все равно не понимала. Ну подумаешь, иной путь…
О том, что такое иной путь, иная жизнь, иное стечение обстоятельств, я задумалась лишь тогда, когда в моем существовании вновь возникла железная дорога, вернее, ее маленький участочек, переезд в одном из окраинных районов города, где я тогда жила. Дело было и в том, что я тогда любила одного человека, любила безумно, беспамятно, беспечно, бездумно, бесконечно, но главное – ответно. И он любил меня так же, как я, и в этом состояла наша общая трагедия, не позволившая намертво связать наши судьбы. Нас было слишком много друг для друга, нашей любви было слишком много для этого мира, и мы не смогли существовать в одном пространстве. Тот маленький переезд был на пути к любимому человеку, и я каждый день видела его из окна автобуса по дороге туда, и почти не видела – из-за слез и темноты – по дороге обратно. И однажды я подумала – может, мне стоит выйти из автобуса и постучаться в маленькую деревянную дверь, вдруг, там за ней, окажется другая реальность, не такая ужасная, как та, в которой я каждый день езжу на свидания? Однако я так этого и не сделала…
Теперь начнем.
Картина 1. Я
В городе душно. В городе летом уже почти что два месяца стоит удушающая, всепобеждающая сушь, выматывающая все силы днем и не дарующая сна ночью. Я – совершенное ничто, нуль без палочки – клерк в офисе средних лет от роду, в разводе с женой и в разлуке с ребенком, который мне не очень-то и нужен. Каждый день я езжу на работу одной и той же избитой в кровь дорогой мимо унылых новостроек, мимо натужно дымящих заводов на северо-западе города в офис, где и сам себя замечаю с трудом. Трудно сказать, есть ли смысл в моей работе – ведь я и сам его почти что не вижу. Когда-то давно, когда мама еще была жива и здорова и хотела для меня лучшей доли, я собирался стать художником – у тебя прекрасная рука, говорила мама и гладила меня жесткой сработанной ладонью по голове. Но потом пришли новые 90-ые годы, и мама заболела, а папа ушел к новой жене – это получилось не совсем одновременно, но причинно-следственная связь была налицо – едва в папиной жизни появилась новая женщина, как в мамином теле проступили контуры ужасного розового головоногого, чтобы не упоминать имя дьявола всуе, и все пошло наперекосяк. Мне в те годы было всего ничего, но я уже тогда понял, что больная женщина никому не нужна, однако мама была жива и сопротивлялась болезни, и я не мог себе позволить поступить в Суриковку – нам отчаянно были нужны деньги, мне – на маму, папе – на мою новорожденную на старости лет сестру, и мы оба впряглись в ярмо. Я не осуждаю папу – вполне возможно, будь я не его сыном, а его отцом, я поступил бы также, но получилось, что он ушел из огня да в полымя – ребенок родился ослабленным, больным до конца своих дней, и папа, сбежав от одной обязанности перед женщиной, по уши влип в другую, конца и края которой не было, я же взял на себя его обязанности, и вот уже без малого десять лет я привязан к стулу и столу в конторе.
На самом деле, все не совсем так. Мама прожила недолго, каких-нибудь пять лет, пролетевших для меня безо всякого следа – больницы, операции, уколы, лечение, постыдный для молодого мужчины уход за старой женщиной, все это выжгло в моей душе какую-то полосу нечувствительности – словно я попал в лесной пожар, в котором сгорели мечты, картины, любовь к родителям, все наши сбережения, все, что связывало меня с жизнью. Я работал механически, искал места, где больше платили, брался на все, что плохо лежало, ничего не стыдился и ни о чем не жалел. Поэтому, когда мне в больничном морге отдали вещи, когда-то принадлежавшие маме, я не почувствовал ничего, кроме облегчения. Каюсь, я, правда, ничего не почувствовал – ни боли, ни тоски, ни обиды за бессмысленно потраченные пять лет моих стараний.
Почему я тогда не бросил все это? Даже не знаю, возможно, все та же проклятая нечувствительность души – в тот вечер я впервые за пять лет взял кисть в руки, и ничто не выплеснулось из меня на холст – словно то, что жило внутри все эти годы, выцвело, обесценилось, усохло, умалилось до размера еле различимого просяного зернышка – крохотной черной точки-отметинки в углу подрамника. Я был пуст, мертв как художник, но все еще жив как человек и как боевая единица. Отсрочка, полученная мной на время болезни мамы, закончилась, и, скорее всего, меня бы забрали в армию, слава богу, не в Афганистан, но тогда хватало и других горячих точек, но тут случилось первое в моей жизни обстоятельство – моя коллега по работе забеременела. Имело ли это какое-либо отношение ко мне, спрашиваю я себя сейчас, и не нахожу однозначного ответа. Да, поскольку мы несколько раз встречались, нет, потому что ни мне, ни ей ребенок был не нужен. Даже она сама была мне не нужна – разве что только тогда, когда становилось невыносимо тоскливо и одиноко в квартире, где все напоминало об ушедшей матери и о предавшем меня отце. И, тем не менее, это была первая лазейка, калитка-ловушка – когда открываешь дверку, то не сразу замечаешь стопорный механизм – обратно она не пускает. С другой стороны, это и вправду похоже на стрелку – после перевода поезд никогда не сможет вернуться на прежний путь.
Для меня наступила новая жизнь – вместо армии я стал отцом собственного ребенка. Так же, как мой собственный отец, повесивший себе вечное ярмо на шею, я взвалил на свои плечи жену – чужую белобрысую девушку, и сына – недовольного жизнью, не по годам бойкого и громкого ребенка. Жена тут же ушла с работы, угнездилась в квартире и стала кормить меня на убой невкусной едой, готовить которую ей помогала ее мать – высохшая на корню алкоголичка, ежедневно покупавшая себе дешевую бутылку через грузчиков в гастрономе. Места краскам и холстам в моей квартире опять не оказалось так же, как это было при жизни матери, и я отложил свою мечту на этот раз так далеко, что с годами даже забыл, что она у меня вообще была. Сын рос, жена толстела, теща усыхала, один я не менялся в этих предлагаемых обстоятельствах – начиная с первого кризиса, работал, где попало и как попало, лишь бы деньги платили, домой возвращался только в состоянии подпития и то – поздно в ночи, после двух-трех бутылок пива на детской площадке, отцу не звонил, о больной сестре не думал вообще. Словом, просто жил, как все.
В тот год отец впервые позвал меня на кладбище – сказал, что приедет с сестрой. Повод был почти что формальный – Прощеное воскресенье, но я чувствовал, что за этим что-то стоит. Мы встретились уже у могилы, и я сразу увидел всю картину – так, как будто все-таки стал художником. Голый, прозрачный до голубизны весенний лес на севере Москвы, еще мерзлая, вытоптанная скорбными ногами земля, покосившаяся ржавая оградка, просевший одним боком слепой черный памятник, золотые когда-то буквы выцвели, нелепо яркие искусственные цветы, пережившие долгие снежные зимы и бурные дождливые весны, постаревший, с высоко поднятыми плечами мужчина и девочка с бессмысленно счастливым лицом. Отец и сестра – самые близкие и самые ненужные мне люди. Отец-предатель и сестра – плод предательства, механически подумал я про себя, но промолчал. Девочка не хотела подходить к чужому дяде, а отец не настаивал – молча глядел на неухоженную могилу матери. Мы оба ничего не чувствовали друг к другу, и все же были связаны странными узами, которые тянулись к нам из могилы, которую мы оба избегали навещать все эти годы.
Отец первым обратился ко мне, движением руки послав сестру поиграть на дорожке. Я знаю, это я виноват в ее смерти, сказал он одну из тех заготовленных заранее фраз, на которые следовало бы возразить только для того, чтобы начать вечный спор с собственной совестью. Но я не собирался ни обвинять, ни оправдывать, поэтому продолжал стоять у могилы молча. Она узнала, и заболела, почти сразу же, продолжил он покаяние, в котором я не принимал никакого участия. Я понял, что ему нужно выговориться, впервые за столько лет, и я – подходящий для этого материал, и мне стало жалко всех – маму, вынужденную выслушивать запоздалое раскаяние, себя, давно забывшего о том, что у него когда-то были родители, сестру – в силу болезни она не понимала ни слова из того, что говорил отец, и уже начинала мерзнуть на холодном кладбищенском ветру.
Но тут он меня удивил, удивил так, что я впервые за эти годы посмотрел ему прямо в лицо. Когда-то рубленое из цельного куска, сегодня оно оплыло по краям, словно квашня, выбравшаяся за край бочки, и все же это было лицо моего отца. Лицо, которое я однажды примерил на себя и передал своему сыну. Он сказал просто, но веско – Но я ни о чем не жалею. Честно. Дай мне кто-нибудь еще один шанс повернуть все по-другому, остаться, перетерпеть, забыть, уйти, я бы поступил точно так же. Ушел, родил, мучился, все было бы так же, как сейчас. Никто на самом деле не виноват, каждый сам выбирает судьбу по себе. Я, мама, ты, она – он махнул рукой в стороны сестры. – Мы все выбираем сами. Просто хотел, чтобы ты это знал. На всякий случай. На будущее.
Отец и раньше был немногословен, но сегодня он явно превозмог себя и сказал мне то, что давно хотел, но не видел случая. На могиле матери его слова звучали странно – как будто он хотел, чтобы она тоже была свидетелем нашего разговора.
Уходя, отец сунул мне в руку коробку ярко-синего цвета – подарок внуку, сказал он. Они так ни разу и не виделись.
Дома я отдал коробку жене и на следующий день подал на развод. Слова отца немолчным шумом стояли у меня в ушах, пока продолжался кошмар – жена и теща лишили меня родительских прав, лишили родительской квартиры, но вскоре и эти обиды забылись, как несущественные в моей жизни по сравнению с тем громадным одиночеством, которое точно айсберг, вплыло в мою душу и заняло все мыслимые и немыслимые места и ниши.
И вот я здесь, в вонючем автобусе, на северо-западе Москвы, каждый день я еду туда и каждый день возвращаюсь обратно, а в промежутке я смотрю оловянными глазами в экран, на котором мелькают картинки, нарисованные не мной, и что-то делаю – я все время что-то делаю, или мне только кажется, что я, а не кто-то другой это делаю, или мне кажется, что я что-то делаю, а не просто сижу. Сказать трудно – ведь когда я еду домой, я почти не помню, чем занимался целый день.
И каждый день я еду мимо железнодорожного переезда со стрелкой.
Картина 2. Домик на переезде
Это странное место. Начать с того, что заводская железная дорога в городе уже никому не нужна, как не нужна стрелка, переводящая поезд с одного бесполезного пути на другой, оба из которых ведут на глухую, заколоченную забором территорию бывшего завода. Завод давно подлатали и сдали под офисы, в одном из которых я и работаю.
Автобус никуда не может уйти от переезда – раз есть рельсы, значит, должен быть переезд, и раз есть две дороги, значит, должна быть стрелка, переводящая пути. Это я понимаю, как понимаю и то, что на протяжении нескольких лет работы ни разу не видел ни одного поезда, прошедшего этой веткой.
На переезде есть светофор, но и это не самое удивительное. Самое непостижимое в этом переезде – маленький домик, стоящий рядом с переездом. Домик аккуратный, деревянный, как будто игрушечный, все время свежепокрашенный и ухоженный, хотя на самом деле там никто не живет. Я вижу его пять дней в неделю из окна автобуса, зимой и летом, в яркое солнце и в зимнюю непогоду, и он всегда похож на самого себя – бутафорский, нелепый посреди никому не нужного переезда, около стрелки, которая никуда никого не переводит.
Часто возле переезда бывает непроходимая пробка – мешанина из машин, автобусов, пешеходов, норовящих прошмыгнуть мимо машин на другую сторону улицы, и тогда я долго смотрю в окно на домик на переезде. Иногда мне представляется совсем нелепая картина – как будто это мой дом – в окне колышутся легкие ситцевые занавески, на подоконнике цветок в горшке, рядом с домиком разбит палисадник, а позади него – небольшой сад и огород, вдоль путей между деревцами натянута веревка, на ней сушится белье, а внизу качаются деревянные качели. Из дома выходит легконогая рыжеволосая женщина, на бедре у нее уютно уселся младенец, которого она ловко и сильно поддерживает рукой, оба смеются чему-то своему…
Это, скорее всего то, что англичане называют daydreaming – сон посреди дня, мечта посреди реальности, чужое небытие посреди моего собственного, и, тем не менее, картина представляется мне настолько ясной, что я не только вижу ее во всех красках, во всех деталях, с тенями, мазками, но и слышу как будто наяву. Смеется женщина, вовсю гулит младенец, развеваются на ветру занавеска, хлопает веревка с бельем, скрипят качели, перестукивают рельсы, и тепло пахнет креозотом от шпал.
Прихожу в себя я обычно от резкого движения – это наконец-то трогается с места автобус, шевелится и ползет дальше многокилометровая пробка в сторону магистрали, домик постепенно исчезает из виду, дальше вокруг меня – только огромные серые панельные коробки, как и положено посреди города. И даже я сам не вполне понимаю, почему именно этот странный домик на переезде будит во мне тоску по несостоявшейся семейной жизни – по женщине, которая будет любить и ждать меня каждый день, по младенцу, зачатому и рожденному не по принуждению или по случайности, по уюту и быту, по цветам и свежему белью, по качелям и поездам.
