968 Views
* * *
Он говорит: я хочу прожить тихую жизнь вдали
от новостей про украину, людей на ивл, больших корпораций,
жениться, заделать сыновей, назвать их андрей, абрахам и али,
научиться обрабатывать дерево и в зеркале больше не отражаться,
стереть прилагу каршеринга, покинуть по наве пыряющий электробус,
исторгнуть уже наружу сокрытый в сердце санскрит,
построить домик у океана, дабы божественный огромный октопус
приходил по ночам — о теоремах и звёздах поговорить,
вдали от постковида и метамодерна
глядеть на луну, как на гладкую гостию в тёмно-синей ладони Творца
(и если даже всё это закончится, как мы и предполагаем, скверно,
то пусть венца не обретшим нальют винца,
иначе зачем всё это ваше сраное милосердие?), свежую простынь
расправлять по вечерам над кроватью, как рыболовную сеть любви,
я хочу, знаете, чтобы жюль верн, принц дакар, таинственный остров,
кожаный мяч, льняной хитон и девичий крик: лови!
Я хочу не то чтобы спрятаться, НЕ СМЕЙ НАЗЫВАТЬ МЕНЯ ТРУСОМ, ПОТТЕР,
просто нужна тишина, недостижимая на мелаксене и атараксе,
противно быть за, и остоебенило — против,
на что здесь нужно нажать, чтобы оказаться на дороге к дамаску?
…
Он говорит, потом замолкает, стакан допивает залпом,
надевает маску, прячет макбук, оплачивает счёт после бранча
и скупо уточняет: пора, мне пора на запад,
в крылатское или сколково.
Но мы оба знаем — гораздо дальше.
Данте
Беги из Флоренции, Дант, как поросёнок Пётр.
Ты умрёшь. Как все. И это — благая весть.
Ты с гибеллином по фене ботал,
писал стихи, опасался сесть,
был в восторге от собственного сарказма,
вожделел голый мрамор греческих тел,
но, в отличие от зырящей протоплазмы,
ты хотя бы думать умел.
Кстати, спойлер: тебя это не спасёт,
словесности нелепый солдатик,
потому что в этом мире возможно всё,
кроме одного — спасенья без благодати.
Над площадью Дуомо, как в маслобойке,
смешан гул голосов и грачиный грай.
Живые женщины ведут в ресторан и в койку,
и только та, что умерла, отворяет Рай,
и только Бог, что умер, может воскреснуть
(об этом ведал Сет, но не знал Пилат)
эта мысль вгрызается в сознание — мол, нечестно! —
как в волглую древесину входит пила.
Эпоха звёздных симфоний и войн в разгаре,
но все повально заткнули уши,
и что толку, когда Бог говорит с Гагариным,
если Гагарин не хочет слушать.
Зверь будет пробовать мир повергнуть в гигантский клип,
действуя через школу и сквозь семью.
Данте Красная Шапочка, ты в лесу заплутал и влип,
но я иду к тебе навстречу, как в полынью,
проваливаясь в чёрный текст под белой бумагой снега,
мой друг и дорогой коллега.
…
ЧСС в норме. Данте вышел из комы,
врачи говорят: ну, везуч мужик!
Он думает: а это вообще законно?
и уже бурлят итальянские падежи
в ослабленной, алой, точно тюльпан, гортани.
В палату ломятся знакомые, тащат есть….
И Дант говорит, раскинув руки аэропланом:
«Я умру. Как все. И это — благая весть».
* * *
В канун Пасхи я сидел за столом в своём доме на вершине холма, готовя сердце к празднеству следующего дня, как вдруг поднялась ужасная буря, казалось, весь холм вот-вот рассыплется на части. Я испугался, подумав, что это, должно быть, ещё один трюк дьявола,
но это оказалась ракета высокоточного наведения.
Я выбежал из дома и увидел обугленные стены,
соседку в голубом пледе с мелко трясущейся собакой-пиздюлиной на руках,
сползающие с раскуроченного балкона советские детские санки,
услышал надсадный визг.
