31 Views

Когда он позвонил мне по телефону, я занимался очень важным семейным делом — играл в компьютер. Знаете такую игру — «Эпоха империй»? На моих мирных жителей только что напала ассирийская конница, сожгла поля и дома, разрушила храм, я еле отбился от этих ублюдков и решил отомстить…
— Здравствуй, Толик, это Вадик Огурцов. Помнишь?
Ну, помню. Кстати, а нельзя ли проникнуть в стан ассирийцев по морю?..
— Ты чем-то занят?
— Да так, играю в компьютер.
— В какую игру?
Я с удовольствием, разбавленным изрядной дозой гнева на врагов, назвал игру и подумал, что надо бы перейти в следующую эпоху, что ли… Только где взять ресурсы…
— Тебя что, мочат?
— Уже нет, отбился.
— От кого?
— От ассирийцев.
— А войска какие?
— Кавалерия.
— А кем ты отбивался?
— Да кем попало. Пехота и пара катапульт.
— А ты знаешь, что реальные ассирийцы садились на коня по двое, один правил, а другой сражался?
Мне стало интересно, и я повёлся за ходом его мысли.
Вадик Огурцов. Мы с ним ведь даже дружили в школе. И уже тогда он был с крезовинкой. Вадик Огурцов, который на предположения об его принадлежности к евреям гордо отвечал: «Я не еврей, я — араб». Который на слова: «Я — последняя буква алфавита» как-то произнёс: «Зато Аз на Руси был первой буквой».
Впрочем, не смотря на моё пристрастие к безумцам, наши отношения растворились в пустоте занятого времени, едва я поступил (а он не поступил) в институт. Тем более, он не поступил не в тот институт, куда поступил я. Он вообще не поступал. Из принципа.
Вадик Огурцов. Человек с удивительными способностями к общению. Редко кому я уделяю при телефонном разговоре больше трети своего внимания, играя при этом в компьютер — остальное игре. А этот уболтал меня на все сто.
— Кстати, — продолжил Вадик, — знаешь ли ты, чему из того, что я готов тебе показать, ты больше всего удивишься во время приезда ко мне, и как скоро поймёшь, что этого не надо бояться?
Блин… Очень хорошо построенная фраза…
— И ещё, — вновь продолжал он, — Я не знаю, какое из времён ты выбирал всегда для поездки в гости, а какое — для поездки по делам. Может быть, целая эпоха. Я помню твоё стремление к необычному и знаю… это до сих пор.
Это была ещё более заковыристая фраза, и я сразу почувствовал стремление к необычному, которое всегда и до сих пор, и, собственно, не в этом ли острота жизни?
— Я удивляюсь, — продолжил Вадик, — тому, что люди, Толик, в голове которых стремление к необычному соединилось со словом да, уже не думают, хотя к тебе это пока не относится, но ещё более странно, что такое соединение — всегда следствие того, что они думают.
Было не понятно, сделал ли он акцент на слове «что» или на слове «думают», и я запутался совсем, но тут он сменил тему. Забывая о путанице, наведённой в моей голове, я легко говорил с ним о значении и смысле различных форм прощания, о предикативной логике, о культе предков у шумеров и ещё Бог знает о чём. С этим мудрым придурком всегда было легко.
И когда, почти прощаясь, мы договорились о визите с человеком, которого я не видел десять, не слышал восемь и почти не вспоминал пять лет, и притом едва догадывался о цели этого визита, мне тоже было легко.
Мне было легко выключить компьютер, так и не замочив проклятых ассирийцев, мне было легко весь остаток дня и весь остаток недели, и особенно приятно было в её конце, в воскресенье, пройти по совершенно воскресной, очень солнечной и с детства знакомой улице, открыть тяжёлую дверь с кодовым замком, подняться на ухоженном, но всё равно вонючем лифте на восьмой этаж и очутиться у двери, за которой живёт Вадик Огурцов. Может быть, он до сих пор, как и десять лет назад, живёт с мамой, если она, дай ей Бог, ещё жива…Хотя с чего бы иначе? Мама у него молодая. А может быть, он живёт один. Или с женой. И детьми. Кто его знает. Я нажал на кнопку звонка.
Дверь мне открыл совершенно домашний Вадик в халате и шлёпанцах. Я шагнул через порог, пожал его широкую холодную ладонь, и в голове у меня пронеслась мысль: ну какой из него араб? У арабов ладони узкие и горячие. Хм, интересно, откуда у меня такое представление? Я ведь ни одному из них руку не жал…
— Разувайся, Толик, тапки под тумбочкой, проходи на кухню, — прервал мои размышления Вадик. Я последовал его настояниям и обнаружил на кухне полную готовность к чаепитию: чайник, чашка, конфеты, сахар и вадикова мама на стуле у окна.