У нас в роду нет ни одного рыжего человека, все мы темноволосые и темноглазые, моя бывшая жена – блондинка, мой сын от рождения был русым ребенком, и даже моя сводная сестра – брюнетка. Откуда в моей мечте появилась рыжеволосая женщина и ее ребенок, я не понимаю, хотя догадываюсь, что на самом деле это всего-навсего мечта – мечта несвободного мужчины средних лет и среднего достатка о свободе – рыжеволосой, бесстыжей, зеленоглазой оторве. А может, я просто насмотрелся в детстве картин художников-прерафаэлитов, где загадочные, длиннотелые дивы трясли рыжими английскими гривами? Что бы это ни было, рыжеволосая женщина и ее младенец – всего лишь плоды недосыпа и нехватки женского внимания в моей сегодняшней неуклюжей жизни, думаю я, настраиваясь на офисный лад.
Правда в том, что у меня действительно нет женщин. После развода с женой я пару раз встречался с знакомыми девушками из офиса, но дальше обычного постельного беспорядка дело не пошло. После смерти мамы в женском теле для меня не осталось никаких тайн и загадок, а после рождения сына я и вовсе перестал видеть в женщинах таинственных и прекрасных существ. Любовь физическая сама по себе была приятна, но не требовала продолжения, а любовь духовная пока что так и не встретилась на моем пути, поэтому ничто не привязывало меня к тем подружкам, которые время от времени оставались у меня ночевать. Я был опытен и самодостаточен, как старый холостяк, я умел поразить девушку вкусным ужином или необыкновенной чистотой, мог доставить ей удовольствие или принести завтрак в постель, но все это были внешние вещи, которые не трогали мою душу. Происходящее казалось одинаково пресным, выношенным, банальным или просто навязчивым, и я делал все, чтобы второго или третьего раза больше не было. Разумеется, девушки пытались под разными благовидными и неблаговидными предлогами продолжить знакомство, но я слишком хорошо помнил последствия того, что случается с неосторожными и увлекающимися мужчинами, и строго блюл свое одинокое гнездо.
Честно говоря, мне было хорошо одному. Жену с ребенком я больше не видел, отец и сестра переехали жить в другой город – отец очень рассчитывал на экзотическую терапию дельфинами, мама лежала на кладбище под покосившимся памятником, а я жил от понедельника до пятницы, потому что за годы, проведенные у маминой постели, растерял друзей и приятелей, а новые как-то не наживались. Большинство моих коллег уже были женаты, остальные шлялись по кабакам, и те и другие были мне не интересны, хотя я бы вряд ли смог объяснить, по какой причине.
Так же, как я не мог объяснить себе, почему меня трогают в жизни только две вещи – домик на переезде и пустой холст с точкой в углу подрамника – единственное, что напоминало о мечте стать художником. Каждый день я пялился на эти две вещи и не мог связать их воедино до тех пор, пока однажды вечером вдруг впервые за последние десять лет не взял в руки кисть.
Картина стояла перед моими глазами, но не как живая или фотография с живой – это была настоящая картина. Я видел не жизнь – я видел то, как я ее однажды уже написал. Все было понятно – от рисунка до палитры и красок, от освещения до пастозного мазка, от размера до багета, все это как будто уже существовало в какой-то иной действительности. В той, где я становился художником, где мама и папа жили долго и счастливо, где у меня была здоровая сестра, красивая рыжеволосая жена и толстощекий младенец в перетяжечках.
В тот вечер я писал как сумасшедший, не получивший дозы успокоительного, как алкоголик, дорвавшийся до бутылки, как маньяк, выследивший долгожданную жертву. Я писал так, словно и не было этих десяти лет, словно время повернулось вспять, словно у меня не было ненавистной работы, словно на мне не налипло грязи и боли за эти годы, словно я прозрел и обрел язык после вечности слепоты и немоты.
Утром картина была готова, и я впервые посмотрел на нее при свете солнца. Конечно, я не мог не видеть, насколько это было наивное и неумелое творение рук, отвыкших от своего дела. Неправдоподобные, чистые цвета, неумелые мазки, плоская перспектива, отсутствие глубины и света, все это было налицо. Такую работу не взяли бы даже на набережной, где горе-художники сбывают свое и чужое барахло, но в то же время в ней было что-то, бесконечно дорогое и таинственное, может быть, ощущение летнего жаркого ветра в окне, может быть, запах чистого белья, может быть, сочный розовый цветок на подоконнике, может быть, молочный запах женщины и ребенка, не знаю, но было то, что мне в ней удалось в совершенстве, и я сам это знал. Без сил я повалился спать и проспал до вечера, и ни одна мысль о работе не потревожила меня в этом сне, в котором я был просто счастлив.
Однако реальность остается реальностью, и на следующее утро я снова ехал в автобусе, тщательно отмыв ногти от краски. Картина стояла в углу, накрытая тканью, мне было бы слишком страшно и стыдно показывать ее случайным гостьям – я ведь понятия не имел, откуда взялся этот нелепый сюжет, кто руководил мной при выборе красок и композиции, и что вообще заставило меня изобразить домик на переезде, в котором никто не живет?
На переезде, как и каждое утро, образовалась несусветная пробка, автобус полз медленно, я злился на дорогу, на людей в машинах, соседей в автобусе и на себя, с горечью предвкушал объяснение на работе за пропуск без предупреждения, и потому не сразу обратил внимание на одну деталь в донельзя знакомом пейзаже за окном. Когда каждый день видишь одну и ту же картину, глаз замыливается до такой степени, что изменись в ней что-то, и ты даже не сразу вспомнишь, а было ли это раньше. Домик мелькнул за окном, автобус клюнул носом вперед и остановился, как вкопанный. Пассажиры попадали друг на друга, как обычно, начался крик и легкая паника. И в этот момент я впервые услышал звук закрывающегося прямо перед самым автобусом шлагбаума на переезде. Никто, включая водителя, наверняка ежедневно мучившегося этим маршрутом, не ожидал того, что по ветке пустят поезд, однако это произошло, и вся пробка встала за нашей спиной, в нетерпении и в недоумении гудя клаксонами.
От нечего делать я выглянул в окно и обмер – картина на переезде действительно изменилась. Сначала я не поверил собственным глазам, но чутье прирожденного художника меня не обмануло. Это была правда, и это действительно случилось на самом деле. Всего одна, но бесспорно говорящая деталь, всего один, но абсолютно однозначный намек, всего одно, но совершенно четкое указание. В окне на ветру полоскалась легкая ситцевая занавеска – точно такая же, что была на даче у моей бабушки в детстве, легкая, с меленьким, невыразительным, выцветшим рисунком, точно такая же, какая была в домике моей мечты и точно такая же, какая теперь была выписана на картине дома у переезда.
Возможно, это была случайность, но все эти вещи слились для меня в одно общее впечатление – старомодный звук колокольчиков, предупреждающих о приближении поезда, скрип несмазанного шлагбаума, визг тормозов и сцепления, и над всем этим – чистый звук легкой ткани, колеблемой ветром, который становился тем слышнее и громче, чем дальше отходили на второй план все прочие звуки. Осталось окно домика на переезде, осталось трепетание занавески, где-то вдалеке послышался осторожный перестук колес приближающегося поезда, и постепенно все остальное затопила тишина. Я как завороженный смотрел на окно в домике, слушал движение невидимого поезда вдалеке и ждал. Ждал, но чего – я и сам не смог бы ответить на этот вопрос. В этот момент время для меня остановилось – казалось, вечность готова помедлить, пока я не пойму, ради чего занавеска на окне, ради чего поезд вдалеке, ради чего я сам здесь. Стоял автобус, стояли машины на переезде, стоял дом, и только занавеска рвалась на ветру туда, откуда доносился звук поезда.
И тогда я понял и подошел к двери, предусмотрительно открытой водителем, и сошел на деревянный помост вдоль рельсов. Вокруг было тихо, как на заброшенном полустанке в лесу, я шел, не оглядываясь к домику. Теперь с близкого расстояния, я вдруг разглядел цветок в горшке на подоконнике, и натянутую веревку, и качели у самой земли, и палисадник, и огородные грядки.
Я был почти у домика, когда дверь открылась. Однако навстречу мне вышел человек, которого я вовсе не ожидал увидеть.
Картина 3. Станционный смотритель
Держась одной рукой за ручку двери, на меня в упор смотрел старик с седыми лохматыми бровями, в оранжевой путевой безрукавке, одетый неряшливо в бесформенные брюки, высокие керзовые сапоги и грязную фуфайку. От него отчетливо несло не очень мытым телом, словом, это был самый настоящий железнодорожный рабочий, во плоти и крови, очень далекий от образа рыжеволосой женщины с ребенком. Я невольно сделал шаг назад, но он цепко поймал меня за руку и, улыбнувшись, потянул за собой.
Ты заходи, сынок, – сказал он и заговорщически подмигнул мне. – Присядем рядком, поговорим ладком, в ногах правды нет. Дай людям своим делом заняться, а то вишь, застыли, сердешные – ни туда, ни сюда.
Я оглянулся и понял, что старик имел в виду – все вокруг застыло, пока я шел к домику на переезде. Застыли машины в пробке, с открытой дверью застыл перед шлагбаумом автобус, застыли пассажиры и водители, застыли мойщики стекол, и даже поезд вдалеке застыл, едва появившись в конце путей. Старик вновь потянул меня за рукав, и я шагнул в дверь, почти спиной ощущая, как она захлопывается и как все за ней приходит в движение, словно разминая затекшие за время неподвижности мышцы.
Дверь захлопнулась, и я на секунду ослеп, попав с яркого солнца в полутьму домика. Единственным источником света было небольшое окно, на подоконнике стоял цветок в горшке, окно было открыто и через него в домик проникали обычные городские звуки. Там, за окном, стоило мне войти в домик, тут же возобновилась обычная суетная жизнь, и это было странно – словно все ждали, пока я выйду из автобуса и откликнусь на приглашение странного старика. Тем временем он сам щелкнул выключателем и я увидел, что домик, куда я попал, вовсе не так уж мал, каким казался мне снаружи. Я стоял в большой просторной комнате, посреди которой был круглый стол под зеленым абажуром – такие обычно бывают на старых дачах, справа и слева из столовой в другие комнаты вели беленые филенчатые двери, завешенные легкой полупрозрачной тканью, а прямо за столом начиналась терраса, за окнами которой качались на ветру кусты сирени. Справа от меня в углу была небольшая кухня – в ней и было окно с цветком и ситцевыми занавесками, и кто-то отчетливо гремел и стучал посудой. Старик же сидел за столом и пил чай из граненого стакана с витым подстаканником – в таких всегда давали чай в поездах дальнего следования.
Садись, чего стоишь, – пригласил он меня к столу. Наверное, не будь я в таком замешательстве, я бы давно испытывал бы ужас, но в тот день все было иначе. Обычные вещи потому и кажутся обычными, что их встречаешь каждый день, так вот, все, что окружало меня, я уже когда-то где-то видел, и потому оно не пугало меня – и абажур, и занавески, и цветок в горшке, и терраса с сиренью в стеклах, и даже лохматый старик-обходчик из моего детства – все они по отдельности уже были в моей памяти, и лишь их сочетание в моей жизни в определенный момент производило такой ошеломляющий эффект – нет, не страха, скорее, холодка предвкушения чего-то нового и необычного, пусть даже и не совсем приятного. Так бывает, когда ждешь чего-то важного, что навсегда изменит твою жизнь, только ты еще не до конца уверен, что хочешь ее менять. В таком случае ожидание и страшно, и желанно одновременно.
Алина, принести гостю чаю, – крикнул старик в кухню тому, кто возился с посудой, и я очнулся. Нас было на самом деле трое – я, старик и неведомая мне Алина.
Сейчас, – откликнулся молодой голос с кухни, – только чайник поставлю.
Я вздрогнул – мне показалось, что я уже слышал этот голос – так на записях когда-то звучала мама – пока не заболела. Это был мамин голос из моего детства, такой знакомый и почти забытый за страшным хрипом и карканьем последних лет ее жизни.
Старик одобрительно кивнул и замолчал, словно предоставляя мне почетное право задавать вопросы. Чем-то он неуловимо напоминал мне деда – так же вкусно, чуть сербая и черпая усами, пил чай и закусывал его сухариками из старомодного фарфорового блюдечка ленинградского фарфорового завода, у деда с бабкой был целый сервиз точно таких же – с тонким цветочным рисунком и золотой нитью по ободку. Старик так же хмурил лохматые брови, поглаживал усы и вытирал пальцы – тут я невольно обратил внимание – два пальца – средний и безымянный – у него были скрючены и не гнулись, так же как у моего деда, раненного осколком мины в руку.
Странно, но именно эта говорящая деталь почему-то заставила меня решиться. Я откашлялся и задал вопрос – возможно, самый глупый из тех, которые приходят человеку на ум в любой мало-мальски непонятной ему ситуации.
Где я нахожусь, – спросил я, и голос мой прозвучал нелепо – как будто он принадлежал другому миру, снаружи домика, а здесь был чужероден, глух и невыразителен.
Здесь, – твердо ответил старик. – Не важно, милый человек, где, важно, что ты здесь, с нами, а оттуда, где ты был, ушел ты, нету тебя там больше. Остальное пока что просто забудь, как сон какой. Вот правда еще кое-что есть, важное очень.
Что именно, – сказал я, теряя вся всякое ощущение логики в разговоре.
Важно – куда ты попасть хочешь, – ответил старик. – Ежели туда, куда ты ехал, так тебе самое время вернуться, и времени потеряешь чуток совсем – может, месяца два-три, не больше, это не страшно. А ежели тебе туда не надо – тогда прямая дорога тебе здесь на переезде остаться.
Старик ясно и четко выговаривал слова, но у меня было впечатление, что я не понимаю ни слова. Как можно задержаться в крохотном домике на переезде на два-три месяца, когда не прошло и десяти минут, как можно остаться здесь же на еще больший срок, бросив квартиру и работу и сдавшись на милость совершенно незнакомых людей?