В общем-то, это действительно и был трюк дьявола,
который уже давно предпочитает действовать руками людей,
убеждённых в собственной правоте
и привыкших постить в соцсети, имеющие множество глаз.
После поэтики
*
Когда фабула дверь выносит с ноги,
ты, человек, всегда волен выбрать себе сюжет.
Я сказал: «Вы боги, но одного творить не моги:
отказывать смерти — твоей сиятельной госпоже».
Дряхлый Эней, видя чёрные паруса,
юнеет округлившимся лицом и звонко кричит: это не тот алый!
Белый Бим уходит партизанить в леса
хлещет коньяк из фляги, заходится в кашле, ждёт Красную Шапку у переправы,
так что, в общем, всё, как всегда, закончится цветом крови
(некоторым после этого, правда, сулили золото, то бишь мёд).
Ты читал об этом с самого детства, а значит, будь наготове.
Бог должен умереть в этом мире.
И Он умрёт.
*
Сегодня проснулся от чувства лютой потери,
ёбнул с утра, думскроллил, блевал от ужаса,
провалил мораль, хотел рога и копыта — как у всякого приличного зверя,
но оказался не готов заради этого пить из лужицы.
Увидел своё будущее
и вошёл в него спокойно, как в арку парка.
Если боль явилась за кем-то одним, то будь уверен: вернётся за нами всеми.
Что за треск?
Знать, строчит на ливневой швейной машинке Парка,
и звучит голос черёмуховый, весенний:
Не оборачивайся,
не смей,
знаю, ты просто хочешь вернуть свою жену, жизнь и абажурный дом…
Думал, что ты Орфей,
но за спиной не Аид, а взрывная воронка на месте, где был Содом.
*
У твоей матери в Питере коллега помирает от лейкемии.
У друга предки в Сумах три недели сидят в погребе.
Всё будет очень плохо согласно закону драматургии.
Твиттер речёт: из Москвы может ли быть что доброе?
И ты выходишь на стогна своего сраного архетипа,
босиком,
пьян,
рыдающ,
лицом багров,
по нарративу негоден в Ахиллы,
по масштабу не вытянешь на Эдипа.
А тут прохожий на площади предлагает тебе рыбов,
мол, смотри какие: серебряные, перламутровые, сотканы из печали…
Ты шлёшь на хуй
и сулишь поставить синяк под глаз,
а Он смеётся и пожимает плечами:
ладно, Дисмас,
увидимся в другой раз.
конец парада
небо выпрямляется в полный рост
внутри бумаги
мышцы и кость
в литературном аэропорте
идет парад ни живых ни мёртвых
все без обеда и без обета
на войну идут
как бабетта
идёт ришелье
идёт гай монтег
отдельно по речке плывёт себек
пасть приоткрыв опасаясь мины
в крокодиловой субмарине
идёт как сбежавший из пекла адова
раненый сын малюты скуратова
облекшись в худи
увенчан летом
какой-то ангел прёт с трафаретом
и на гараж баллончиком краски
фигачит мене текел упарсин
идут ешиботники и хасиды
такие нервные такие красивые
за ними лесом
за ними полем
франкенштейн и малыш голем
блестящей грохочущей оравой
валят пандавы и кауравы
дед бхишма пал на ложе из стрел
ну так что же
он сам хотел
идёт голландский малец с дамбы
шатаясь под натиском дифирамбов
его обнимает как декабриста
братски мосластый горнист из гипса
вот-вот они рухнут
и хлынет в шлюз
единый могучий советский абьюз
идёт пастернак и надсадно плачет
ну отпустите его на дачу
и слышат все
там сатанинский враг
на пузе евойном растленный фрак
а наш парафиновый генерал
в теории вражину уже ебал
а мы не подкачаем на практике
как древле в далёкой галактике
отмудохав выкинем вон
гляньте сколь сладко сияет фронт
ещё тихий воздух глотает взвод
как сладко-солёный любовный пот
лижет розовую мозоль
блаженно уставившись в горизонт
и видит что зияет рана
там где должна бы быть победа
откуда вы
из тегерана
что вы везёте
грибоеда
* * *
Где легионеры соскребали
восемь букв с побега сикомора,
пели говорящие вокзалы
литанию для полиамора,
и давала дочка янычара,
пряча в тень побитое лицо,
чёрный чай имперского начала
и медовый латте беглецов,
знак начерчен кровью у мезузы,
чтобы Азраил не внёс повестку,
в браузере плавает Медуза,
и свекровь вонзает змей в невестку.
