314 Views
С удивлением обнаружил, что решение проблемы, поднятой этим в какой-то мере провокационным рассказом, не имеет однозначного решения. Казалось бы, перед нами банальные картинки изощрённого издевательства над беззащитными детьми, а подобное преступление безусловно наказуемо. Странные Мамочка и Папочка, берущие детей в свой «упакованный по самую крышу» дом и заинтересованные только в том, чтобы достичь поставленной ими перед собой целью, вызывают чувство гнева. И мы подсознательно ждём, что эти взрослые со страшным вывертом в мозгах вот-вот понесут заслуженное наказание. Да и не верим, что можно чего-то добиться той методикой воспитания, которую исповедует эта патологическая парочка.
Но вдруг, спустя какое-то время, меняются эти Мамочка и Папочка: «Они не выдохлись, не выжили из ума, не потеряли классность и не отстали от жизни. Они просто не смогли больше. Да-да, просто не смогли больше пользоваться своими гениальными методами, потому что пришли к тому, с чего начали много лет назад, – к любви к нам, детям». Какой непредсказуемый поворот событий! Тут уж перед нами не хладнокровное злодейство мерзких извращенцев – тут серьёзная драма людей, которые пошли своим, нестандартным путём, не задумываясь о морали и гуманности. Невольно напрашиваются параллели… Хочется сказать иным родителям: «Умерьте свои амбиции! Посмотрите на себя в зеркало! И внимательно присмотритесь к своим детям!..»
…Одна из жертв этих «педагогов» говорит в конце рассказа: «Моя жизнь так же ужасна, как и прекрасна. Она ничто без мук и болей, и она же ничто без вдохновения и полёта. Я лишил себя этого счастья в надежде стать хотя бы немного объективным, увидеть жизнь такой, какой её приходится видеть миллионам обычных людей».
По-моему, очень необычный и очень сильный рассказ.
Алексей Петров
Мы выросли в весьма странной семье. Такая жизнь волей или неволей располагает к позднему размышлению и неявному помешательству, что и произошло с некоторыми из нас по прошествии разного числа лет. Другим удалось-таки сохранить ясный рассудок ценой почти нечеловеческого напряжения и усилием воспитанной в жестоких условиях воли изложить свою точку зрения по этому вопросу. Впоследствии мне неоднократно попадались на глаза бездушные, изложенные языком банальных цифр и затасканных цитат иследования по интересующему меня отнюдь не праздно вопросу, и я каждый раз с изумлением убеждался, как слаба человеческая память на причиненное зло, на слезинку ребенка и изреченные всуе истины. И напрасно пытался я призвать безумных или беспечных авторов к ответу или хотя бы пробудить в их заплесневевших душах некие остатки совести и здравого научного подхода, – все было напрасно, как если бы я стучался в дверь, ведущую в дом слепоглухонемых, притворяющихся всевидящими и всезнающими. И когда боль, растерянность и оболганное достоинство переполнили чашу, я понял, что мне придется написать то, что вы держите в руках. Написать немедля, пока я еще нахожусь в себе и уверен в том, что моей рукой водят не призраки прошлого или его жертвы, а я сам, такой, каким когда-то хотел стать.