Просто все, – ответил старик, – хоть и верю, что ничего-то ты не понимаешь. Я бы и рад все объяснить так, как надо, да только боюсь, с первого раза не получится. Начнем помолясь, пока внучка чай готовит, а чай у нас вкусный, с шиповником, прямо за домом растет, а там глядишь, оно и срастется все как надо.
Перво-наперво объясню тебе, что это за место такое. Называется оно просто – Переезд или Стрелка, по-нашему. Мы зовем его Переездом, а те, кто нас тут поставил, Стрелкой кличут. Для нас все понятно – либо переезжаешь, либо нет, и для них все ясно – они на поезде едут, пока в дороге еще, а как долго они в дороге будут – от тебя зависит. Покамест они не приехали – твоя во всем воля, как приедут – придется мне Стрелку переводить, и тогда сам поймешь, почему для них это Стрелка и никак не иначе. Я Станционный Смотритель, по-старинному так, хоть маленькая здесь, а все же станция. Ты, небось, решил, что я обходчик – выгляжу неказисто, одежда моя такая, но это только так, для виду – когда на Переезд выхожу встречать, в глаза меньше бросается. Обходчик и обходчик – иногда и обходить приходится – хозяйство у нас большое, Переездов много, поезда ходят часто, вот и приходится следить. Кроме меня, некому – последнее время Смотрители мрут как мухи – а на наше место желающих, значится, не так много имеется. А женщин не берут – ты же про внучку мою, Алину, подумал, нет, их на эту работу не берут – тяжело одной жить, пути обходить, да и стрелки ворочать – не женское это дело. С женщинами вообще одна проблема получается – так бы я, к примеру, один жил, Переездом да Стрелкой бы занимался, цветы бы обихаживал, а сад-огород – не мое это все. Но тут, вишь, какое дело, Алина – ей красоту и здоровье надо. Но это я от главного отвлекся, про внучку мою потом поговорим, коли до этого дойдет. Алина – статья особая, мне на нее особое разрешение дадено, не просто так.
Теперь – ты. Ежели я Станционный Смотритель, то ты – Проезжающий, в смысле, можешь мимо проехать, а можешь и остаться. На то есть твоя воля, выраженная словом и делом. Ежели ты, к примеру, сейчас решишь, что оно тебе и даром не сдалось – с сумасшедшим стариком и девицей на Переезде не пойми зачем куковать, значит, просто себе дверь откроешь и туда вернешься, откуда пришел. Ну или почти туда вернешься – у нас все ж таки время по-иному идет, иногда и час за год сойдет, но это редко – все больше месяц или два. Это тебе как заноза в жизни будет, но ты ее переживешь – за все своя плата имеется, не маленький – кабы ты с автобуса своего не сошел, так ничего бы не случилось, сам понимаешь. Мало ли занавесок на окошках болтается – ты себе сиди смирно и не рыпайся.
Другое дело, ежели тебе жизнь твоя с чужого плеча примеренной кажется, ровно ты и не живешь вовсе, потому что где-то Стрелка твоя, куда надо не переведена, тогда тебе Переезд наш в самый раз место будет. Живи у нас тут, по путям броди, думу думай, в саду-огороде копайся – пока Поезд твой не подойдет. Ты его на Переезде слышал, когда в дом входил – ездит он там себе где-то, на других Переездах Стрелки ему переводят, а когда близко подойдет, тут и работа моя будет – для тебя Стрелку перевести. Тут твоей воле и конец настанет – решать будешь, что тебе в жизни всего дороже будет, ради чего помереть не жалко. А покамест гуляй себе не хочу, вот и внучка нам чайку несет – попей с дорожки.
В комнату быстро вошла внучка старика. На вытянутых руках она держала поднос со стаканом в звонком подстаканнике и горкой варенья в старинном цветном стекле. Она была легконога и рыжеволоса, как будто кто-то смотал с катушки блестящий медный провод, закрутил его спиральками и украсил ими ее подвижное белокожее лицо, чуть тронутое неяркими веснушками. Лет ей было, наверное, около 18 с хвостиком, и она была чудо как хороша, так совершенно как герой давно минувшего века, подумал я про себя в нашу первую минуту встречи.
Картина 4. Алина
Хороша я хороша, – смеясь, сказала Алина, – а теперь давайте чай с вареньем пить, пока не остыл.
Как завороженный, я смотрел на девушку, лет на пять моложе той женщины с ребенком, которая являлась мне во сне и которую я изобразил на картине еще вчера ночью. Это была она – или, вернее, она, но моложе, стройнее, угловатее, словно я застал ее до того, как увидел и встретил в своих снах.
И тут у меня в голове как будто бомба взорвалась. Все время, пока старик мерно вел свой совершенно неправдоподобный рассказ, он словно убаюкивал мое сознание, которое охотно мирилось с тем бредом, который ему приходилось выслушивать. Но с появлением в комнате внучки я словно освободился от гипноза, и мозги мои закипели от вопросов. Как это могло произойти, как все это могло произойти вообще, что означает весь этот бред насчет Переезда и Стрелки, насчет Поезда и потерянного времени и откуда, наконец, этот домик, вмещающий в себя целую усадьбу, откуда этот старик – Станционный смотритель, и как сюда попала женщина моей мечты, еще не ставшая женщиной? И самый главный вопрос, от которого волосы слегка шевелились на голове, так я боялся произнести эти слова даже про себя – господи, что я здесь делаю, почему не бегу отсюда, почему слушаю сумасшедшего деда и пялюсь на юную внучку?!
Я поднял глаза и увидел, как Алина положила свою маленькую ручку поверх моей, словно пыталась успокоить меня или удержать от необдуманных поступков и слов. И как только ее пальцы коснулись моих, волна ужаса и гнева внутри меня улеглась, рассеялся красный туман перед глазами, и я понял, что был близок к непоправимому – резкому и досадному поступку в самый неподходящий для этого момент.
Ты молодец, – тихо сказала Алина, – справился с собой. Это не каждому здесь дано. Я тебя понимаю, тебе нас убить хочется, и страшно – а вдруг мы ненормальные. Но мы нормальные на самом деле. Просто немного другие – у нас предназначение есть. Вот ты, к примеру, ты можешь жить как хочешь, твое дело, а у нас с дедушкой не так. Мы здесь к делу приставлены, и этого ни отменить, ни избежать нельзя.
Не понимаю, – тупо ответил я, – пытаясь не показать, как мне приятно прикосновение ее легких тонких пальчиков. Вас сюда что, сослали или это эксперимент такой?
Что ты, – рассмеялась Алина. – Никто нас никуда не ссылал – дедушку разве сошлешь? Ему уже лет двадцать как на пенсию пора, а он здесь из-за меня сидит. А мне самой интересно – привыкла жить на Переезде, всю жизнь здесь провела, даже родителей своих и то не помню, дед мне вместо мамы и папы, так получилось. И эксперимента никакого нет – просто иногда так получается, что Станционный смотритель сам судьбу свою переводит, хотя это и не совсем по правилам.
По правилам – переспросил я, – какие могут быть правила в … в домике на переезде? Произнося последние слова, я вдруг запнулся – сложно было подобрать подходящее определение тому странному месту, где я находился.
Правила везде есть, потом поймешь, – сказала Алина вдруг неожиданно так серьезно, что у меня неприятно екнуло сердце внутри грудной клетки, словно запнувшись на миг. – Тебе сейчас прямо решать надо, а то потом пути назад уже не будет. Уходишь или остаешься. Если уходишь, дед тебя до двери проводит, а дальше сам – ножками, ножками, до Переезда дойдешь и все забудешь. Ну, может, потом когда вспомнишь, или во сне приснится, но вряд ли. Мы обычно хорошо за гостями пол подметаем – вот ты выйдешь, я веник возьму и все за порог замету, и ровно в этот момент ты все забудешь, и жить дальше будешь, как раньше жил, или даже лучше, этого я не знаю, нам с дедушкой твоя судьба будет неподвластна. Ну, выпадет у тебя из жизни кусочек небольшой, месяца два, ты даже и не заметишь. Даже на работе не заметят, что тебя не было, – я все пылинки в мешочек соберу, ничего не пропадет. Другое дело, если бы у тебя жена была или ребенок, или родители – они бы беспокоились, тосковали, а так – ты один, уйдешь – и нет тебя.
А если я не уйду…, – во рту у меня пересохло от ужаса, когда я задал этот вопрос.
Алина хотела ответить, но тут вмешался Смотритель. – А этого никто не знает, что будет, – сказал он как отрезал. Одно, мил человек, тебе скажу – все у тебя в жизни по-другому будет. Лучше ли, хуже ли, не мне судить. Только все не так пойдет, как раньше, наперекосяк, али наоборот, напрямую выйдет, понимай, как хочешь.
А другие, – во рту у меня пересохло, и хотя рядом был чай в граненых стаканах, я не мог оторвать взгляда от внезапно посуровевшего лица старика. – Другие что делали?
Уходили, – тихо сказал Алина. Старик тяжело поднялся и подошел к двери. – Иди что ли, своей дорогой, мил человек, зря мы тебя своими разговорами смущаем. Иди, иди, покудова не опоздал, – добавил он и открыл дверь.
В домике вдруг стало неожиданно темно, и все предметы, стали расплываться у меня перед глазами, Алина, чай с вареньем на столе, цветы на окне, и даже старик Смотритель будто слился с ярким солнечным светом, хлынувшим из-за двери, с шумом проезжающих машин, гомоном людей на переезде.
Я встал, словно во сне, и пошел к двери. С каждым шагом она открывалась все шире и шире, словно затапливая тихий уютный мир домика, и вот я уже стою на пороге.
Тогда мне оставался всего шаг до самого ужасного и непоправимого поступка в моей жизни, или, если хотите, до спасения, но я его не сделал. Почему, спросите вы, и я даже не смогу ничего сказать в свое оправдание.
Просто в этот самый момент я вдруг увидел свою руку и маленькое пятнышко краски на большом пальце.
Рыжее пятнышко краски, того цвета, которым я написал ее чудесные медные волосы на той картине, которая осталась дома.
Всего одно маленькое пятнышко краски, но оно решило все. Я захлопнул дверь на улицу. Или не так – я захлопнул дверь на свободу. Или даже еще лучше – я захлопнул дверь в свою прежнюю жизнь.
Садись, в ногах правды нет, – буднично сказал Смотритель. – Нам теперь спешить некуда – вся вечность впереди.
Алина подняла на меня глаза, и я понял, что дело было совсем не в краске.
Картина 5. Рельсы
Если пойти от домика прочь, то очень скоро оказываешься в самом настоящем лесу – хвойном, с темными высокими елями, с мягким зеленым подлеском, с прогалинами, заросшими неправдоподобно фиолетовым и высоким Иван-чаем, с травой, пробивающейся между шпалами узкоколейки.
Пройдя километра два или три, я обычно сажусь на рельсы и думаю. Вокруг тихо, только гудят шмели и пчелы, да где-то далеко в лесу раздается легкий хвойный треск. Вокруг нет людей, нет поездов, и только Алина иногда заходит за мной – пора идти помочь старику по хозяйству – поколоть дров и сложить под навес, наносить воды из колодца на заднем дворе, протопить печь – если закат ясный, а то и просто поболтать – дед это любит. Легкие девичьи ноги Алины издалека слыхать – она, как ребенок, время от времени скачет через рельсы, и они звенят от напряжения так, что я подпрыгиваю на своей импровизированной скамейке. Вслед за звучанием рельсов некоторое время спустя появляется и она сама – волосы развеваются по ветру, платье парусит, в руке яблоко или морковка – непременно чтобы рыжего солнечного цвета. Подвинься, – смеется она надо мной, – ишь, расселся.
И я уступаю ей свою насиженную полоску блестящего металла, хотя вокруг нас – километры и километры дорог и неведомых мне далей. Я давно принял для себя решение – не задавать ни себе, ни обитателям домика бессмысленных и непонятных вопросов – откуда, например, лес в двух шагах от переезда почти в центре города, почему рельсы в обе стороны ведут в никуда, каким образом в домике оказывается достаточно места даже для гостевой комнаты, где я сейчас живу, где дед и Алина берут продукты и почему они живут здесь безвылазно столько лет.
Почему я больше не задаю пустых вопросов, стало понятно, когда один раз я решил дойти до конца в своих поисках истины. Рано утром я потихоньку выскользнул из домика, не потревожив его обитателей, и отправился по рельсам в путь. Скоро домик и переезд пропали из виду, может быть, дорога сделала плавный поворот или незаметно поднялась чуть в гору, я споро шел вперед, со всех сторон зажатый лесом, небо висело высоко над моей головой, шпалы ложились под ноги и время летело незаметно. Я был настолько увлечен самой ходьбой, что даже поленился сформулировать для себя, что это было на самом деле – просто поход с целью исследовать границы своей новой вселенной, или, быть может, настоящий побег за границы странноватой и дикой реальности, или я шел ради одного этого движения – переставлять ноги через шпалы и не думать при этом головой, но только опомнился я не сразу. Какая-то навязчивая идея смогла пробиться ко мне спустя километры непрерывного движения, отмеченного на циферблате наручных часов, – я прошел немалое расстояние, но ничего принципиально не изменилось вокруг. Конечно, лес изредка менялся – с хвойного на березовый, или вовсе исчезал, уступая место широким холмистым лугам, менялись рельсы с новых на проржавевшие довоенные, менялся горизонт, то открытый и чистый, то смазанный тучами и дымкой, но время – время как будто перестало существовать. Я оказался там же, откуда вышел, – поэтому я не очень удивился, когда услышал, что рельсы привычно звучат, предвещая появление Алины. Недалеко же ты ушел, дедушка думал, я тебя не сразу догоню, – смеялась она, прижимаясь к моей груди, – небось, все время на шпалах просидел, как обычно, да? И она заглядывала мне в глаза безо всякого женского лукавства, потому что искренне верила в то, что я таким образом только обозначил свое решение уйти за пределы мира, но, как многие мужчины, устал от собственного решения по дороге и прилег отдохнуть.
