1739 Views
* * *
Это твоя вина.
Это твоя война.
Это твоя страна
День за днём убывает
И нагоняет страх,
И развевает прах.
Больше никто не благ.
Не верил, что так бывает.
Жизни твоей часы
Съела война, как сыр.
Твой нерождённый сын
Тебе говорит спасибо.
Чёрной победы стяг
Ломом торчит в костях.
В рёбрах лениво брякает
Хвост полудохлой рыбы.
Это твой детский сад,
Это твой палисад
Бил ночью крупный град.
Жизнь мелкой сеткой удит.
В рыбный тухлый мешок
Тебя погружает шок.
Это плохой стишок.
Лучше пока не будет.
Бабушка говорит
Бабушка говорит:
у меня внутри всё горит.
Не потому, что в пост молока попила,
а потому, что стала на вид бела,
а на Божий вид — изнутри — черно.
Это так, как будто глядишь в окно,
а в окне никого. А знаешь, что кто-то есть.
Но невидный он. И как будто шерсть
начинает чесаться во рту.
А вместо кровей ртуть.
Бабушка говорит:
так вот, помню, война палит,
сверху бомбы, а снизу мины,
справа целятся в грудь, слева — в спины…
Так и перекрестили.
Мож, потому не убили.
Бабушка говорит:
Так вот, после такого на вид
было понять невозможно, что
мы сгребали в общую кучу:
то ли поп наш по прозвищу Штоф,
то ли, фашист, что лучше.
Где Бурёнка, а где лейтенант…
Всех повязал красный бант.
Ходили под разным небом,
а легли под одним снегом.
Бабушка говорит:
так вот, голод — нет: Голод! — бодрит.
А мороз как раз вылепил страшный
пельмень из давишней каши.
Срезали кусочки тонкие,
надеялись, что от Бурёнки.
Очень надеялись, что от Бурёнки.
Богу молились, чтобы Бурёнки.
Грех мой предо мною есть выну,
Обрати, Господь, человека в скотину.
Вот я не знаю всю жизнь: обратил
или внимания не обратил.
Бабушка говорит:
то мясо во мне кровит.
Боюсь, что внутри потому и черно,
что кто-то с тех пор будто смотрит в окно
во мне.
И в окне та зима.
А Невидный в окне —
я сама.
* * *
Тебе остаётся немного. Ты скоро уедешь из дома и ада.
Горизонтальная лестница — поезд — приедет из антивостока.
Пожитки в полжизни по двум чемоданам, посмертники в высохших взглядах
И око Канона следит за тобой. А с ним будто не одиноко.
Тебе остаётся немного. Останутся рёбра от школы и вуза,
Как левиафанов скелет на песке, сочащегося через мушку.
Над ним загорится сверхновая и заискрится в бульоне медуза.
Но высветит грязную кошку, забытого мишку, пробитую кружку.
Тебе остаётся немного. Вдогонку за солнцем на медленных скорых.
(Здесь в матрице, если звено обнулится, то всё обнуляется тоже.
Тепло от надежды, что по разпиздяйству у них под ядром сырой порох.
Тебе остаётся немного. Терпи.
Всему остальному не больше
* * *
— Как там сестра?
— Я давно не звоню ей.
Что она может сказать?
Что, мол, зачем против них мы воюем,
как научил её зять?
Там же прослушивают разговоры,
правду не скажет она.
Как-то давно присылала мне ворох
фоток, на них были ямы да морок.
Вот, говорила, сейчас — это двор их.
Так ведь у них там война.
Там у них слежки за теми, кто против.
Или за теми, кто за.
Раз они пешки, вот ими и ходят
те, у кого шире зад.
Те, кто жируют, небось,
перинах,
жарят людей на кострах…
… Ты чё звонила? О чём ты спросила?
— Как, говорю, там сестра?
— Слушай, давай лучше не по ватсапу.
Лучше потом как-нибудь.
Может ты знаешь, кому дать на лапу,
чтобы Егора вернуть?
(Я накопила себе на леченье…)
Мой двухметровый дебил
два дня назад был ещё на ученьях.
В трубку читал свои нравоученья.
Больше с тех пор не звонил.
Было же: он упадёт, я поймаю…
Да и с сестрой, помню, в детстве, по маю
бежим, она — кувырком, я — поймаю,
и к озеру обе, смеясь.
— Что же сейчас с тобой, не понимаю?
— Что говоришь? Я не понимаю.
Не слышу! Аллё! Не понимаю!..
Прерывается связь.
* * *
Что тебе, родная, снится на сыром снегу?
Дай твои глаза твоими веками протру.
Родина репродуктирует лишь помогул,
оглушённая от блица крика по утру.
Не успел тебя, родная, деепричастить.
Только песенка дурная будет причитать.
Разлюбила, двалюбила, мать твою етить.
Сквозь тебя слова, как корни будут прорастать.
Корни, корни, что вам снится, прорастая сквозь
Человека? Он — больница для метаморфоз
был когда-то, а теперь он сам, как пациент.