Своего раннего детства я не помню совсем, поскольку оно прошло в приюте, между серых жестких простыней и казенных безликих чашек, ночных горшков и зубных щеток. Единственное чувство, владевшее мной всегда и неотступно, – жуткое желание насытиться, жуткое уже тем, что оно было практически невыполнимо. Меня окружали такие же голодные, блеклые, невыразительные мелкие детские лица, и я не могу извлечь из памяти ни одного ласкового прикосновения, ни единого приветливого слова, обращенного ко мне лично, а не ко всей голоногой массе дрожащих от холода, голода или страха маленьких людей. Живя как полузапущенное растение, я и не мог предполагать, что существует другая, насыщенная яркими красками, необычными запахами, струящимися по телу тканями, жизнь. До тех пор, пока однажды все вокруг не пришло в несвойственное движение. Много лет спустя, уже вполне владея этим новым для меня миром и его языком, я попытался описать свои бедные ощущения. По полупустым, покрытым шашечкой дешевого линолеума коридорам пронесся легкий холодный ветерок, потом прошуршали длинные льняные юбки и плотные чулки, оставляя за собой терпкий запах амбры и пачулей, заканчивающийся долгой, почти невыносимо мочевой нотой, потом я почти телом пережил твердый чеканный шаг дорогих ботинок на толстой подошве, и под конец, теряя сознание, понял, что все это новое, незнакомое и опасное призвано изменить мою, а не чью-либо иную жизнь. Не могу передать, почему я был так уверен в том, что опасный сквозняк в коридоре означал ветер моей судьбы, что каблуки, продавившие круглые, отчетливые лунки в линолеуме, пришли затем, чтобы отпечаться в моей памяти и душе, но чувство это было мучительно отчетливо и тревожно. Мое маленькое, затравленное, затертое ‘я’ и рвалось навстречу, и свертывалось в клубок при одной мысли об этой встрече. И тем не менее она состоялась. Суровая неласковая воспитательница со старообразным бесполым лицом и фигурой крепко ухватила меня за руку и повела по тому же коридору в приемную директора. И каждый шаг приносил мне все новые и новые доказательства того непреложного движения, того неотвратимого изменения во мне и в окружающем меня мире. Я словно высвобождался из старой дряхлой кожи, одеваясь гладкой, розовой тканью, покрытой, однако, мелкими пупырышками чисто животного страха. В кабинет директора я вошел совершенно новым ребенком, излучающим одновременно надежду, ужас и терпеливое ожидание.
А там уже ждали они. Точнее, он и она, Мамочка и Папочка, как мне велели их называть, представлявшие для меня в тот момент почти одно целое, и практически тут же начавшие распадаться на две составные части. Они были похожи и непохожи одновременно. Внешне, пожалуй, они представляли одну и ту же породу человеческих существ – высокие, с мускулистыми каменными икрами, острыми узловатыми коленями, высокоскулыми широкоротыми лицами, крепкими белыми зубами, гладкими ногтями лопаточкой и здоровым запахом свежемытого тела и ног. На этом внешнее сходство заканчивалось и начиналось то внутреннее, неуловимое ощущение единого, настроенного механизма, противостоять которому было не только глупо, но и опасно. Почти одновременное смаргивание темно-русых ресниц, жевательные движения хорошо развитых челюстей, ритмичное раскачивание кадыка, скрещивание подтянутых коленей, постукивание длинных корневидных пальцев, все эти едва уловимые проявления общего дыхания производили на окружающих завораживающее, но вполне реальное впечатление, стряхнуть которое было не просто. За ним проступали индивидуальные черты, до определенного времени скрытые в групповом портрете. Мамочка – желто-пшеничные прямые жесткие волосы, густая челка над на удивление черными бровями вразлет, мощные руки, атлетический разворот плечей, узкие мужские бедра, длинные, исчерченные венами ступни, сухие колени и неудобные угловатые локти – казалось, она была создана для совершения неимоверно трудной физической работы, непосильной нагрузки и неженского напряжения. Прямая жесткая походка сочеталась с невероятной элегантностью, простота в обращении не противоречила изысканности манер, рабочие ладони и пальцы отличались ухоженностью, простая одежда выигрывала от соседства дорогих аксессуаров. Но, безусловно, главным в ее облике были глаза – темные, глубоко-синие, похожие на цвет грозового моря и послезакатное небо одновременно, они не сходили с моего лица в течение долгих лет, пока я воспитывался в Доме. Они провожали и встречали, повелевали и указывали, советовали, карали и миловали. Лицо описать я даже не берусь, потому что его черты так и не складываются в одно целое, словно оно состояло из множества других лиц, прекрасных и безобразных, мужских и женских, детских и старческих одновременно. Но все в этом лице было подчинено одной главной идее, в мечтах о которой только и могли затянуться темно-серой мечательной пленкой ее недремлющие глаза.