Больше я не делал никаких попыток покинуть переезд и домик. Конечно же, оставалась некая весьма призрачная вероятность, что выбери я противоположное направление, я бы наверняка вышел в другое место, возможно, встретил бы поезд, застрявший где-то на неведомой мне Стрелке или просто случайным образом покинул этот бутафорский мир в домике Смотрителя. Много раз, лежа ночью в маленькой гостевой комнатке под шум ветра или шелестенье веток в саду, я думал о том, что было бы со мной в иной, настоящей реальности, если бы в тот памятный день я не вышел из автобуса. Вполне возможно, все в моей реальной жизни сложилось бы правильно и хорошо, или, точнее сказать, так, как надо бы сложиться в нормальной судьбе мужчины моего возраста. Я бы продолжал бы трудиться в офисе и наверняка получил бы повышение и пересел в кресло повыше, я бы уже женился еще раз – уж точно по любви, а не по случайности, я бы снова стал отцом, родил бы дочку и сына, снимал бы им на лето дачу, прекратил бы совсем общаться с отцом и сводной сестрой, раз в год приезжал бы на кладбище навестить маму. А может, все было бы наоборот – я бы ушел из офиса и засел за картины, моя жизнь протекала бы на всем известной московской набережной или на вернисаже, где у меня бы завелась такая же богемная подружка, по вечерам в воскресенье мы бы пили вино или что-нибудь покрепче, она была бы наверняка чайлд-фри, и мы бы были поглощены творчеством и друг другом.
Не знаю, всегда трудно судить о том, чего уже не произошло и никогда не произойдет, во всяком случае, в ближайшем будущем. В нем, в ближайшем будущем, я видел только то, что имел в настоящем – холостяцкую комнатку в домике Смотрителя, ежевечерние чаепития с вареньем под абажуром, ветер в саду по ночам и томительный звон рельсов вдалеке.
Но нет, тут я лукавлю, было еще кое-что. Еще нечто, тесно связанное с моей жизнью квартиранта при Смотрителе и его внучке. Был кто-то, изменивший мои планы на ходу, заставивший меня почти что силой желать возвращения в домик по вечерам после долгих прогулок, некто, живущий со мной бок о бок своей непонятной мне жизнью, довольный всем, что ни есть вокруг, настроенный на иное ощущение происходящих вокруг событий. Это с одной стороны, а с другой – я не мог не понимать, что я увлекся ей – жизнерадостной, рыжеволосой девчонкой с единственной написанной мной картины, девушкой моего сна, по совместительству – внучкой старого Смотрителя.
Это было нелегко – сидеть с ней каждый день рядом, бедро к бедру, по-братски крепко обниматься после долгой разлуки, пить чай, касаясь ее голой руки в сарафане, играть в карты, невольно заглядывая через круглое загорелое плечо, провожать ее взглядом и целовать на ночь в лоб. Чтобы остудить голову, я выходил в сад – шелестели ветки, гудели, словно уставшие после трудного дня, рельсы, где-то вдалеке звучно трубил тепловоз, звезды звенели над головой, как колокольчики в пустыне Маленького Принца, и я успокаивался, и говорил себе, что это ненадолго, что я просто нормальный мужчина, который очутился на безрыбье и готов польститься на любую юбку, что рано или поздно я выберусь отсюда – по собственному желанию, разумеется, и забуду смешную девицу со Станции, что Смотритель и его внучка – на самом деле даже не люди, а какие-то статические фигурки, расставленные неизвестным мне творцом на шахматном поле моей жизни.
Последняя мысль была самой невыносимой из всех – люди, с которым я не просто коротал время от скуки, а жил, то есть бездумно тратил каждый день своего существования, на самом деле по-прежнему оставались для меня загадкой. Потому что на самом деле я ничуть не продвинулся вперед в понимании того, куда меня занесло. Всякая попытка завязать сколько-нибудь внятную беседу со Смотрителем или Алиной приводила меня, как, впрочем, и рельсы, к самому началу пути. Да и сам разговор напоминал общение санитара и больного в психиатрической лечебнице – старик честно пытался объяснить мне, как устроен его мир, а я честно пытался понять, но из этих попыток ни разу не вышло ничего путного. Кое-что я все же понял и попытался перевести на человеческий язык, хотя это было трудно.
Мир представлялся Станционному Смотрителю сложной и запутанной системой железных дорог, соединенных в одну большую сеть. Где-то, не известно где, существовал и знаменитый, всем известный, но никому не открывшийся Центральный Вокзал – огромное ухо, в которое вползала вся информация, какая только бывает в мире. Он и построен был в форме огромного уха, где в самом центре находилась главная Диспетчерская, откуда разлетались распоряжения, расписания, наряды и где Генеральный Директор Дороги принимал решения, обязательные к безусловному исполнению. Оттуда ежедневно в путь отправлялись сотни и тысячи поездов, в купе садились Начальники и Проводники, а в поездах ехали и везли с собой чрезвычайно важные документы полномочные Курьеры, зачастую понятия не имеющие, куда и когда занесет их судьба. Большую часть времени Курьеры проводили в пути, Начальники обеспечивали их едой и чаем из вагона-ресторана, иногда, по требованию, они сходили на нужной Станции и передавали конверты с документами не известным им людям, после чего опять возвращались в поезд, чтобы никогда больше не увидеть ни адресата пакета, ни местного Смотрителя, буде таковой оказывался рядом. Они никогда не пересекались друг с другом на одной Станции, говорят, так было заведено Генеральным Директором дорог, чтобы Курьеры ни в чем не отвлекались от исполнения своей главной миссии. Иногда стоило одному Курьеру сесть в поезд, как тут же прибывал другой Курьер и все, что он видел, был хвост стремительно удаляющегося поезда и вереницу сливающихся в пеструю ленту огней купе. Никто не жаловался и не протестовал – нельзя было и подумать, что бывает иначе. Почему – все просто – для этого и служили на дороге Станционные Смотрители, обязанные самим фактом своего существования тому, что переводили Стрелки. Они ежедневно переводили все стрелки на всех путях и делали так, что Курьеры встречались с нужными людьми, что поезда ходили по расписанию, а Генеральный Директор мог спокойно принимать решения в главной Диспетчерской.
Однако и в отлаженном механизме случаются сбои – тогда, когда все идет не по плану. В тот вечер еще не очень старый, но и не вполне молодой Смотритель средних лет почувствовал недомогание. Телеграф как раз передал распоряжение перевести стрелки, немедленно, потому что на крупную Станцию, которой он заведовал, в скором времени прибывали два очень важных поезда с курьерами. Один из поездов должен был пройти первым, другой – обождать на запасных путях, и все это было в сообщении, но Смотритель почему-то не смог даже встать со стула. Ноги не слушались его, руки повисли как плети, тренированное сердце обходчика путей то и дело давало сбои. Как зачарованный, наблюдал он неслыханную картину – на два главных пути прибывали совершенно синхронно два совершенно одинаковых фирменных поезда – с белыми накрахмаленными занавесками, хрустальными люстрами в вагоне-ресторане, начищенными никелевыми поручнями. Поезда остановились друг напротив друга и на общий перрон из одного и того же вагона, но только в разных составах, вышли мужчина и женщина с курьерскими пакетами в руке. Этот день старый Смотритель помнил до сих пор так ясно, словно он случился не 18 лет назад, а вчера, и готов был рассказывать о нем снова и снова. Их ноги одновременно ступили на перрон, их глаза встретились, и с этого момента и до отправления поездов они держались за руки, словно влюбленные, хотя не сказали за это время ни единого слова. Они молча сидели в станционном буфете и смотрели друг на друга, пока поезда ждали их на путях. Надо ли говорить, что они не встретились с теми, кому были предназначены чрезвычайно важные курьерские пакеты, что они не вернулись этим вечером в свои купе, что эту ночь они провели в комнатке Смотрителя, пока он тактично храпел на диване в буфете и что их поезда смогли разойтись друг с другом по чистой случайности только под утро, когда Смотритель, за ночь отлежавший бока на жестком диване, наконец-то почувствовал себя лучше и доплелся до Стрелки?
Вслед за преступлением всегда следует наказание, и оно не заставило себя ждать. Смотрителя, по вине которого произошла незапланированная встреча Курьеров, сразу же перевели на маленький Переезд в глуши, где за последние 18 лет ни разу не остановился ни один поезд, а еще через некоторое время обходчики с дрезины передали ему маленький сверток с новорожденной девочкой и передали приказ присмотреть за ней, пока не приучится к делу, именно так они и сказали. И вот уже 18 лет Смотритель живет с Алиной на Переезде и не задает никому никаких вопросов, потому, что так вышло, как вышло и получилось, что получилось.
Верил ли я этому дикому, невероятному рассказу или считал, что у старика помутилось в мозгу и он выдает желаемое за действительное? Считал ли я правдой миф о сотворении мира в виде огромной железной дороги с Директором, Курьерами и Смотрителями правдой или принимал его как единственное возможное объяснение всему происходящему со мной? Соглашался ли я с тем, что Алина и есть внебрачная дочь Курьеров-преступников, отданная старому Смотрителю на воспитание, или полагал, что все гораздо прозаичнее – пьющие, опустившиеся, пропавшие нивесть где родители, бросившие лишнего ребенка на деда?
Картина 6. Стрелка
Не знаю. Скажу честно, в тот момент я не особенно задумывался над тем, что старик говорил – настолько меня завораживало то, что и как он это делал. Натяжки и несуразности его историй с лихвой окупало главное дело его жизни, в котором он был непревзойденный мастер. В другом мире его можно было бы назвать знатоком Перевода, но только совсем другого перевода. Перевод стрелки и был тем занятием, ради которого он жил – все остальное, включая побелку домика, уход за садом и огородом, воспитание внучки и хозяйственные заботы он почитал за досадные помехи. Говорить о стрелках, их устройстве, тонкостях перевода он мог бесконечно, если конечно, я соглашался его слушать. Постепенно и я уяснил себе идею, с которой носился старик Смотритель.
Перевод это что, спрашивал старик, и тут же сам отвечал на свой вопрос. А это как примерно вот что – есть у тебя одна дорожка торная, колея, значит, ты по ней и идешь, не сворачивая – ведь с нее как свернешь? Оно вроде удобно так получается, никто тебе не мешает, а если кто и мешает, так и его того, в сторону сковырнуть можно – подвинуть, расстаться с ним к чертовой матери, на худой конец и вовсе от него избавиться, и шагай себе дальше, куда глаза глядят.
А глядят они, опять же, известно куда – ты же в колее сидишь, дальше собственного носа не видишь, простора вокруг никакого – вот и происходит то, что обычно бывает – тут Станционный Смотритель привычно закатывал глаза, поднимал узловатый, словно корень имбиря, палец вверх и изрекал – синдром этого, как его, Потока – такое еще с машинами бывает, как угодишь в поток, так и выбраться не можешь, – чем плавнее, тем труднее. Вроде думаешь себе – надо бы что-нибудь да изменить, так жить нельзя, ан – не получается никак. Непонятно, главное дело, что менять, а еще того хужее, непонятно – как. За годы в колее вроде приноровишься ко всему, бывает, и скорость падает, и ехать неудобно, но потом пообвыкнешься, и все наново налаживается.
Для этого дела и нужен Перевод – сам человек ни за что на другой путь не переведется. Столько сложностей да тонкостей в этом деле – не перечесть. И тебе время нужно подходящее, и люди вокруг нужные, чтобы либо помогли, либо уж просто не мешали, а иногда и место сменить нужно, – обо всем человеку самому позаботиться невозможно, да это и вовсе нечеловеческое дело. В этом месте старик горячился, стучал рукой по столу или по колену, видно было, что именно этот вопрос волновал его больше всего. Для Перевода столько всего нужно, чтобы совпало, это брат, держись, иногда только сам Генеральный Директор распоряжение дать может. А бывает и попроще –главный дежурный Диспетчер или даже просто диспетчер своей властью распорядиться сможет. Это как там наверху решат, так и будет, но главное – и тут Смотритель вновь возносил палец к небу, без Смотрителя никак не обойтись. Сам посуди – пока распоряжение выйдет, пока Курьер на станцию прибудет, или телеграф отстучит, время пройдет, жизнь у человека, может, опять чуть-чуть изменится, обратно не повернешь – да и не бывало такого никогда, чтобы Курьеры в обратку с отказами ездили, а почему? Тут старик весь наливался румянцем, словно спелое яблоко, топорщил лохматые брови и пояснял мне, несмышленышу, – да потому что на месте все равно Смотритель решает. Его потому и Смотрителем зовут – а ты думал, мы тут за станцией или переездом смотрим? На этом месте дед начинал смеяться и делал это настолько от души, что и я смеялся вместе с ним, хотя наизусть знал продолжение истории. Мы тут за всем смотрим – нам иногда и Курьер не указ. Вот придет по человеку депеша от Директора – мол, ожидайте прибытием скорый поезд в 22-00, отправить его надо туда, куда надо, тебе эти детали ни к чему будут, а я утром встал, на небо посмотрел, рельсы свои послушал, и понимаю – нельзя это делать, неправильно оно сейчас будет, не вовремя, не на пользу – ни себе, ни людям, короче. Вот я делаю по-своему, Курьера чаем подольше пою, депешу возьму да потеряю, а потом вдруг неожиданно найду, а поздно. Все не просто так, конечно, Курьер ругается, из Диспетчерской телеграммы шлют, Начальник поезда рвет и мечет, но все ж-таки кто на Дороге главный – Смотритель привычным жестом показывает мне палец – я главный, я, Смотритель, потому что мне глаза не просто так дадены, а для того, чтобы в оба, то бишь, оба глаза смотреть – я, значит, и смотрю. И что я вижу – что я кругом прав – вот как с тобой, к примеру…
На этом месте мне всегда становится необыкновенно интересно – что такого особенного углядел старик в моем случае и чем он так отличается от обычной служебной инструкции, но дед вовремя спохватывается и переводит разговор на другую тему – вспоминает смотрителей, служивших до него, каких-то мифических великанов-учителей, тот единственный раз, когда ему одним глазком удалось увидеть Генерального Директора, одним словом, травит байки, лишь бы не возвращаться к скользкому, с его точки зрения, моменту – моему появлению на переезде.