Собирали чемодан и пили,
Аполлон оплакал Кипариса,
на таможенном контроле — Младший Плиний:
Питер — Минск — Мадрид — Вальпараисо.
Первый сюжет
Кто в белом — волен с вами не играть,
из жизни выйти в греческий орнамент.
О Господи, спасибо за халат.
О Господи, спасибо хоть не ранен.
На наволочку высыпали вши,
как скорые на смерть мирмидоняне.
Осада неполезна для души,
ну, разве раз… и разве что по пьяни.
Истошный крик: скажите же врачу!
в ушах, как сахар, тает томно, гулко.
Я внутрь себя плыву. И есть хочу.
Икра. Изюм. Филипповские булки.
На воздусях карболки, невесом,
живу, как мальчик, щёк своих не брея,
и солнце, как пасхальное яйцо,
я на руках у денщика Андрея,
и мама шепчет: Груня, подавай! —
изрядно чаю, масла.
Мертвечины.
На койках ждут, как гнойный каравай,
измученные мрамором мужчины,
взращённые на сбитне о войне,
игравшие в отцовские погоны…
И что теперь?
Вот Тюп-Джанкой в огне.
Как Илион.
И рюмка самогона.
Второй сюжет
Остановились в Вышнем Волочке
в торжественной тиши, как до расстрела.
Жена спала, как бабочка в сачке,
а девочка слюнявая смотрела,
старуха рокотала с петухом,
чужой матрос плечами рвал пространство.
Мне возвращенье грезилось грехом —
се траченое молью постоянство.
Остановились. Вышли на откос.
И с тыла стыла грязная плацкарта,
и звёзд сиял кристальный купорос,
переливаясь в плоскость перикарда.
Малинник. Сосны. Мох.
Hemos pasado.
Сверчки. И васильки.
Nous sommes venus.
Осталось меньше года до посадок,
я никого за это не виню.
Wir sind gekommen, Brüder.
Тонколикий
мой сын-поэт собой удобрит БАМ.
Мы взращиваем, будто землянику,
презрение к высоким нашим лбам.
И эмигрантский ангел тонкий профиль
сокрыл, явив в кожанке судию.
…Ты умираешь, слышишь, брат Петрополь,
тебе как врач я это говорю.
Меня через неделю ждут «Кресты»,
и в этом нечто видится благое,
как будто под погоном тает стыд.
Остановились с лязгом.
Бологое.
Спи, Пенелопа, спи. Как перед Пасхой
алтарь, вагон заполнен смертной тьмой.
Спи, Телемак мой, спи. И слушай сказку.
Мы возвратились.
Мы пришли домой.
Четвёртый сюжет
Гроза. Электричкой с платформы Бугры
мчись до Пулковской громокипящей обсерватории,
глядеть, как валятся из вспоротого брюха небесных рыб
молоки сюжета, икра истории.
Подними глаза, стеклянный зверёк-философ,
радуйтесь, убитые дымом кавалергарды!
Вот Гумилёв ведёт на развратных, как зебры, матросов
свой отряд рокочущих леопардов.
Но нисходит с высот Некрополя Мандельштама
не Прозерпина, а прапорщик Ганимед:
в голубой шапке, прокуренный, голоштанный,
подающий водку и винегрет.
И в хипстерских барах по веленью сухого сидра
снова орут, распределяя роли,
и короля сегодня играет свитер,
и снова не обойтись без крови.
И снова едет сквозь уши трамвай желания.
И звук ремня, выхлестнутого из шлиц.
И женщина снова встаёт — и она живая —
из-под мраморного льва, имеющего сто лиц.
И пламенеет, к сукну рукава приколота,
Аврора. И лопнувший волнорез.
Мы думали: это была оборона города,
а поэт в пальто обшарпанном шёл на крест.