Рядом с Мамочкой Папочка казался рафинированной, то есть, безусловно, улучшенной, но и в чем-то ослабленной и менее приспособленной к жизни моделью. Те же прямоугольные плечи, но коварно широкая талия и бедра, длинные ноги, но ступни неустойчиво смотрят врозь, дорогая, но чересчур красивая, чтобы просто казаться стильной одежда, все это придавало облику Папочки свою почти декадентскую прелесть, а его кокетливое, но отчетливое печатание шага словно оттеняло стремительную походку Мамочки. Глаза у него были намного светлее, почти что голубые, однако в них преобладала прозрачно-стеклянная нота, наводившая меня впоследствии на мысль о его почти что патологической жестокости и равнодушии. Они загорались слабо-зеленым светом лишь тогда, когда он начинал говорить об искусстве или смотрел на Мамочку. Можно сказать, его глаза боготворили и желали видеть только ее, все же остальное они старательно поглощали в прозрачной белесой глубине.
Однако все эти наблюдения были сделаны мной много позже, когда я научился самостоятельно думать и постигать то, что в действительности хотел увидеть и познать сам. В самый же момент встречи я запомнил лишь одно чрезвычайно сладкое и острое ощущение – мне казалось, что меня кладут в мягкую колыбельку, под матрасом которой тело явно угадывает заточенные зубья. Пока упругая ткань не примялась, вес ребеночка еще невелик, но чем тяжелее он становится, наливаясь материнским молоком, чем больше времени проводит в красивой уютной постельке, тем ближе зубы оказываются к нежному телу. И когда они разрывают ткань и входят в тело, выросший младенец уже понимает, что поздно кричать и жаловаться, а можно только попытаться привыкнуть к шипам, дать им врасти в себя, окружить их безжалостные острия собственной плотью. Но иного выхода из сиротского приюта не было, и я вышел из него первым новым сыном Семьи.
Меня ожидал роскошный огромный Дом – вместилище всего возможного в представлении ребенка или взрослого. Дом этот заслуживает отдельного описания и описателя, чуткого к стилю, духу и чрезвычайным архитектурным находкам, в моих воспоминаниях он вырастает огромной глыбой светлого прозрачного льда, светлыми ниспадающими на фундамент колоннами, просторными и холодными гостиными, отделанными полупрозрачными стеклянными блоками ванными, туалетными комнатами с огромными раздвижными окнами в сад, аскетическими спальнями и роскошными детскими игровыми комнатами с несметным количеством игрушек, пианолами белого дерева, мольбертами, пяльцами, камертонами, коробками с цветными пластилинами и прочей привлекательной всячиной. Ничто в жизни ни до, ни после не производило на меня такого впечатления, как эти детские – широкие светлые комнаты-мастерские, комнаты-бассейны, спортивные и бальные залы одновременно, с прекрасными копиями самых известных шедевров живописи, с высоченными, дорогого дерева книжными шкафами и удобными лесенками, с экзотическими зимними садами, с самой современной акустической аппаратурой. Казалось, все, что когда-либо могло прийти в голову пытливому и умному ребенку с богатой и ничем не ограниченной фантазией, уже было здесь и притом, в наилучшем исполнении. Я мог часами исследовать эти удивительные комнаты, число которых мне так и не удалось определить, потому что часто в своих блужданиях по дому я обнаруживал все новые и новые изысканно отделанные помещения с тем же назначением, однако так и не обнаружил предела фантазии их незнакомых мне устроителей. Это чувство было сродни азарту охотника, идущего в колее удивительного ума, играющего со своим преследователем в странную, но увлекательную игру. И каждый день игроки неизменно начинали с первой страницы. Надо ли говорить, что все остальное в Доме было не менее великолепно, но интересовало меня гораздо меньше. Однако позже я обратил внимание на очевидные странности в Доме, в котором все, на первый взгляд, было продумано до незначительных мелочей. Первое, что бросалось в глаза, была его прозрачность и открытость свету. Прозрачными были стены ванных комнат и туалетных, и все они имели огромные окна, выходящие в сад или на центральную аллею, из