723 Views
Упакованное время
Выпить водки на перроне, на прощание,
закурить по сигарете на дорожку…
Ах, какие раньше были расставания –
потихоньку, полегоньку, понемножку.
Даже если чересчур, то с пониманием
относилась проводница к процедуре:
“Вы, товарищ, прекращайте пререкания.
Вам, товарищ, подучиться бы культуре.
Поднимайтесь быстро в тамбур – отправление
нам дают уже. Прощайтесь и поехали”.
Уезжало в неизвестность поколение,
как в считалке: за грибами и орехами.
И орехов нам отсыпали до краешка,
и грибы пошли опять сплошь ядовитые.
И свобода расставания – в сараюшке:
неумытая, побитая, забытая.
На перронах отчуждение стерильности,
полицейские с овчарками суровые,
как приметы утомительной стабильности.
И тоскливые гудки шлют маневровые.
Пассажиры все трезвы до неприличия,
провожающие строгие, солидные.
И вокзалы уникально обезличены,
и прощания какие-то гибридные.
Сигаретный дым с загона для курильщиков
донесёт вдруг до вагона запах прошлого.
На восток везут груз памяти носильщики –
упакованное время суматошное.
Праздничное
Кончен бал, погасли свечи,
гости пьяные лежат.
Волки воют недалече,
в небе вороны кружат.
Месяц вышел из тумана,
испугался – и назад.
Две пружины из дивана
впились в отлежалый зад.
И портвейн, на пол пролитый,
кровью поутру застыл.
Где-то плачут сталактиты,
где-то плачет крокодил,
где-то плачет фининспектор,
где-то плачет олигарх,
плачет даже Правый сектор,
весь запутавшись в долгах.
Стон стоит над ойкуменой:
отчего зимой теплынь?
Климат поражён гангреной,
и взошла звезда Полынь.
Беззащитный, одинокий
в прах уходит старый год…
Люди пели в караоке,
попадая мимо нот.
Серое
За окном апрель двадцать первого
года, града, где пахнет серою.
Обстоятельства, в целом, нервные,
времена, скорей, грязно-серые.
Не свинцовые, не кровавые –
просто цвета асфальта пыльного,
хоть гремят в окно песни бравые,
песни бравые, молодильные.
Песни бравые, речи правые,
удаль бойкая, молодецкая:
то восторг родною державою,
то поход во степи донецкие.
Только медный звук боевой трубы
вязнет в тусклой вате безвременья.
Порубить дубы нам бы на гробы,
белый свет накрыть мрачной теменью…
И дышать совсем мне не хочется
этим снулым, протухшим воздухом.
Ничего никогда здесь не кончится,
и не будет ни сна и ни отдыха,
ни прощения, ни забвения,
ни надежды на воздаяние,
ни хорошего настроения,
ни последнего покаяния.
Рожки сломаны конъюнктурою
или, скажем так, атмосферою.
Ножки вычеркнуты цензурою.
Козлик серенький. Волки серые.
У логопеда
Гимнастёлку мама подалила мне.
Буду самым главным на большой войне.
А ещё пилотку, танк и сапоги –
пусть меня боятся Лодины влаги.
Папа мне плицепит свой гвалдейский бант:
и отклоет сталый бабушкин селвант.
Вынет из колобки олден и медаль –
деда Ваня помел, дедушке не жаль.
Сколо День Победы, папа говолит, –
слазу как излечит он свой ладикулит.
Мы пойдём на площадь посмотлеть палад:
мама, папа, баба и мой младший блат.
Там плойдут солдаты с автоматами,
впеледи знамёна над комбатами.
Свелху самолёты, истлебители.
Потому что лусские — победители.
Завтла в детский садик я пойду опять,
с Юлею Евгеньевной будем лисовать.
Налисую танк и пусть стлеляет он
синими сналядами в голод Вашингтон.
В ожидании снега
Всё пройдёт, и это тоже, знаешь,
как проходит поезд сквозь тоннель.
Перебором черно-белых клавиш
в вальс дождей вплетается метель.
Белые начнут и проиграют,
чёрные отпразднуют успех,
и позёмкой мерной заметая,
снег поляжет, успокоив всех:
нервных в вечной ревности влюблённых,
сумасшедших гениев пера,
семь майоров неопохмелённых
и двоих толкателей ядра,
проигравших на Олимпиаде,
девять бравых феминисток, пять
«Евровиденья» лауреатов,
одного любителя поспать,
восемнадцать прелюбодеявших,
двадцать шесть бакинских комиссарш,
трёх героев – падших, но не павших,
токарей, устроивших демарш
на новокузнецком биеналле,
четверых умеренных хлыстов,
лоцмана на Беломорканале,
даже разводителя мостов
в Питере, сто двадцать пять фанатов
Дзюбы (просто больше не нашлось),
некоторых понтиев пилатов,
и «Юнону», нахрен, и «Авось»,
депутатов, что на опиатах,
и рябину, что на коньяке,
и республиканцев двух из Штатов,
и талиба в горном кишлаке.