Я многого не понимаю в его историях, но одно мне ясно – старик чего-то недоговаривает. Детали его рассказов не складываются у меня в картинку, а остаются лежать разрозненными частями мозаики. Почему после такой, казалось бы, карьеры – провинциальный переезд, через который на моей памяти не прошел ни один поезд, почему за все это время на переезде не появилось ни одного человека из тех, о которых так любит говорить старик – ни Курьеров, ни Начальников, никого – кроме меня и Алины, конечно же. Зачем около переезда нужна стрелка, если от нее не отходит никакая ветка? Для того, чтобы перевести рельсы в пустоту и пустить поезд под откос? Чей поезд нужно пустить под откос – уж не мой ли? В душе у меня роятся безмолвные сомнения, словно призраки на кладбище, и я послушно замолкаю лишь потому, что рядом со мной всегда она – моя Алина.
Да, теперь я могу честно признаться, что это моя Алина, – ведь на многие километры вокруг нет ни души, и она единственная женщина, а я – единственный мужчина, если не считать старого Смотрителя. Она – почти единственная в мире женщина, сначала написанная художником, а потом явленная вживую, если не считать мифической Галатеи, возлюбленной Пигмалиона. Она – рыжеволосая птица моей юности, предназначенная мне в жены еще до того, как я понял, что мне суждено стать мужем и отцом.
Но только вряд ли Алина осознает все то, что нам с ней предначертано судьбой. Она смеется и скачет вокруг меня, не подозревая, что должна выйти за меня замуж и родить мне ребенка, и прожить со мной на переезде долгую и счастливую жизнь. Она смеется и скачет, а я смотрю и думаю… Один мужчина, одна женщина, и ни больше ни души, так не бывает…
В тот день я проснулся, словно кто-то толкнул меня в бок и шепнул на ухо – пора вставать. За окном было тихо, как бывает глухой ночью, в саду еле слышно шелестел ветер, в доме не было ни звука, и я сразу ощутил то, что подняло меня с кровати.
Необыкновенно громко гудели рельсы – я всем телом чувствовал их вибрацию, они словно проходили через меня, прокладывали себе путь через голову и позвоночник и уходили куда-то далеко в землю. Это было невыносимо – как будто ты сам становишься частью дороги и тебя начинают пересчитывать колеса далеких еще поездов, как будто ты сам постепенно превращаешься в поезд и стремительно подминаешь под себя шпалы и рельсы в вечном движении вперед. Тело гудело, руки и ноги наливались силой так, что больно было сидеть и лежать, я больше не мог оставаться в комнате и вышел из дома.
Смотритель стоял на переезде в одной белой рубахе, словно и сам только что встал с постели, и напряженно всматривался в темное небо, как будто ждал появления оттуда чего-то необыкновенного, невероятного. Уперев руки в боки, он вглядывался в темноту, в которой не светилось ни единой звезды, и вслушивался в гудение рельсов, потому что время от времени он опускался на колени и прикладывал ухо к земле. В эти минуты он показался мне шаманом, языческим жрецом, молившим неведомых богов об оказании милости. Старик то смотрел в небо, то лежал на земле, а я стоял у него за спиной, не в силах прервать странный ритуал, как вдруг, словно удар хлыста, воздух вспорола резкая сухая молния, а вслед за ней ударил гром. Старик торжествующе обернулся ко мне – откуда он знал, что я стою у него за спиной – и погрозил мне поднятым кулаком. А ты говоришь, – крикнул он громко, – не забыли еще старого смотрителя, врешь, без меня небось не обойдетесь! И в этот момент с неба хлынул дождь, даже не дождь и не ливень – это скорее напоминало водопад, обрушившийся на наш маленький переезд. Будь я человеком религиозным, я бы выразился высокопарно – разверзлись хляби небесные, и вся вода мира устремилась на нас. Старик в минуту промок до нитки, его худое жилистое тело облепила мокрая рубаха, а он продолжал плясать, грозить небу и миру сжатым узловатым кулаком и выкрикивать торжествующие проклятия неведомым мне Диспетчерам, Курьерам и даже Директору. Я не понимал ни слова из того, что он говорил, но я видел старого человека в мокром белье, чувствовал, как по телу льются холодные струи воды, и понимал, что должен увести старика домой от греха подальше. Я попытался подойти к Смотрителю поближе, но не смог – старик был в таком невероятном возбуждении, что его нельзя было даже взять за руку – он крутился волчком, подпрыгивал на месте в немыслимом танце, махал руками словно птица, звал меня куда-то с собой, а я лишь очумело мотал головой и уклонялся от длинных рук старика, чтобы ненароком не угодить под удар.
Дождь лил все сильнее, рельсы гудели невыносимо, так, что хотелось заткнуть уши и очутиться где-нибудь вне этого ночного кошмара, и тут я внезапно увидел огни – они были далеко, но приближались с необыкновенной скоростью. Я протер глаза, но и через пелену дождя я ясно видел – к нам по рельсам двигался поезд – огромная темная махина, выраставшая прямо у меня на глазах. Смотритель тоже заметил поезд и это вызвало в нем совершенное ликование – он упал на колени между рельсами и замер со сложенными в молитве руками. Я в ужасе смотрел на приближающийся состав, но как в дурном и страшном сне, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Поезд был все ближе и ближе, он весь сиял огнями, он был полон разряженными красивыми людьми, которые выглядывали из окон, и он не собирался замедлять ход! Старик по-прежнему лежал ничком между рельсами, еще мгновение, и от него останется груда искореженного мяса. Что-то щелкнуло внутри моего тела, словно в нем переключилась какая-то неведомая Стрелка, я одним прыжком очутился на рельсах, подхватил старика на руки и отпрянул назад. В ту же секунду поезд на всех парах пролетел мимо, обдав нас горячим ветром, запахами пассажиров и вагона-ресторана, и тем неуловимым духом железной дороги, который я так люблю.
Он прошел так близко, что мне показалось, что я одновременно был и снаружи, и внутри поезда. Я видел все – пассажиров с детьми, укладывающихся спать, женщин в нарядных вечерних платьях и мужчин в смокингах, белейшие фарфоровые тарелки с десертами и хрустальные бокалы с дорогими винами, Начальника поезда в форменной одежде и фуражке, Курьеров с непроницаемыми лицами за стаканом чая в подстаканнике, проводников в штабных купе. Я словно прожил эту минуту внутри поезда, и в то же самое время я крепко держал ставшего вдруг необыкновенно легким Станционного Смотрителя на руках.
Поезд пролетел мимо, огни растаяли в густой темноте ночи, и я без сил рухнул на колени. Тьма поглотила меня самого.
Картина 7. Ребенок
Я открыл глаза и сразу понял, что наступило утро. Занавески колыхались от легкого ветерка, за окном чирикали птицы, где-то вдалеке стучал топор. Я лежал в постели, заботливо укрытый одеялом, и – и я был не один. Рядом со мной спала Алина, заплетя буйные рыжие кудри в косу, перекинутую на спину. Она лежала лишь в легкой ночной рубашке на бретельках, едва державшихся на ее загорелых плечах. Она дышала ровно и спокойно, как будто для нее присутствие в моей постели было абсолютно естественным делом. Одну руку она положила мне на грудь так, что я даже не мог пошевелиться, чтобы не потревожить ее крепкий полудетский сон.
Сначала я испытал легкий священный ужас при одной лишь мысли, что сейчас не ровен час зайдет старик, и тогда разразится постыдная сцена, в которой я ровным счетом ничего не смогу объяснить – ни то, как Алина очутилась в моей кровати этим утром, ни что произошло между нами этой ночью, и все это потому, что я ничего не помнил. Потом я напряг память и мало-помалу ко мне вернулись странные ночные видения – гроза, проливной дождь, безумие Смотрителя, ночной поезд, бесчувственное тело старика у меня на руках, черный провал, заволокший сознание до момента пробуждения. Дальше было пусто – как было пусто в комнате, продуваемой ветром.
Я осторожно повернулся и впервые так близко посмотрел на Алину. Не знаю, говорил ли я вам раньше, что Алина была красива – да это и не важно, важно, что я увидел ее всю как на картине – рыжие волосы, небрежно сплетенные в косу, загорелую кожу с веснушками, изящные девичьи руки с перламетровыми ногтями, грудь с разбегающимися врозь и вверх сосками, тело, которое было легко угадать под тонким и ветхим шерстяным одеялом. Она была прекрасна – моя Алина, хотя на самом деле она была не моя – и, тут я вдруг внезапно ощутил легкий холодок на затылке – она была не совсем та Алина, которую я знал и помнил по своей жизни на переезде. Все же в душе я был художник и не мог не заметить, что девушка изменилась – едва, неуловимо, но изменилась – она как будто стала старше, созрела, налилась – так груша на солнце приобретает прозрачную сладость и вся светится изнутри, так и Алина сияла изнутри, освещенная солнцем на моей кровати. Это была не 18-летняя юная девушка, почти девочка, с которой я, бывало, сидел на рельсах, это была юная женщина, несущая внутри себя неугасимый свет. Боже, как же я не понял этого с самого начала – легкое одеяло довольно ясно показывало, что ниже груди начинался небольшой, но вполне отчетливый холмик. Алина была беременна – теперь я осознал это так же ясно, как самого себя в постели рядом с чужой молодой женщиной, в чужом доме у сумасшедшего старика Смотрителя. И теперь Алина, доверчиво положившая руку мне на грудь, разительно напоминала рыжеволосую женщину с младенцем с моей единственной картины, оставшейся в прошлой жизни. Это была она, без всяких сомнений, за 2 месяца до родов, в моей постели, беременная моим ребенком!
Сказать, что я испытал смятение, было бы неправильно – мое сознание словно раскрыло створки и впустило внутрь все то, чего я раньше упорно не хотел замечать – я вдруг лихорадочно стал складывать в уме детали паззла. Сначала переезд по дороге на работу, потом картина, за ней – странная остановка автобуса и сон длиной в жизнь, затем безумие старика, поезд, чуть не убивший нас обоих и она, мадонна с младенцем, зачатым и почти что выношенным во время этого странного сна как будто совсем без моего участия. Все, что происходит со мной в последнее время, все происходит без моей воли – как будто кто-то затейливо переводит стрелки в моей жизни, тасуя события по собственному усмотрению. Сначала картинки внедряются в мой мозг, как эта женщина с ребенком на переезде, потом картина постепенно становится явью, словно в книжке раскраске – смочишь рисунок, и начинает проступать цвет, намеченный неизвестным художником.
Открытия этого дня были просто нестерпимы – яркие рыжие волосы на белой подушке, темный холмик живота, и я сам – взрослый мужчина, воспользовавшийся положением гостя и обрюхативший внучку старика Смотрителя. У меня не было иного выхода – я тихо снял руку Алины с груди и осторожно встал с кровати. Звук топора по-прежнему раздавался где-то вдали – дед работал перед домом и не мог видеть меня, выходящего из комнаты в сад.
В саду рос огромный куст шиповника – мне он напоминал о даче, которую родители снимали в детстве – душный сладкий аромат, вечное жужжание пчел и шмелей, ярко-розовые цветы и блестящие маленькие зеленые листья, сидящие на ветках с колючками. Рядом с таким кустом меня купала в детстве мать, тогда еще живая и здоровая. Она ставила ванночку на длинную скамью, наливала нагретую солнцем воду, разбавляя ее кипятком из железного ведра, обливала прохладной водой из кувшина и тут же принимала в объятия мягкого вытертого от времени махрового полотенца, и это последнее было сигналом к дневному сну, в который я постепенно погружался с каждой минутой, пока мама еще вытирала меня и несла на руках к кровати в тенистой комнате…
Гуд шмелей и пчел, запах цветов и стук топора – все смешалось в моей голове так, что я перестал понимать, где и в каком времени я нахожусь – пока не услышал сзади шаги. Я обернулся – в дверях стояла Алина.
Она была точно такой, какой я ее представлял в своих мечтах еще до того, как встретил на переезде – слегка крутобокая от беременности, с полной грудью, с рыжими волосами, свободно лежащими на плечах, с темными от загара лицом, плечами и руками. За ней была темнота комнаты, но все равно казалось, что где-то за ее спиной находится источник света – ее тело светилось сквозь ночную рубашку, ее волосы сияли золотом, а ее глаза смеялись от радости.
Ты куда ушел так рано, – капризно спросила она, – я еще с тобой не закончила на это утро, – и она поманила меня пальцем.