стеклянных блоков были сложены стены гардеробных, перегородки в помещениях для прислуги, все помещения, даже полуподвальные, обязательно имели окно и не одно, а большинство залов располагало стеклянными куполами. В спальнях окна всегда выходили на восток, а двери на запад, и сами эти двери были стеклянными и стояли настежь открытыми в течение дня и ночи. Рождалось впечатление, что архитекторы или владельцы мучительно боялись темноты, одиночества, остаться наедине с самим собой или какого-то темного ужаса неизвестности и неопределенности. Единственными комнатами с обычными стенами и дверями были игровые, но и там купола уходили растрами в высокое небо. Можно только попытаться вообразить, что во всем огромном, заполненном светом, холодным чистым воздухом и особой стерильной прозрачностью Доме не было ни единого потайного, тесного, темного или грязного уголка. Дом был фантастически чист, если не сказать стерилен, вымыт, вычищен, продезинфицирован светом и низкой температурой. Ибо в Доме всегда было невыносимо холодно, была ли то зима или лето. Единственное, остающееся на всю жизнь в самой глубине промерзших костей, было ощущение чистого, равнодушного холода в спальнях, ванных и умывальных, в руках умелой прислуги и даже в объятиях Мамочки и Папочки. Скорее даже можно назвать это ледяным огнем, горевшим в замке Снежной королевы и короля. Но и летом это была не простая прохлада, поскольку в доме не было ни одного тенистого уголка, и даже не искусственный холод кондиционера, столь необходимого в жарком климате, нет, в нем было что-то еще едва уловимое и опасное, что и делало его настоящим вселенским холодом, способным всерьез заморозить живое.
Однако довольно о самом Доме, поскольку Дом представлял собой всего лишь совершенное исполнение идеи, существовавшей вполне реально в головах ее носителей. Достойны описания и остальные его обитатели, поскольку я очень недолго оставался единственным ребенком в Семье. Мамочка и Папочка целыми днями пропадали в долгих плодотворных поездках, после чего Дом наполнялся новыми детьми – такими же забитыми, в серых неразличимых одеждах, каким был я, выходя из ворот приюта. Однако хватало буквально двух-трех недель, чтобы полузабитые сиротские бутончики в буквальном смысле слова расцветали, крепли на хрупких стебелечках, входили во вкус новой, воистину королевской жизни. Это были мальчики и девочки от трех до шести лет, никогда не знавшие родителей, ласки, красивых игрушек и книжек или хорошего ухода. При всем внешнем несовпадении лиц, цвета волос, разреза глаз и расовых особенностей их отличала одна знаменательная черта – они были просто обыкновенными детьми. Ни один из них, или точнее, из нас не отличался талантом или хотя бы чуть более явными способностями к чему-либо. Мы стремились к тому, чтобы вкусно и вовремя поесть, ибо недавние воспоминания о голоде и скудном рационе еще не успели окончательно стереться из памяти, мы подолгу проводили время в игровых комнатах, в бассейнах, в общении с прислугой и друг с другом. Фактически, наша жизнь отличалась от жизни в приюте только качеством, потому что настоящих родителей в ней так и не появилось. Мы почти не видели Мамочку и Папочку, кроме долгих воскресных приемов, которые они проводили в одной из детских по выбору, приглашая по очереди всех детей присесть у ног четы родителей. Но в этом не было ровным счетом ничего личного, как если бы директор приюта приходил к своим воспитанникам, или директор школы беседовал с учениками. Нас было слишком много, их – мало, мы нуждались в огромном количестве тепла и ласки, явно превосходившем человеческие возможности, мы были объединены общей особой судьбой приемышей, они – свыше одарены способностью решать, с кем и как делить свою жизнь, словом, у нас было мало общего с теми, кто называл себя родителями, но не мог или не хотел создать настоящую семью. Мы жили своей жизнью, они – позволяли нам ею наслаждаться. Уже за одно это мы были им бесконечно благодарны и с радостью обнимали их ноги, и целовали их руки, и боготворили каждое их появление, и были готовы на все, чтобы развлечь и отвлечь их.