— Ну что, Толик, ты сам за собой поухаживаешь? — проследовавший за мной на собственную кухню Вадик произвёл жест, приглашающий меня сесть. Я сделал это, хотел было начать уход за собой, но сбился, удивившись тому, что чашка на столе всего одна.
— Нам с мамой нельзя, — отреагировал заметивший, должно быть, это Вадик.
— Вот как? — я неуверенно потянулся за одинокой ёмкостью, стоявшей на середине стола и предназначенной, оказывается, только мне.
— Ты удивлён?
— Не знаю…
— Не смущайся своим удивлением. Ты в пакетиках пьёшь, или тебе листовой заварить?
— Завари листовой.
Вадик, обойдя меня со спины, с лёгким щелчком открыл дверцу кухонного столика. Я тем временем залюбовался ярким светом, который, струясь сквозь оконное стекло, проникал, казалось, даже через вадикову маму, словно она полупрозрачная, и делал что-то совершенно волшебное с её волосами.
— Толик, ты работаешь, — прозрачным голосом спросила вадикова мама.
Любимая тема. Я готов рассуждать о загадках своего социального положения часами.
— Ну, пожалуй, это можно назвать работой…
— С начальством не ссоришься?
— А у меня нет начальства. Я сам себе хозяин.
— Это оно, — обратилась вадикова мама к своему сыну, уже, судя по бульканью, наливающему кипяток в заварной чайник, повернув к нему голову и обнаружив полупрозрачный профиль.
-Угу, — отозвался тот, — маленький, но гордый.
Мне стало приятно: я ведь определял себя примерно так же. Может, не такими в точности словами…
— А чем занимаешься? — вновь обратилась ко мне полупрозрачная Мама.
— Промышленный альпинизм, — как всегда, гордость, проявившаяся в моём произносящем эти слова голосе не знает границ.
— А что это такое?
— Мама, я знаю, что это такое, — мягко остановил её Вадик из-за моей спины, — Толик, у тебя снаряга своя?
Я гордо согласился, подумав, что он, должно быть, тоже занимался промальпом. «Снаряга» — такое же специфическое слово, как «софт» у компьютерщиков, случайный человек его не употребит.
— Хозяин шнуров, — откомментировал Вадик маме моё согласие.
— Они ведь имели в виду другие шнуры, землемерные, — возразила полупрозрачная Мама.
— Мама, если даже ты можешь смотреть на мир их глазами, чтобы знать, что они имели в виду, так и они наверняка смогут посмотреть нашими. Сказано просто: хозяин шнуров, — Вадик поставил чайник на стол.
В общении с Мамой он был столь же авторитетен, сколь мягок, но содержание разговора осталось для меня прозрачнее Мамы — я вообще ничего в нём не увидел. Только свет в окне, совершенно воскресный, с детства знакомый свет, настолько ослепительный и завораживающий, что до меня не сразу дошло: обычно я недовольно поправляю людей, называющих альпинистские верёвки шнурами, поскольку считаю это дурным тоном.
— Ты пьёшь без сахара? — осведомился у меня Вадик, хотя я ещё не притронулся к чашке, ожидая, пока кипяток в чайнике остынет, и, получив моё согласие, убрал со стола сахарницу, — правильно, сахар — белая смерть.
— Ага; правда, чай — коричневая смерть, — подколол я его, а может, непонятно кого, зная по опыту, что именно в такие иголки мне легче всего вдеть нить разговора.
— Но страшнее всего нефть — чёрная смерть, — поддержал Вадик, — а ещё негры, тоже чёрная смерть. Кстати, ты ведь уже подумывал, что я не араб?
Во как завернул, в точку попал, а ведь как плавно перевёл тему к этой точке от чая без сахара!
— Ты это к чему?
— Да вот историю тебе хочу рассказать. Или ты, мама?
— Пожалуй, что и я, — согласилась Мама, — вот, послушай, Толик.
— Мама её лучше рассказывает, — Вадик встал рядом с ней так, что его смуглое лицо оказалось на фоне светлых виниловых обоев и белой оконной рамы и приятно с ними контрастировало, и только сквозь его маленькое левое ухо просвечивало неистово воскресное окно, — Мама к этому даже готовилась, как иной раз готовятся почти неделю к тому, чтобы прийти в гости, оказаться на стуле напротив струящего свет окна, которое, быть может, чем-то напоминает экран монитора или же лист бумаги. и всё дольше находясь здесь, всё больше испытывать некоторые неосознаваемые, возможно, ощущения от голоса, который, пока не начав говорить, стал уже знакомым, и я не знаю, вспомнится ли, когда она закончит свой рассказ, его начало как завязка некой истории или как приглашение слушать, Толик, всё внимательнее, постепенно всё меньше осознавая, где ты неподвижно, затаив дыхание, находишься на стуле перед окном-монитором-листом и уже… начинаешь, пожалуй, слушать. Мама.
— Да, сынок, я начинаю, — отозвалась ему в тон Мама и действительно начала рассказ.