Не знаю, как поступили бы вы на моем месте, – наверное, задали бы этой рыжеволосой ведьме кучу вопросов о ребенке и его отце, о старике и поезде, о моей судьбе и свободе. Каюсь, я поступил совершенно иначе – возможно потому, что уже давно жил со стариком Смотрителем на переезде и знал, что многие знания приносят лишь печаль и больше ничего. А я хотел радости, я хотел жизни, я хотел эту женщину в ее располневшем и прекрасном теле, и я взял ее – так, как никогда не брал свою бывшую жену, носившую ребенка словно драгоценную китайскую вазу, как никогда не брал девушек, случайно залетевших в мою постель. Я обнимал руками такое знакомое снаружи и такое неведомое мне внутри тело, я был ее частью, соединенной с ней крепкой пуповиной, за которую она выуживала из вечности нашего ребенка, я был внутри нее и был снаружи – светом, солнцем, шумом, ветром, она была рельсами, а я – поездом, который переcтупал шпалу за шпалой, пока не скрылся окончательно за поворотом, где обычно наступает небытие и сон разума…
На этот раз мое пробуждение было иным – я был в постели один. Ночная рубашка Алины лежала поверх одеяла, но ее самой не было – на кухне свистел и наливался гневом чайник. Слышны были голоса деда и Алины – она что-то рассказывала о ребенке, дед смеялся и чмокал губами от удовольствия.
Я потянулся – во всем теле была та невероятная легкость, которая бывает после правильной, нужной и утомительной работы, той, которая давно должна была быть совершена, но все никак не давалась в руки, не приходила на ум. Но теперь дело было сделано, все пределы преодолены, и я не нуждался в ответах на вопросы потому, что у меня просто не осталось больше вопросов. И я с легким сердцем вошел в комнату. Алина и Смотритель смотрели мне прямо в глаза, но я выдержал их взгляд. Кто-нибудь нальет мне в этом доме чаю, – спросил я, и Алина метнулась на кухню. Старик смотритель крепко взял меня за руку и сжал ее – в одном этом жесте было больше смысла, чем во всех словах, которые я или он могли бы сказать друг другу.
И так я остался на Переезде. Я остался молча и безусловно, не задавая деду или внучке вопросов, не требуя ответов, не желая разъяснений, не упрекая и не жертвуя, просто остался на Переезде. Алина легко носила беременность и перешивала из постельного белья пеленки и распашонки, дед в ней души не чаял и с удовольствием готовился к предстоящему рождению внука или внучки – вырезал из дерева невероятной красоты колыбельку, соорудил пеленальный столик, из цельной колоды сделал ванночку для малыша, я же впал в какое-то благостное растительно-животное состояние – вставал засветло и рубил дрова, потом обливался холодной водой и возвращался в теплую постель, где мы с Алиной очень осторожно, стараясь не потревожить ребенка внутри, обнимались и целовались как молодожены, гулял с Алиной после обеда, когда спадал зной, помогал старику с обходом его неведомого мне участка дороги, чинил шпалы и проверял стыки, смазывал механизмы, потом мы пили чай на террасе и уходили гулять с Алиной по темнеющим вдали рельсам. Когда мы возвращались, бывало уже свежо, старик чаще всего уже спал, и мы пили чай вдвоем под светом абажура, привлекавшего мотыльков и комаров, а потом уходили в комнату и засыпали как дети, едва коснувшись головой подушки.
И все это время я молчал и не думал дальше того дня, который заканчивался тихим вечером. Я не спрашивал не только других, я не задавал себе никаких вопросов, которые могли бы разрушить мою гармонию. Я не думал о том, откуда Алина берет продукты, работает ли на переезде телефонная и телеграфная связь и ловит ли здесь мой сотовый, давно разрядившийся до нуля. Более того, я не задумывался о том, что будет, когда Алине придет время рожать, что станет с ребенком неведомого мне пола, которого я заранее признавал своим, хотя и не помнил его зачатия, и как мы сможем жить дальше. У меня, как мне казалось, была привилегия полностью снять с себя ответственность за свою жизнь и жизнь своих близких – пока рядом был этот дремучий старик, Станционный Смотритель, с его сказками о Переводе Стрелки, о Переезде и Главном Диспетчере, решающем судьбы простых людей. Честно говоря, в тот момент, я был готов жить так вечно – и вечно ухаживать за Алиной и малышом, вечно помогать всегда занятому старику, вечно слушать рельсы за поворотом и не думать о том, что это может кончиться.
И все же это кончилось.
Картина 8. Поезд
Утром старик был не в духе, молчал, смотрел в небо, прикладывал ухо к рельсам, отказался от моей помощи и ушел на обход один. Алина лишь подняла брови, но ничего не сказала, я же, пребывая в утренней благости, почти не обратил внимания на причуды смотрителя. И все же в воздухе повисла какая-то неопределенность, как будто легкая тревога сошла на дом и его обитателей.
Алина была на сносях – я помнил это время по беременности бывшей жены, но по-прежнему легко ходила по дому. Однако сегодня она все никак не могла остановиться в своих хозяйственных заботах – то преувеличенно долго мыла посуду, то перетирала чашки в старомодном буфете темного дерева, то вдруг взялась мыть пол в столовой, отказываясь от моей помощи, словом, вела себя как кошка, ревниво обустраивающая свою коробку в темном углу, чтобы там принести котят.
Неожиданно появился старик и поманил меня пальцем на улицу. Я вышел на переезд – небо переливалось всеми оттенками радуги и одновременно казалось, что вот-вот пойдет дождь или выглянет солнце. За все время своего существования в домике Смотрителя я второй раз увидел старика таким взволнованным. Он тоже, не отрываясь, смотрел вдаль и непрерывно приставлял руку козырьком то к глазах, то к уху, словно вслушиваясь и всматриваясь в то, что пока было скрыто от обычного человека.
Что-то случилось, спросил я и сам удивился – таким чужим и неестественным звучал мой голос под перламутровым небом переезда. Не болтай попусту, – оборвал меня старик. – Ничего не случилось и не случится, если меня слушать будешь. Иди воды из колодца натаскай, поставь на плиту греться. Питья из варенья свежего приготовь, да слышь, потом в дом не ходи, сам тебя позову.
Старик ушел, а я остался стоять, понимая, что в серых небесах и вокруг на переезде должна свершиться какая-то огромная перемена, в которой я ничего не понимаю, кроме одной простой вещи – Алине пришло время родить нашего ребенка.
В моей жизни уже были одни роды – моего сына, но тогда все это было совершенно чужой историей, в которой мне была уготована роль наблюдателя – поездка на «Скорой», приемный покой, отчужденное испуганное лицо жены, водка, выпитая у кого-то из друзей, беспамятство и похмелье, лицо и сверток в окне, а потом это же лицо и сверток с красным кричащим личиком, но уже с близкого расстояния, а после этого – бесконечные ночи, полные крика и бессонницы, обременительных забот и нежеланной ответственности. Пожалуй, вот и слово найдено – я не хотел отвечать за рожденное мной вне любви существо, бывшее мне сыном. Да, я заботился о нем настолько, насколько позволяло время и деньги, но я не хотел нести ответственность за то, что с ним происходит, кем он вырастет, какой путь изберет. И поэтому малейшее отклонение от нормальных отцовских обязанностей я воспринимал в штыки – мое дело было приносить домой деньги и выносить из подъезда громоздкую коляску, все остальное было делом рук и совести моей жены.
Там, где нет ответственности, еще бывает любовь, но там, где нет любви, не может быть никакой ответственности. Уход от жены означал для меня, как для большинства таких отцов, уход от ребенка, как от того, кто был ее – не моим – продолжением. За годы вне семьи я практически не навещал сына, выросшего совершенно чужим, крикливым и избалованным мальчиком, и не скучал по своему отцовству. Мой отец был никудышным отцом, думал я, и сам я плохой отец, и незачем еще раз оказываться в такой ситуации и плодить безотцовщину. С того момента дети больше не существовали для меня – я намеренно не встречался с женщинами, у которых уже были дети, мягко отклонял всякие скрытые и явные попытки забеременеть и держался подальше от компаний, где дети были центром вселенной. И даже женщина с ребенком на моей единственной картине была всего лишь абстракцией – веселый, здоровый младенец не был моим ребенком, это была часть картины, штрих к образу рыжеволосой возлюбленной, красивый, яркий мазок, но не более.
Но сейчас все было иначе, хотя я, хоть убей, не помнил момент, когда и как была зачата наша рыжеволосая дочь – почему-то я был абсолютно уверен в том, что родится именно девочка, тот жизнерадостный младенец с моей единственной картины, или копия Алины в младенчестве, я не знаю, но внутри меня жило ощущение того, что я просто знаю малыша, который должен родиться, и мне нет нужды переживать за то, чей он на самом деле, будет ли он таким, каким я его вижу, и каким отцом ему я стану. Все было как будто уже давно решено за меня и точка, я просто подчинялся общему ходу времени, не мешая себе любить и ценить то, что происходит со мной прямо сейчас, как будто у меня была еще целая огромная жизнь в запасе под присмотром мудрого старика с лохматыми кустистыми бровями.
Но в один миг все вдруг переменилось. Спокойное течение времени словно оборвалось на полуслове, старик из всеведущего и всезнающего Стрелочника превратился в обыкновенного озабоченного деда, а сам я из беспечного случайного гостя на переезде вдруг стал почти что главным действующим лицом истории, которая вот-вот должна была произойти в нашем домике под перламутровым небом. Я должен был стать отцом того, кого так ждала в последние дни Алина, трогательно обустраивая наше семейное гнездышко.
Внутри меня будто что-то щелкнуло – я сломя голову бросился выполнять поручения старика, даже те, о которых он вовсе не просил, – наносил воды, вскипятил огромную 50-литровую кастрюлю, развел целую банку кисло-сладкого смородинного варенья с водой, достал и разложил по стопочкам приготовленные заранее простынки, пеленки и детскую одежду, помыл пол, протер пыль, перемыл посуду, оставшуюся после обеда, приготовил себе и старику бутерброды с салатом и сыром, щедро сдобренным ядреной горчицей, – как любил Смотритель, потом, как и было сказано, зачем-то вышел в огород и тщательно проредил грядки и выполол сорняки, а заодно поставил отмокать в ведро топорище – как будто мне предстояло заняться рубкой дров. Оглядывая хозяйским взглядом двор и переезд, я словно обрел какое-то особое видение и слух – мне была заметна всякая мелочь, досадная неполадка, грязь, посторонний звук или перекос в том, что я видел или слышал. Все было слышно или видно, и только домик полностью выпадал из моей новой картинки мира. С того момента, как старик Смотритель скрылся за дверями, дом будто перестал существовать, он беззвучно стоял на переезде, нарисованный на картине или увиденный через толстое стекло автобуса, лишенный объема и глубины, обезличенный и в чем-то глянцевый, будто из модного журнала. В окошке развевалась ситцевая занавеска, дом был освещен со всех сторон, как будто располагался на съемочной площадке, а не под живым неярким небом, и в нем ничего не происходило, как если бы время остановилось не только для меня, но и для всего переезда.
И тут меня мазнуло по щеке легким дуновением ветра, словно Алина, пробегая мимо, легонько хлопнула ладошкой возле моего лица. Я огляделся по сторонам – небо так же неподвижно висело у меня надо головой, переливаясь перламутром, но где-то вдалеке, за гранью моего зрения, на рельсах медленно возникла и стала двигаться черная точка, постепенно увеличиваясь в размерах.
Сначала я не верил собственным глазам, потом мне пришлось признать, что зрение меня не обманывает – к переезду медленно, явно снижая скорость, приближался огромный поезд. Почему огромный – всматриваясь вдаль, я не видел конца вагонам с затемненными от яркого солнца окнами, они все выкатывались и выкатывались из-за горизонта, отодвинувшего свои границы.
Сердце в груди у меня остановилось – громада поезда приближалась к нашему переезду в самый неподходящий момент – день и час, когда должна была родиться наша дочка, и я ничего не мог с этим сделать. Поезд должен был остановиться – я явственно слышал скрежет башмаков, прижимаемых к рельсам, видел, как постепенно светлеют окна в вагонах, в них виднелись чьи-то лица, слышалась музыка, смех, словом, играла жизнь во всех ее красках, совершенно неуместная в моем теперешнем настрое.
И тут впервые за прошедшие месяцы я вдруг отчетливо сложил картинку, как будто она была заранее нарисована в моем мозгу, но случайно оказалась рассыпанной и надежно забытой, зато теперь я смог актом прозрения восстановить ее в памяти. Все, что когда-либо говорил мне старик Смотритель, уложилось в жесткую и понятную схему. И даже моя теперешняя жизнь предстала мне в совершенно ином свете.
Не удивительно, что на нашем переезде собирается остановиться поезд, – ведь это и есть тот главный состав моей жизни, о котором не раз неясно и уклончиво толковал со мной старик. Наверняка, в одном из купе едет курьер, а у него в портфеле распоряжения и бумаги, и одна из них, скорее всего, касается меня. Мне предписано покинуть этот богом забытый даже не полустанок, а рядовой железнодорожный переезд, откуда нельзя ни уйти по рельсам, ни сбежать через лес, мне разрешено вернуться в обычную, нормальную человеческую жизнь в собственной квартире, мне дозволено не становиться отцом ребенка, еще неизвестно как и кем зачатого с восемнадцатилетней девчонкой, которая и сама появилась на свет в результате незаконного акта любви. Мне дан шанс оставить этот странный мир и Стрелку до того, как произойдет перевод на путь, с которого я уже не смогу свернуть до конца жизни – рождение ребенка, принятие на себя новой ответственности, бесповоротное и окончательное разрешение судьбы до конца моих дней.