Мы не учли только одного – того, с какой целью Мамочка и Папочка предприняли столь героические усилия, преобразовав свой дом и существование столь коренным образом. О, конечно, мы могли бы многое предположить, исходя из небольшого, но очень горького личного опыта предыдущей жизни. Они могли оказаться педерастами, насильниками, маньяками, растлителями малолетних, профессиональными торговцами живым товаром, сбытчиками готовых органов, или, на худой конец, членами банды по подготовке воров и преступников. В их распоряжении было все – и прекрасный Дом, и безупречная репутация, и благородное происхождение, и карт-бланш, полученная от власть предержащих, но никому из нас или из тех, кто выдавал наши души под расписку в приютской картотеке, и в голову не могла прийти мысль, овладевшая умами Мамочки и Папочки. Они замыслили грандиозный по сути и по масшатабам эксперимент над доброй полусотней ничем не примечательных мальчишек и девчонок не самого удачного социального происхождения. И цель этого эксперимента была столь высока, что никто до сих пор не берется судить, что же это было на самом деле – гениальное прозрение, не менее гениальное воплощение, сокрушительная неудача или хладнокровное продуманное преступление. Те, кто кропал книги и малонаучные исследования на эту тему, неоднократно ссылались на опыт страны Касталии, пусть даже и вымышленной некоторым доктором-специалистом по подростковой психологии Германом Гессе. Однако никто из них и не мог помыслить о том, чтобы оказаться на нашем месте, без корней и связей, без родных и защиты, наедине с самим собой и своими недостатками и слабостями, которые к тому же ничего не значили против железной воли родителей. А волю мы ощутили весьма скоро.
Через некоторое время после нашего вселения Мамочка и Папочка прекратили посещения приютов, и Дом стал наполняться огромным количеством учителей. То были самые разнообразные люди, преподававшие вся и все на свете от вязания до игры на арфе, от катания на лошади до прыжков с парашютом, от чтения древнееврейских рукописей на языке оригинала до автоматического счета с огромными числами в уме. Все дни до отказа мы проводили в занятиях то одним, то другим, то третьим в попытке определить, в чем же состоит неповторимый и индивидуальный талант каждого из нас. Время беспечных игр и бесцельного блуждания по огромному дому закончилось. Мы были больше не вольны лепить и играть на пианолах тогда, когда хотели, потому что все в Доме подчинялось великой цели – обнаружению и развитию в необычайной степени талантов, заложенных, по мнению Мамочки и Папочки, в каждом среднем ребенке, воспитанном в обычной или даже неблагоприятной среде. Тут стало совершенно ясно, почему архитектор спроектировал Дом таким прозрачным – в нем негде было укрыться от всевидящих воспитателей – а очень скоро появились и они, потому что мы по большей части были ленивы и неактивны, – и от самих учителей, преследовавших свою и родительскую цель с тем большим фанатическим упорством, чем большие деньги они получали в фешенебельной гостиной из рук Мамочки или Папочки. Нас поднимали ранним утром, насильно одевали и наскоро умытых и накормленных первым завтраком, вели в ставшие ненавистными игровые комнаты, или в парк, или на озеро. Занятия прерывались только для короткого и необильного второго завтрака, потому что сытная пища клонила в сон и отвлекала от учебы, а затем гигиенической паузы, когда мы сломя голову должны были бежать в ванные и туалетные комнаты, и добротного ужина, после чего нам настоятельно рекомендовали читать, или заниматься лепкой, пением, но уже самостоятельно.