Не слиянен, не разделен, вечность и момент.
Что приснится человеку, если он труха?
Ребра в стороны раздвинул, как баян меха.
И уже не важно, был он тля или герой.
Бог ему глаза откроет.
Ты ему закрой.
* * *
Хлеб наш насущный не дай нам поесть.
Там вместо закваски — едрёная месть.
Души дрожащие — дрожжи,
День наш непрожитый — обжиг.
Хлеб наш насущный не дай нам поесть.
Там в чёрной горбушке горелая шерсть.
Услышим «Премудрость, прости»:
Как в мякише шепчутся кости.
Хлеб наш насущный не дай нам поесть,
Небесный Отец и подземный наш тесть,
Не выдави для чёрной пасти
Из тюбиков тел нас, как пасту.
Не запекай нас в поджаристый корж,
Не уложи в экскаваторный ковш,
Виждь, на просфорах пентакли.
Лучше уж голод.
Не так ли?
* * *
Даже если порвутся пружины
И нас призовут на суд
Всё равно в честь бездушной машины
Автомобиль назовут.
Назовут не маленький город
В честь того, кто приносит горе.
Имя будут давать сыновьям
Отдавать их новым боям.
Похоронки с графами пустыми
Умер (имя его). Умер (имя).
Будут чеканить монеты
С профилем вора света.
Но если их прикоснуться
Можно уже не проснуться.
Вся их дремучая сила
В том, чтобы быть, грузилом,
Чтоб утянуть на дно
Где в иле тухнет давно
Чёрная рыба Война
И рыба-глыба Страна.
Ты на себя поймай их,
Чтоб под мертвецкий смех
Где-то в начале мая
Их разделил на всех
Тот винодел, который
Кровь превращает в вину.
Моры — его моторы
Ссоры — его рессоры
Вои — его лобовое.
И выжившее неживое
Им назовет страну.
* * *
Простите, мне только спросить, как жить.
Это в какой кабинет?
Я ощущаю повсюду чужих,
а как бы своих как бы нет.
Симптомы не то, чтобы новые, но
я больше так не хочу.
Возможно, другие сидят давно,
но я заплачу врачу.
Плата никчёмная, чем богат,
много не нажил добра.
(Перегорание внутренних плат
не доведёт до утра.)
Голос, который срывается в крик,
в итоге почти немой;
ломкий, шершавый, корявый язык,
в итоге почти не мой;
та, от которой теряю себя,
находит себя в другом;
те, которые были друзья,
как по команде «кругом!»;
маски, надеты на маски, надеты маски,
надеты на ма…;
праздные дни от Небраски до Братска;
палатки, конурки, дома….
Эту, как выяснилось, шелуху
я обменял бы на
справку, рецепт, смс, строку,
где были бы имена
этих таинственных «не чужих»,
странных моих докторов.
Чтобы монтажная склейка — вжих! –
и я как бык, здоров!..
Отодвигает меня другой
“Ну-ка подвинься, говно!..”.
Голос невнятный, спина дугой,
и говорит в окно:
“Простите, мне только спросить, как жить.
Это в какой кабинет?
Я ощущаю повсюду чужих,
а как бы своих как бы нет…”
И видно, он тоже нырял в запой
до кувырка в гробу,
тоже готов платить скорлупой
за новую скорлупу,
тоже с мечтами найти парадиз,
как отработанный жмых…
И я занимаю очередь из
до боли своих чужих.
* * *
В центре циклона землянка, как ясли,
и по колено в грязи
друг задубевший молитвы не ясные
шепчет «Спаси, помози».
Песни любимые больше не важны, а
новых пока ещё нет.
Ад девять месяцев тьму в нём вынашивал —
выносил тоненький свет.
Свет не такой, чтоб хватило для области
или хоть на медсанчасть.
Света не хватит даже на новости.
Новости — здесь и сейчас.
Музыка не различимая, тихая,
Кардиограммая зыбь.
Смерть костылём по двухсотому тикает.
«Отце, спаси, помози»
Это не тот «Отче наш», которым
просят подмоги в делах.
Это не тот «Отче наш», который,
не залетела б герла.
Это не тот «Отче наш», который
Господи, баш на баш:
сделай кончину простой и не скорой —
я пойму «благо» и «блажь».
Это не тот «Отче наш», которым
благословляют еду.
Это такой «Отче наш», который
жить помогает в аду.
Тьма не сломает в простую землянку
нерукотворных врат,
но защитит, как святую беглянку
много веков назад.
Свечка не заледенеет, если
ей греются мысли обугленные.
В центре циклона забытые ясли
не превратятся в кувуклию.
* * *
На столе лежит человек.
У него из-под сомкнутых век
Источается матовый свет.
И другого источника нет.
Его хватит, чтоб швы наложить.
Потому что ему надо жить.
Пока бесится дегенерат, он –
Человек — сам себе генератор.