В мозгу всплыло только одно слово – Стрелка, и я понял, к чему вели все эти размышления последних минут, а на деле – месяцев на переезде. Смотритель не зря говорил мне о Стрелках и способах их перевода, и он не просто так ушел в дом и не показался даже тогда, когда невозможно было не слышать шум приближающегося состава. И совсем не просто так меня просили не заходить в дом, где лежит и может быть, уже находится в родах Алина, – мне предоставили возможность самому сделать выбор. Ребенок или прежняя жизнь, Алина или новые подружки, Смотритель или отец с сестрой, переезд или могила матери, служба в офисе или суровый быт, я или опять же я, но совсем иной я – в иных обстоятельствах, с другими женщинами, во внешнем мире.
Стрелка – вот то единственное, что могло помочь мне покончить с днем сегодняшним и я бросил взгляд на допотопного вида рычаг, предмет гордости старика. Мне и раньше казалось, что это совершенно ненужное сооружение на нашем переезде – ведь почти сразу же за стрелкой поворотные рельсы заканчивались, и вздумай кто перевести ее на самом деле, поезд просто сошел бы с рельс и похоронил под собой домик и его обитателей. Стрелка годилась лишь для маленькой дрезины или маневрового тепловозика – переждать прохождение основного состава, но огромный состав, приближающийся к нашему переезду уничтожил бы даже следы нашего пребывания, если бы кто-то перевел стрелки в тупик.
Бог знает, сколько времени заняли все эти размышления у меня в голове – изложить их сегодня на бумаге стоит куда больше времени, но тогда это произошло одновременно с тем легким и изящным движением рук, которое я подсмотрел у старика – хвастаясь сноровкой, он много раз демонстрировал мне различные приемы Перевода с большой буквы, как он выражался. Всего одно простое движение по перекладыванию рычага из стороны в сторону, совершенное мной почти перед поездом, который уже намеревался медленно причалить к переезду – проводники стояли на подножках, пассажиры вертели головой в окнах, пахло едой и мочой, а у меня за спиной безмолвно стоял дом, в котором Алина рожала нашу девочку прямо в ласковые и добрые руки старика Смотрителя. И я – по какой-то неясной мне причине – не мог допустить того, чтобы вся эта мирская суета снова началась в такой торжественный и высокий момент под перламутровыми небесами переезда. Я как будто знал, что этот поезд может и должен пройти мимо, потому что иначе он уничтожит то хрупкое и неясное равновесие внутри меня, которого я достиг за последние месяцы благодаря старику, Алине и не рожденному еще малышу, и я был готов пожертвовать всем в своей жизни ради его сохранения, даже ими и даже собой.
Горячий безумный порыв ветра толкнул меня в лицо, махина поезда навалилась на переезд всей мощью и вдруг резко ушла в сторону, как будто впереди, как по мановению волшебной палочки, проложили новую железнодорожную ветку. Вагоны проплывали мимо меня с эффектом замедленной съемки, я видел удивленные лица курьеров, проводников, пассажиров, слышал свистки и крики, неясные трели звонков, но все это постепенно стихло вслед за полным исчезновением последнего вагона и воцарением такой привычной для меня тишины. И только рельсы еще продолжали звучать и звенеть, словно доигрывая какую-то мелодию, но потом стихли и они, и все замерло под стремительно темнеющим небом, на котором постепенно проступили звезды, и зажглась луна. А уж тогда отворилась дверь домика, и в освещенном проеме показалась Алина и сказала мне то, что я хотел услышать в этот момент.
Она сказала: Уже прохладно, иди домой, пора ужинать.
И я пошел.
Картина 9. Время
Но дом, в который я вхожу, уже не тот уютный домик на переезде, который я оставил несколько часов назад. Все в нем неуловимым и бесповоротным образом изменилось. Во-первых, за столом, с ребенком на руках сидит не моя Алина, вернее сказать, не совсем моя Алина. Этой Алине на вид лет двадцать с хвостиком, она выглядит как взрослая молодая женщина, на коленях у которой вертится бойкая рыжеволосая девчушка лет трех, копия мамы в детстве. Во-вторых, и этому я почему-то удивляюсь еще больше, чем тому, как резко повзрослела Алина и стремительно выросла дочь, за столом нет старика Смотрителя. Его любимая чашка Ленинградского фарфорового завода, обычно всегда стоявшая подле его стула, почему-то на полке, а сбоку на нее опирается торжественная фотография старика, окантованная черной рамкой.
Алина прослеживает мой взгляд и едва заметно вздыхает – почти сразу после рождения внучки ушел, в саду схоронили…дедушку твоего, – и она обращает лицо к дочери.
Дедуфка, – чуть картаво произносит девочка и тянется рукой к сахарнице на столе. Алина легко отодвигает сахар ко мне и кивает – наливай себе, наверное, продрог на переезде.
Я смотрю на свои руки и вдруг вижу, что они дрожат, и если я попробую налить себе чай, то наверняка испорчу скатерть. – Давай лучше ты, – выдавливаю я из себя и почему-то отвожу глаза. Все – включая Алину, девочку, чай на кухне и фотографию Смотрителя – больше не моя жизнь, а скорее кажется бутафорией, декорацией, нелепой постановочной сценой в спектакле, который разыгрывается явно без меня.
И тут ее крепкая маленькая рука ложится на плечо – неуловимым движением, оставив дочку на стуле, Алина проскальзывает мне за спину и обнимает сзади. Ее запах, грудь, живот, тесно прижатые к телу, такие знакомые и родные, такие трогательно беззащитные, что я чувствую, как слезы против воли подступают к горлу и к глазам, и опускаю голову, чтобы девочка не заметила моего волнения.
Я знаю, – тихо говорит Алина, – мы с дедушкой виноваты перед тобой, что тогда заставили тебя выбирать, это было жестоко и не по-человечески, но мы просто не имели права, не могли взять на себя ответственность за тебя и твою жизнь.
Алина, – я говорю глух, по-прежнему сдерживая рыдания, – я ничего не понимаю, я никогда ничего не понимал, но хотя бы сейчас, ты можешь мне объяснить, что со мной происходит, почему я здесь, почему все так, почему?
Произнося последнюю фразу, я понимаю, что слезы уже не удержать – постыдные для мужчины, горячие от усилий сдержаться, горькие от непонимания и обиды, они уже текут по моим щекам, оставляя дорожки на небритых щеках, и капают на чумазые от масла и мазута руки, которыми я только недавно переводил Стрелку.
И вдруг тонкие и нежные детские пальчики обхватывают мои руки и доверчиво прижимают их к себе – моя дочка стоит рядом и обнимает колени, снизу заглядывая в лицо и забавно приговаривая – папа пачет, посему папа пачет?
Алина, – горько и с обидой спрашиваю я, – разве это не мой дом, разве ты не моя жена, а эта девочка не моя дочь? Разве я не заслуживаю правды, но только на этот раз настоящей правды, а не тех историй, которыми меня потчевал твой дед, царствие ему небесное? Или он на самом деле не умер, а просто ушел в большой Обход и еще непременно вернется, и мне придется ждать его вечность, чтобы получить объяснения? Я не спрашивал тебя, пока тебе было восемнадцать, не спрашивал тебя, когда ты забеременела, не спросил бы и после родов, но теперь, после того, что произошло там, на переезде, когда я перевел Стрелку, теперь я хочу знать – где я, где мы все…
Еще несколько секунд я ощущаю ее тепло у себя за спиной, и вот она уже сидит напротив меня, совсем по-женски подперев лицо рукой – грустное, чуть отчужденное, усталое лицо человека, исполняющего свой долг несмотря ни на что.
Имеешь полное право, – отвечает она, и глаза ее тоже затуманиваются слезами, как будто то, что она хочет мне рассказать, причиняет ей настоящую боль. – Может, даже больше прав, чем ты думаешь. Тебе ведь иногда кажется, что это ненастоящая жизнь, а просто странный затянувшийся сон, из которого не можешь никак не можешь выбраться, словно запутавшись в паутине?
И это правда, мне действительно довольно часто казалось, что я просто заснул на переезде в автобусе, но сон мой, как это часто бывает среди дня, превратился в липкий полуденный бред.
И все же это не сон, – печально говорит Алина, сон – это ведь тоже другая реальность, но она существует только в твоем мозгу, не более того, а мы – я, дед, наша дочка, ее, кстати тоже зовут Алина, Алина-младшая, курьеры, диспетчеры, проводники и Генеральный директор, мы все существуем не только для тебя. Мы живем такой же жизнью, что и ты, только в другом мире, в котором у каждого из нас своя судьба, свое предназначение, свое место, и мы знаем, для чего и как мы рождены. Этим мы и отличаемся от вас – в ваш мир принято приходить и существовать в нем вслепую, и только перед смертью, а то и за ее пределами, вы понимаете, для чего и зачем вы были рождены. У нас все не так – даже маленькая Алина-младшая знает, какую роль ей суждено сыграть в нашей истории.
Но ведь это ужасно – я взволнованно перебиваю ее – ужасно знать, зачем ты родился и когда ты умрешь, к чему тогда стремиться, если все уже известно наперед?
Я так и знала, – Алина улыбается, и на ее чуть округлившихся с возрастом и рождением ребенка щеках возникают ласковые ямочки, – но для нас самое главное не конечный результат, а то, как мы к нему идем, вы ведь тоже знаете, что рано или поздно умрете, почему же вам не все равно, какую жизнь вы проживете по дороге к смерти? Вот и мы в своем мире больше всего озабочены тем, чтобы наилучшим образом исполнить свое предназначение, и чем лучше у нас получается, тем больше надежды, что за одним предназначением последует другое, не менее интересное и любопытное.
Не понимаю, – опять перебиваю я Алину, – кто же придумывает для вас все эти задания-предназначения? В своем мире у меня есть хотя бы какая-то свобода воли – хочу – делаю, хочу – не делаю, и никто меня не накажет за тот выбор, пусть и неправильный, ведь это мой выбор.
Да, – неожиданно легко соглашается Алина, но за каждый неправильный выбор, сделанный человеком вслепую, ему приходится платить, иногда болезнью, иногда самой смертью, а ведь знай он заранее, что так будет, разве он выбрал бы не тот путь? И кого ему винить за то, что он поступил неправильно – себя или чью-то волю? В нашем мире нам некого упрекать – ведь мы выбираем свой путь, зная обо всех последствиях.
Ты хочешь сказать, – опять перебиваю я, – что ты, твои родители или к примеру, дед, знали, что нарушают правила, знали обо всех последствиях своего выбора, понимали, что не выполняют свое предназначение и что будут наказаны за отступничество, но все равно совершили то, что совершили?
Да, так оно и водится в нашем мире, – кивает головой Алина, – мы знаем, что совершаем неверный выбор, не тот, который нам предназначен, и знаем, что потом будем страдать и мучиться, возможно даже, всю жизнь до смерти, но иногда это лучше, чем поступать так, как должно.
Ну почему, почему, я не понимаю, и я обхватываю голову руками, – почему то, что в нашем мире обычное дело – любовь, семья, дети, – в вашем мире означает нарушение правил?
Не знаю, – пожимает она плечами, – в вашем мире это тоже возможно, если человек – священник или военный, или монах. В какой-то степени мы здесь все священники, монахи или военные – даже дети, потому что мы живем на границе того, что познано и предсказуемо, и это и есть наш мир, и того, что еще никому не известно и не будет осознано никогда, и именно эта часть и есть твой мир.
То есть наш мир не познан и непредсказуем? – я понимаю, что мой вопрос звучит глупо, но не могу не задать его Алине, которая в эту минуту представляется мне чуть ли не ангелом-вестником бога на земле.
Да, ровно в той же степени, в которой наш – понятен, известен и рассчитан до мелочей, – отвечает мне рыжеволосый ангел.
Но тогда объясни, как я попал сюда и означает ли это, что я могу попасть обратно, если захочу, – я задаю самый главный и неудобный вопрос и почти физически ощущаю, как он причиняет Алине боль уже тем, что он произнесен мной вслух. Она глубоко вздыхает, словно собирается нырнуть в глубокую холодную воду и начинает говорить еще медленнее и размереннее, чем обычно.
Наш мир не может существовать без вашего – они как колбы в песочных часах, соединены друг с другом. Непредсказуемость вашего мира перетекает через узкое горлышко к нам, сливается с Предназначением и превращается в обычное течение времени, которое присуще обоим нашим мирам. Но иногда все получается наоборот – когда из вашего мира просачивается безнадежная и понятная судьба, за которую все уже давно решено, тогда она производит эффект взрыва, столкнувшись с нашей размеренной жизнью. Так произошло, когда ты оказался на Переезде в автобусе.
Не понимаю, – я вдруг чувствую, как сильно меня задевают слова Алины, – что же такого безнадежного и просчитанного в моей судьбе? Я ее по крайней мере сам выбираю!
Не обижайся, – тихо говорит Алина и кладет свою руку поверх моей, – я ведь не упрекаю тебя, и незачем оправдываться. Ты и сам понимаешь, о чем я. Твоя жизнь до переезда – она не совсем твоя, ты ни разу не поступил так, как хотел или считал нужным, ты просто принимал чужие решения и постепенно уговаривал себя, что они на самом деле твои. Так было с матерью, с отцом, с бывшей женой и сыном, и даже с твоей работой. И так продолжалось бы дальше, до самой смерти, кстати, могу тебе сказать, что еще немного, и ты бы умер. В тот день на переезде произошла ужасная авария – перегоняли старый маневровый тепловоз, и семафор почему-то не сработал. Твой автобус разрубило пополам, и место, где ты сидел, было полностью уничтожено.
Меня прошибает холодным потом – так буднично и спокойно говорит Алина о моей возможной смерти. Словно завороженный, смотрю я на ее лицо и понимаю, что на самом деле ничего о ней не знаю – прожив и прижив от нее ребенка, я нахожусь рядом с человеком, который мне незнаком.