Надо ли говорить, что такая учеба, свалившаяся с неба на весьма средних детей, показалась наигоршей пыткой для самых маленьких и безумным разочарованием для детей постарше. То, что любой домашний ребенок только пожелал научиться или приобрести, у нас уже было, но пирог был обильно полит отвратительной жижей принуждения. Вслед за наставлениями, попытками усовестить нерадивых и призвать к ответу непослушных в нашу новую жизнь прочно вошли наказания. От самых легких и вполне знакомых каждому ребенку – лишение сладкого, стояние в углу, угроза оставить без обеда, – до тяжелых физических унижений, чистки туалетов за всеми детьми, стирке грязного белья самых маленьких, чувствительной порки или даже таких изощренных издевательств, как, например, лишение девочек постарше одежды, запрещение носить нижнее белье, сидение в ледяном карцере, ежеутренняя сдача анализов и прочие методы, изобретенные учителями или самими родителями. Время ласки кончилось, ибо мы не делали успехи, на которые рассчитывали наши воспитатели. Мы не обнаруживали великих способностей к художеству, или писательству, или игре на скрипке, и кто был тому виной – плохие ли воспитатели и учителя, или сама природа, было неизвестно. Однако мы плохо представляли себе Мамочку и Папочку, когда шепотом в спальнях дружно обсуждали, когда им наконец-то надоест тратить на нас деньги. Мы не знали, что единожды поставленная цель оправдывала любые средства, более того, вынуждала к выбору самых радикальных и неиспробованных методов, изобретаемых усовершенствованными умами. Учителя пали первой жертвой и все до единого были безжалостно уволены. Они в спешке собирали вещи, и с их уходом Дом стремительно пустел, словно айсберг, погружаяcь в белое и коварное безумие. Тишина, наступившая в Доме, потрясала. Мимо шныряли вдруг притихшие воспитатели. Некоторые из них были ласковы к нам, другие – просто равнодушны, однако в тот день все они ощущали, что грядут великие перемены, и на всякий случай притворялись добрыми. Мы и вправду надеялись, что ужасное время прошло, что мы вернемся к играм, песням, лесным прогулкам, к обряду общения у ног Мамочки, или на худой конец, а так именно полагали самые пессимистичные из нас, – в родные с детства приюты, поскольку так и не смогли составить счастье своих требовательных родителей.
Новая эпоха настала так же неожиданно, как переменялось все в нашей недолгой жизни. Мамочка и Папочка не доверяли больше тем методам, которыми весь остальной мир вбивал учение в непослушные головы детей. Им оставалось изобрести собственное учение – единственно верное, действенное и запатентованное средство по созданию гениев из обычных человеческих детей в наикратчайший промежуток времени. И они его изобрели. Точнее будет сказать, что их открытие буквально дословно описывается в книге, которая есть почти в каждом христианском доме. Ибо нет силы могущественнее, чем боль. Но не простая терпимая боль от пореза или даже нерядовой порки. Нет, здесь речь шла о боли исключительной, о страхе животного уровня, когда расслабляются мышцы в животе, и моча вперемешку с калом течет по холодным ногам, когда сердце разрастается в огромный горящий цветок внутри грудной клетки, когда перестают расти и седеют волосы, только тогда болезненно обостряются все чувства и ощущения, оттачиваются способности, открываются неведомые таланты и пограничные состояния и все в одной безумной тщетной надежде – избежать чудовищной пытки болью и страхом. Господа, я не рискую передать ни одного из тех методов, которые были изобретены Мамочкой и Папочкой в то время, уже из одного того соображения, что как бы чудовищны они ни были, – они увы, действенны. Применяя любой из них, вы получите из обычного или даже запущенного ребенка гения в той или иной области. И совершенно не имеет значения, чего вы хотите от него добиться – он станет великим музыкантом, или актером, или художником, и мир вокруг будет восторгаться силой его недетского трагизма, раннего дара и развития. При этом в его душе извивается и кричит насмерть перепуганный и больной ребенок, но кто его услышит? Мамочка и Папочка были отнюдь не глупыми варварами и садистами. Будучи врачами по образованию, они знали, как избегать физического калечения и травм, как скрывать следы пыток, пропадающих вскоре с юной и эластичной детской кожи. Те из воспитателей, кто захотел продолжать их дело, остались, противникам пришлось уйти, закрыв себе рот круглой суммой денег. Я никогда не слышал о них ни слова и подозреваю, что у родителей при их богатстве и влиятельности имелись и другие, более надежные методы принуждения к молчанию.