Снег укроет всех и успокоит,
жаль, что он немного запоздал.
Был бы у меня гиперболоид,
я бы снега этого не ждал.
О качестве смерти
Чтоб сгореть в лесном пожаре
нужно очень постараться:
выбрать время, местность, ветер
и отсутствие преграды
в виде водного потока
для стены огня, спешащей
напрямки к тому вот месту,
где ты спишь в своей палатке,
водки выпив столь изрядно,
что не слышишь, как ломает
лось кустарник близлежащий,
убегая от пожара. В общем,
алкоголь прискорбен
хоть в тайге, хоть в Тегеране
по возможности последствий.
Впрочем, можешь быть ты трезвым
и вообще, интеллигентным,
столь далёким от пожаров,
как Ахматова от Лепса
или, скажем, от Маккартни.
И идти под вешним громом,
напевая Come Together
в расчудесном настроеньи
после лекции на тему
психики членистоногих,
может в Кембридже, а может
в Принстоне иль там в Рязани.
Ну неважно, просто тучи,
тучи, ветер и свобода,
дождь, гроза и бесшабашность
и предощущенье счастья.
Но пиздык – и прямо в темя
молния настоебнула,
прямо вот по беспределу,
но и хуй кому предъявишь:
так устроено в природе,
чтобы, блять, не зазнавались.
Или вот возьмём цунами,
там вообще пизда с начёсом,
если ты живешь, к примеру,
на цейлонском побережье.
Или если ты Тотошка
из Канзаса, где торнадо
шлындают туда-обратно
к Гудвину и Урфин Джюсу.
Или вдруг ты оказался
без воды в Карибском море
после кораблекрушенья
на тридцатый день под солнцем
где кругом одни акулы…
Что ты, столько в этом мире
шансов сгинуть беззаветно,
по немилости природы,
без носков и покаянья,
лишь внезапностью стихии,
что печально и нелепо,
и родне необъяснимо,
будь ты хоть сто раз священник.
И совсем другое дело
разработать план в генштабе,
чтобы стрелками на карте
взять в кольцо фланг наступленья
из десятка городишек
с сотней тысячей людишек,
разъебошить их из пушек
и в блокаде заморить.
А потом поднять над сладким
трупным запахом победы
славный стяг своей державы
и вождю о том донесть,
чтобы тусклый недомерок
с воспаленным самомненьем
мог заснуть в успокоеньи,
что день прожит был не зря,
что убитые солдаты,
что убитые младенцы,
что убитые надежды
впишут имя президента
в исторический сюжет,
где он весь освободитель,
победитель, повелитель,
и духовности ревнитель,
и хороший семьянин.
Ну а так-то, что тут спорить,
и цунами убивает,
и торнадо, и пожары,
и сосулька на карнизе,
и гонконгский, нахуй, грипп
и укус очковой кобры,
и маньяк в лесопосадке,
только это все какая-то
бессмысленная смерть.
А не то что за Отчизну.
* * *
Время скотское, жизнь дурацкая.
Так уж выпало – всё по Кушнеру.
Залихватская песнь солдатская
полирует сегодня уши нам.
Ох ты времечко окаянное,
то, которое нам назначено.
И живём в нём, как деревянные,
И умрём, как пятак истраченный.
Что сквозь нас прорастёт, неведомо:
борщевик скорее, чем лилии.
За нелепыми фальшь-победами,
исчезаем пунктирной линией.
Двойкой в четверти жизнь окончена –
не исправить, не будет случая.
И усадьбы дверь заколочена.
И за Фирсом грядёт беззвучие.
Пилот
Под крылом самолёта порхает
вертолёт, вертолёт, вертолёт.
В вертолёте музы’ка играет
и поёт свою песню пилот
про бескрайние синие дали,
про берёзовый ситцевый край.
(По нему три зенитки стреляли,
он однажды попал под трамвай,
пил метиловый спирт с водолазом,
уползал от медведя в тайге,
был женат на самбистках два раза
и в испанском ходил сапоге,
пил из крана в плацкартном сортире,
руки мыл в тёплой крови врагов,
ел свинину в суфийском Кашмире,
но нигде не терял берегов).
Ну так вот, в этой песне пилота,
даже в гимне прекрасной стране,
пелось нежно-восточное что-то,
типа, «ах, Шаганэ, Шаганэ».
Или Лейла, а может Маруся,
иль какой, прости господи, Стас,
ну, неважно. Там пелось: «Вернуся,
и поедем с тобой на Кавказ,
на Байкал мы с тобою поедем,
а захочешь — и в Биробиджан.
Будем вместе исследовать йети,
или даже, поверь, вологжан.
Всё в руках наших юных и дерзких…».
Но наушник взрычал невпопад:
«Ноль-седьмой, заебал своей песней.
Продолжай патрулировать МКАД».