И да, и нет, – вдруг отвечает она, словно считав с моего лица удивление, боль и страх, – ты и знаешь, и не знаешь меня одновременно. На самом деле, ты не умер – ты принял верное решение, оказавшись на стыке миров, и теперь, когда ты в этом мире со мной и Алиной-младшей, ты знаешь обо мне все, что только может быть известно мне самой. Но если бы мы с тобой вдруг оказались в твоем мире, ты бы действительно не знал обо мне ровным счетом ничего – потому что у вас гораздо важнее, откуда я родом, кто мои родители, где я училась, от кого у тебя ребенок и так далее, тогда как у нас важно только то, для чего человек живет. Я живу здесь для тебя, и Алина младшая тоже, а дедушка жил ради меня и моих родителей и еще сотен других судеб, которые он вершил в свое время.
А я – для чего тогда я, скажи мне, – спрашиваю я и сам пугаюсь собственного вопроса. Мне страшно услышать ответ Алины. Если он будет ясным и простым, я могу не принять его, если он будет сложным и запутанным, я могу попросту не разобраться в нем.
Не знаю, – спокойно отвечает Алина, – я не знаю, для чего ты, и для чего ты здесь. Только ты можешь ответить на этот вопрос. Я думаю, ты знаешь ответ, ведь ты сам принял решение перевести Стрелку.
И что теперь с нами будет? Ты знаешь, ради чего ты живешь, а я по-прежнему не понимаю, зачем и почему. Да, я перевел Стрелку, но я не думал, что вместо ответа получу новые вопросы.
Зато я знаю, что с нами будет, – вдруг твердо говорит Алина и встает из-за стола. Затем она мимолетом смотрит на часы на стене, слегка хмурится и берет Алину-младшую за руку. – Пойдем, – почти командует она, – я тебе кое-что покажу.
И мы выходим из дома на темный переезд.
Картина 10. Автобус
Мы стоим во дворе около могилы Смотрителя. Вместо креста на ней установлена колода с топором, к колоде прибита табличка, буквы в темноте не разобрать. Алина гладит топорище и говорит:
Дед очень хотел тебя еще увидеть, поблагодарить за все, за меня, за Алинку, даже за топор. Как он говорил, в этом поступке весь ты – такая мелочь вроде, а ты и ее предусмотрел.
Алина, – беспомощно говорю я, – я ничего не предвидел, просто подумал о том, что мне еще здесь долго оставаться, ребенка растить…
Ты и растил, – улыбается Алина и показывает глазами на дочь. Я оборачиваюсь и не верю глазам – рядом со мной стоит девочка лет 12, готовая скоро превратиться в юную девушку. Алина-младшая как две капли похожа на Алину и все же я ясно вижу, что это моя дочь. Она чуть застенчиво улыбается и гладит по руке.
Как же так, я не понимаю, словно вся моя жизнь проходит мимо, я ничего не помню, только ощущаю, что все, что ты говоришь, правда, но как будто – все это не со мной, – от обиды мой голос предательски дрожит и срывается.
Алина берет мою руку и кладет ее себе на грудь:
Милый, поверь мне, все это правда. Просто в нашем мире ты помнишь только те моменты, которые по-настоящему важны для тебя, твоих близких, а остальное спрессовывается у тебя в памяти в микроскопические мгновения. Если читаешь захватывающую книгу, то почти наверняка пролистываешь долгие и красивые описания – так и мы здесь пролистываем книгу своей жизни. Важно то, что ты чувствуешь сейчас. Ты меня понимаешь?
Мы втроем идем по блестящим рельсам куда-то вдаль, Алина заглядывает в лицо, Алина-младшая держится за локоть, пахнет прохладным лесом, недавним поездом и пыльной дорогой, как будто где-то невдалеке проходит автострада. Алина вдруг замолкает и несколько минут мы просто бесцельно идем куда глаза глядят, но потом я не выдерживаю и останавливаюсь.
Алина, – говорю я, – я никуда больше не пойду. Я решил навсегда остаться с тобой в вашем мире. Я согласен жить по вашим законам, я готов не задавать никаких вопросов, помнить только самое важное и главное и даже пропустить собственную смерть, как Смотритель, лишь бы жить с тобой и дочерью. Я знаю, что отсюда нельзя ни уйти, ни уехать, и я это уже понял, ты ведь это хочешь мне показать?
И тут Алина резко останавливается, словно с размаху натыкается на стену, ударяющую ее в грудь. Лицо ее искажается, как от боли, и она вдруг начинает плакать. Мы с дочерью с двух сторон обнимаем ее и ласково гладим по волосам и по спине, как маленького ребенка, бормочем что-то бессмысленно-утешительное, как будто можем помочь ее горю, и она постепенно успокаивается и перестает всхлипывать и просто неподвижно стоит на рельсах, глядя нам с дочерью в глаза.
Ты, наверное, не поймешь и не поверишь мне, – говорит она твердо и решительно, – но мы тоже имеем право совершать собственный выбор, так же, как и ты. Когда ты перевел Стрелку несмотря на последствия, ты решал за нас – за меня с дедом, за Алину-младшую, и сегодня я сделаю то же самое.
Я вдруг чувствую, что еще немного, и Алина скажет нечто такое, после чего – как после перевода Стрелки, больше не будет пути обратно, и я безуспешно пытаюсь ее остановить, но она непреклонно отводит мои руки и продолжает говорить мне прямо в лицо как будто в бреду:
Я хочу, чтобы ты был счастлив именно так, как ты сам этого хочешь, чтобы проживал каждую минуту отмеренного тебе времени, сомневался, ошибался, уходил и возвращался, как все люди в твоем мире. Я хочу, чтобы ты исправил все ошибки, совершенные тобой в прошлой жизни, это возможно, возможно, потому что твоя жизнь еще не прожита до конца, автобус еще не въехал на переезд, а маневровый тепловоз уже надежно остановлен в тупике, дед вовремя заклинил стрелку топором, пусть им потом и нельзя было пользоваться.
Мама, что ты такое говоришь, – впервые подает голос дочь, и мне становится по-настоящему страшно, видимо, то, что сейчас происходит, никак не вписывается в понятие предназначения, о котором Алина долго толковала мне в домике. – Ты не хочешь, чтобы мы все вместе, с папой, жили дальше долго и счастливо? Я знаю, это мне было на роду написано, родиться у тебя и папы, прожить с вами на переезде двадцать лет и потом уехать в Главную железнодорожную Академию на Центральном Вокзале и стать помощником Директора, но если ты сейчас выберешь другой путь, если ты переведешь Стрелку – ее голос прерывается от волнения – то ничего этого не будет! Ты же знаешь, даже нас больше не будет!
Последние слова Алина-младшая почти кричит, вцепившись в меня, словно я спасательный круг, и я, откликаясь на просьбу дочери о помощи, крепко обнимаю ее за плечи. Лицо Алины искажается от гнева и она яростно, с нажимом, продолжает говорить безжалостные слова, как будто выплевывая их изо рта, и они предназначены скорее не мне, а нашей дочери:
Да, я все знаю, знаю не хуже тебя, но это мое решение, и я уверена, что оно правильно. Для папы наша жизнь здесь никогда не станет настоящей – ведь и сейчас его мозг воспринимает ее как сон, как пролетающее мимо далекое видение. Он не помнит ничего – ни того, как мы с ним впервые признались друг другу в любви, как ты родилась, сделала первый шаг, сказала первое слово. Он не знает, как ты болела в детстве, он забыл о том, как долго и мучительно умирал дедушка, он не видит в нас следов прожитых вместе лет, и так будет дальше. Его собственная жизнь просачивается сквозь пальцы, и его следующим и последним воспоминанием будет твой отъезд и его смерть под колесами поезда, который увезет тебя на Центральный вокзал! Я и ты – мы обе будем счастливы его любовью и заботой, насколько это возможно, но для него перед смертным взором не будет того воспоминания, которое даст закрыть глаза с чувством исполненного долга! У него будет темнота, сон разума и сожаление о том, что жизнь прошла, а он так и не понял, зачем…
Дочь, висящая на моем локте, начинает тихо плакать, и Алина неожиданно мягко гладит ее по волосам, продолжая обращаться уже ко мне:
Пойми, я не могу поступить иначе, потому что люблю тебя – люблю так, как любят у нас – не ради себя, а ради тебя, потому что и сама провела с тобой лучшие годы своей жизни. Это только для тебя ничего не было, а для меня было все – и любовь, и ссоры, и слезы, и радость, и смерть, и все это намертво впечатано в мою память, да и в память нашей дочери тоже. Ты укачивал ее ночью, ты показывал ей буквы, ты помогал ей делать уроки, ты утешал ее в горе и боли, хотя для тебя прошло всего несколько часов. Но то, что должно произойти, это не вопрос дней или часов, это вопрос минут и секунд. Сейчас, когда ты обернешься, ты окажешься на пути летящего поезда, я уже давно перевела Стрелку, как меня учил дедушка, и твоя задача – вовремя сойти с рельсов. Что будет дальше, я не знаю, могу только догадываться, но одно мне известно точно – ты никогда больше не увидишь ни меня, ни дочери. Наши миры не пересекаются и не повторяются, так что не ищи в той, другой жизни, рыжеволосую девушку, похожую на меня, – меня там нет и не будет. Но ты знаешь, что у тебя навсегда останется от нас навсегда, если ты, конечно, не захочешь забыть все это как страшный сон, стереть из памяти, как будто этого никогда не было. А теперь – пора, поезд уже прошел наш переезд и у тебя почти не осталось времени. Уходи, уходи же, говорю!
Я оглянулся и увидел сзади огни на фоне темнеющего леса. Алина и дочка стояли рядом со мной, на их лицах играли всполохи приближающегося света и казалось, они не то плачут, не то смеются, взявшись за руки.
А вы, что будет с вами? – крикнул я, почти физически ощущая приближающуюся махину состава за спиной. – Я так не хочу, я никогда не пойду без вас, я остаюсь!
Пора, – вдруг сказала Алина и резко толкнула меня в грудь со всей силы. Я не удержал равновесия и полетел с насыпи вниз головой, однако это было так, словно я смотрел себя со стороны в замедленной съемке. Вот я, нелепо взмахнув руками, как птица, падаю назад, ноги отрываются от земли, голова дергается от толчка и возвращается на место, и я вижу, как высокий, скорее всего, двухэтажный поезд подминает под себя то место, где еще несколько мгновений назад стоял я, а потом словно закатывает под колеса рельсы, Алину с дочерью, синее небо со звездами, еловый лес, и уносится вдаль, в совершенную пустоту. В этот момент голова и спина ударяются об землю, легкие заглатывают порцию нестерпимо горячего воздуха, и я теряю сознание.
Эй, вам что, плохо, мужчина, – слышу я голос над собой и открываю глаза. – Что ж вы такой нежный, ровно баба, ушел тепловоз, успел слава богу, все живы, и вы тоже. – И средних лет женщина жизнерадостно хлещет меня по щекам. Я лежу на полу автобуса, около дверей, вокруг столпились пассажиры, и даже водитель склонился надо мной и радостно хлопает себя по бедрам.
Я ничего не понимаю, что, впрочем, уже привычное для меня состояние души и разума, зато все остальные наперебой объясняют, что когда автобус уже въезжал на переезд, неожиданно ему наперерез выкатился маневровый тепловозик, а водитель – хвала ему и честь – успел открыть двери, и все успели выскочить, но только не я, хотя и стоял у дверей, потому что упал в обморок, паровозик же каким-то чудом стрелочник перевел в тупик перед самым переездом, и все обошлось. И все рады, и никто не пострадал, кроме меня, потому что я все никак не приходил в сознание, и кто-то уже вызвал Скорую, но пока она доедет сюда по пробкам, да еще после аварии…
Старик, где старик стрелочник, – перебил я рассказ словоохотливой женщины, – где он?
Не было никакого старика, – и рассказчица пожала плечами, – это женщина была, такая, в оранжевой робе и с рыжими волосами, а потом, когда все обошлось, она на тепловоз села и уехала – сказала, что ей отчитаться нужно где-то там, на Центральном Вокзале, что ли…
И я понял, что это было настоящее прощание, мое и Алины, и в ее лице – дочери и старика Смотрителя, и всего переезда, предотвратившего мою смерть и подарившего мне шанс на новую жизнь. Даже врачи со Скорой подтвердили, что мне жутко повезло – я был единственным, кто не успел выскочить из автобуса, и если бы тепловоз не отвели, от меня бы ничего не осталось. Но я знал, что дед и Алина позаботились о моем будущем задолго до этого момента, еще тогда, когда я, человек, проживший целую судьбу в неведении, принял первое настоящее решение. Я выглянул из окна автобуса, в тайной надежде увидеть переезд и домик, а в окне цветок и рыжеволосую девушку, но на месте домика лежала груда строительного мусора. Оказывается, домик в обход всех правил и логики, какой-то сумасшедший обходчик много лет тому назад построил именно поверх рельсов тупика, где и затормозил неизвестно откуда взявшийся тепловоз. Обо всем этом мне сообщил милиционер, снимавший с меня показания по поводу происшествия на переезде. Там, где надо, разберутся, махнул он рукой на мой немой вопрос, и продолжил писать протокол.
Там наверняка разобрались, думал я несколько месяцев спустя, когда гостил у отца и сестры на юге. Девочка оказалась чудесной слушательницей – она, раскрыв глаза и не перебивая, удивлялась моим историям о переезде, о рыжеволосой тете и ее дочке. Пожалуй, ей единственной я рассказал всю правду о том, что со мной произошло, и даже показал картину. Она улыбнулась и слегка коснулась изображения женщины с младенцем на холсте.
Алина, – с трудом выговорила ее имя сестра. Честно говоря, это было ее первое слово.
13 августа 2016 года.