Теперь они сами были единоличными распорядителями наших судеб. Они возобновили родительское общение, Мамочка целовала на ночь младших и тех, кто делал наибольшие успехи. Мы все делали успехи, с каждым днем открывая в себе все новые и новые таланты. Среди нас родились подлинные знаменитости, и уверяю вас, половина из тех, кто блистает на сценах мира, вышли из нашего общего Дома, и художники, продающиеся за баснословные деньги, и спортсмены, те, кто сейчас подряд выигрывают любые соревнования, и знаменитые путешественники, которым нипочем жесточайший мороз и голод, и лучшие сценаристы Голливуда, и наиболее удачливые политики, и самые знающие врачи, и провидцы судеб человеческих, и божественные пророки, и филиппинские колдуны, и еще многие другие грани таланта открылись в нас, и им не было конца. Так же, как в теле взрывалась боль, в нем внезапно рождался немыслимый до того талант. Тело походило на тигель, и в нем в нечеловеческом напряжении слабых сил в вопле боли и муки, умело срежиссированной железной волей, рождался талант, неизвестной миру глубины и силы. И никому не было дела до того, что талант, пробужденный столь жестоким методом, был непомерно велик для того, в ком он жил, и потому многие из нас умерли в раннем возрасте, согнувшись под его тяжестью, или окончательно сошли с ума, будучи не в силах нести его и собственное бремя по жизни в молчании. Ибо у нас было одно право – молчать. Молчать, когда наш Дом посещали высокие инспекции и инстанции, дамы и господа высшего света, восхищающиеся нами, нашими родителями и нашими талантами, а мы были малы, бессильны и неспособны что-либо доказать. Мы были жалки еще и потому, что любили своих мучителей, да-да, не удивляйтесь, именно любили, когда Мамочка брала нас своей жесткой рукой за голову, но в тот момент рука уже не казалась карающей десницей, а была мягче шелка, когда она баюкала нас на коленях, когда Папочка сидел у наших кроватей в минуты жара и болезней, когда мы дружной семьей ехали в город и скупали на корню всю продукцию макдональдса или баскин роббинса, когда мы путешествовали с концертами по миру, снимались в кино, становились знаменитостями, вундеркиндами. Наши родители заботились о нас всегда – и тогда, когда мы были никем, и когда стали золотыми коровами.
Не могу не сказать, что были среди нас и те, кто ненавидел родителей, кто хотел вырваться из Дома и самостоятельно распоряжаться открытым талантом. Однако их постигло суровейшее разочарование – стоило им оказаться вне стен Дома, не с Мамочкой и Папочкой, как их с таким трудом высеченный из бесплодного вначале камня талант волшебным образом испарялся. Когда им казалось, что главное их богатство – они сами, судьба тотчас доказывала этим разленившимся лежебокам, что талант нуждается в непрерывной ковке и огранке теми же радикальными методами, какими он был вызван к жизни. И те из нас, кто глубоко постиг эту жестокую правду, до сих пор шутя покоряют мир своим мастерством, кажущимся легким и естественным, как дыхание ребенка. И я клянусь вам, что каждое непринужденное и свежее движение скрывает за собой неимоверное напряжение воли, невыносимое физическое или умственное страдание, нечеловеческое испытание страхом и ужасом. Теперь, когда эта история попала под непристойное внимание со стороны ученых, журналистов и политиков, я беру на себя смелость утверждать, что Мамочке и Папочке удалось поставить на конвейер производство самых разнообразных талантов и найти в каждом ребенке невероятные способности к любому виду искусства, ремесла или науки, от умения готовить до решения проблем теоретической физики. Это звучит фантастически, но иного не дано. И те, кто понял, что в жестких руках наших родителей зарождается великое будущее каждого из нас, и терпение – единственная добродетель, которая от нас требуется, безропотно остались в Доме. Мы росли, росли и развивались и наши таланты, мы были баснословно богаты и известны еще в самой ранней молодости, мы были окружены любовью и почитанием и избалованы вниманием журналистов, врачей, психологов и просто обывателей. Однако мы ревностно хранили свою тайну, поскольку понимали, что стоит ей выйти на свет, и мы лишимся всего. А мы не хотели возвращаться в наш прежний мир, чистенький, спокойный и бедный. И больше всего не хотели лишиться наших любимых и ненавистных родителей, мучителей, воспитателей и тюремщиков. Поэтому у Мамочки и Папочки не было и не могло быть никаких последователей и учеников. Секрет семьи был единственным способом сохранить ее. И даже младшие дети упорно отказывались беседовать с добрыми посторонними дядями и тетями со сладкими улыбками и хищными любопытными глазами, потому что боялись остаться наедине с внешним миром, который был гораздо более жесток, чем наши родители, потому что в обмен на боль предлагал всего лишь свободу пустоты.
Тогда нам казалось, что мы вечны, пока мы живем семьей, пока мы вместе с родителями в нашем любимом Доме, однако даже самый гениальный план содержит в своем зародыше собственную гибель. Никто из нас и уж тем более наши родители не могли себе представить, что попадутся в ловушку, расставленную ими же в самом начале пути. И что благие намерения, даже принявшие такую необычную форму, прорастут семенем и приподнимут хрупкими нежными ростками тяжелый дорожный камень. Многие из тех, кто бросал камни в сторону постаревших и ослабевших родителей, с издевкой кричали о том, что они выдохлись, истрепали свой дар обучения, почивали на лаврах, отстали от новейших открытий в области педагогики, словом, упрекали в том, в чем они были менее всего виновны. И я, как бы ни относился к Мамочке с Папочкой, ныне уже покойным, не могу обойти вниманием именно этот чрезвычайно важный для всех нас вопрос. Они не выдохлись, не выжили из ума, не потеряли классность и не отстали от жизни. Они просто не смогли больше. Да-да, просто не смогли больше пользоваться своими гениальными методами, потому что пришли к тому, с чего начали много лет назад, – к любви к нам, детям. Они и сами, вероятно, не заметили, как это расслабляющее волю и силы чувство овладело ими, как они стали мягкими, чуткими, заботливыми, нежными родителями, настоящими мамочкой и папочкой. Они не смогли поддерживать сурового священного огня в очаге, и все начало разваливаться с пугающей стремительностью. Те дети, которые недавно очутились в Доме, мигом сели им на шею, требуя ласки, внимания, заботы, игрушек и сладостей, те, кто уже прошел полпути, начали в растерянности метаться. Мы, старшие, раньше всех поняли, что это конец, и напрасно мы пытались воссоздать старый порядок, этого-то таланта в нас как раз недоставало. Мамочка и Папочка старели и рассыпались на глазах, рушилась наша карьера, упали заработки. И тогда стойкие и талантливые из нас ушли из Дома. Нам было очень трудно, но мы приняли это решение. Как и решение никогда не иметь родных детей. Посмотрите, у нас нет детей, потому что мы не обладаем чудесным даром наших дорогих родителей пробуждать в них бесчисленные таланты. Даром, которым сполна обладали наши Мамочка и Папочка. Точнее, прежние Мамочка и Папочка, а не те невыразительные люди, которых еще совсем недавно можно было встретить на благотворительных базарах и детских праздниках в окружении оравы ленивых и неопрятных приютских детей, разъезжающих по круизам и непрерывно жующих конфеты и мороженое..
Многие из нас стали знамениты, богаты и счастливы. Я принадлежу к тем, кто добровольно отказался развивать свои таланты, все, кроме одного, – писательского. Я – единственный из нас, кто решился рассказать прекрасную и ужасную правду, прекрасную, как искусство, и ужасную, как жизнь. Если хотите, произнесите эту фразу наоборот, и вы будете столь же безукоризненно правы, ибо моя жизнь так же ужасна, как и прекрасна. Она ничто без мук и болей, и она же ничто без вдохновения и полета. Я лишил себя этого счастья в надежде стать хотя бы немного объективным, увидеть жизнь такой, какой ее приходится видеть миллионам обычных людей. Нет ничего более ужасного и прекрасного, чем то, что я вижу и чем я стал. Но мне несказанно повезло – у меня есть наша Семья, есть единомышленники, у меня есть мой талант и, наконец, сила и средство его возродить. Все в моих руках, а в ваших ведь нет ничего, не так ли?