В древние времена, шесть или семь тысяч лет назад, в низовьях великой реки Евфрат, там, где она течёт на юг, обитали люди, звавшие себя родом Быка. они выращивали на своих маленьких полях озимую пшеницу, ячмень и лён, которые приносили в дар роду Лягушки в обмен на рыбу, роду Козла на овец и свиней, роду Холма на глиняные сосуды и вино, а болотным людям из рода Змеи на гигантский тростник, из которого плели корзины и хижины. Так что весь знакомый им мир мог есть Хлеб, давно переставший быть только ритуальным, и ткать одежду, чтобы не одеваться, подобно древним, в пальмовые листья или, подобно кочевникам, в шерсть. У людей рода Быка были волосы цвета красной глины, маленькие уши, мясистый нос, были они рослыми, сильными, умными и прямодушными, хоронили своих мёртвых по-людски, лёжа на спине, предания передавали изустно, потому что считали, что слышимое лучше услышать, и поклонялись создательнице людей Аруру, Великому Предку Красному Быку, чья только могила и была в черте селения, ибо прочие мёртвые обитали в селении мёртвых, созерцая над собой глину, да ещё великой реке Евфрат, текущей на юг.
Так было многие лета с тех заветных времён, когда Хлеб перестали считать великим колдовством, и до того проклятого дня, когда в селение пришли ушастые черноволосые гости в шерстяных одеждах и знаками попросили показать им места, где можно обосноваться. Они называли себя санг-нгига, но посланцы от рода Змеи передали роду Быка другое имя, шедшее за тёмными гостями по пятам — шумеры.
Шумеры принесли роду Быка в дар глиняные серпы и какие-то красивые камешки, а в ответный дар получили, как водится, пшеницу и ячмень. Они долго размахивали руками в сторону породившего их юго-востока, повторяя слова «Урук» и «Шуруппак», и за те дни, пока гостили в селении, научили людей рода Быка некоторым из своих тарабарских слов, переводившихся как небо, земля, вода, глина, человек, большой, маленький. Они показывали на одного из своих, с большим камнем на поясе и оголовьем из диковинного, похожего на медь материала, и говорили: большой человек, ЛУ-ГАЛЬ. Что за диво! В роду Быка все были большие, рослые, никто ни над кем не возвышался, кроме Великого Предка Красного Быка, созерцавшего над собой глину.
Шумеры ли играют роль в возвышении одних в роду Быка над другими, и является ли эхто возвышением, или же приближением к Великому Предку Красному Быку и Великой Матери Аруру, сказать трудно. Но так или иначе, случается вдруг, что Тростниковому Солнцу, мужу, богатому семенем и силой, растящему колосья на земле предков, снится после ухода ушастых гостей вещий сон. И просыпаясь, он велит своим сыновьям собрать весь род Быка у своего дома. Обе его жены выносят из комнат глиняные сосуды с вином и тростниковые корзины с рыбой, почти весь запас семьи, и ставят перед собравшимися. Ешьте, люди, пейте, люди, пусть род Быка будет всегда сыт, пьян и изобилен, хотя и собираетесь вы, возможно, чтобы отправить эту старую приговорку созерцать над собой глину.
— Слушай, род Быка! То, что говорит Тростниковое Солнце, не он говорит, но говорит сам Великий Предок Красный Бык. Ибо он приснился Тростниковому Солнцу по пояс в воде, и вода прибывала, и от воды у него стали выпадать зубы, и остался один зуб. И кругом плыли шумеры на круглых посудинах и собирали зубы Великого Предка. И сказал он Тростниковому Солнцу: «Слушай и передай роду своему, который я породил! Близок день, когда я оставлю вас, и не будете вы столь плодовиты. Но всякое семя ваше будет великим. Об утере чего более скорбим, то и есть большее. Великая Мать Аруру сказала мне, что величайшее благо — смерть, но не потому, что терпят муки от жизни. Второе же благо есть жизнь. Так сказала Великая Мать Аруру, и не потому ли она велика, что одна?
— Штучный товар всегда дорог, — вставил Вадик Огурцов. Я вздрогнул, но Прозрачная Мама возобновила повествование.
— Не потому ли Мать Аруру велика, что одна? И за уход мой воздастся вам. Знаком же да служит, что через три года от сего случится великий потоп». Так сказал Великий Предок Красный Бык Тростниковому Солнцу, и поглотила его вода, и лишь зуб его оставался над водою. И тогда шумеры направили посудины свои к этому зубу и бросали шнуры, чтобы причалить, но шнуры соскальзывали. И почувствовал Тростниковое Солнце сырость великих вод, и то, что от шумеров пахнет глиной, и затем, проснувшись, был вразумлён донести этот сон до рода своего.
Пейте, люди, ешьте, люди, ликуйте, что ещё живы, и кто из вас мудр, толкуйте слова Великого Предка Красного Быка. Тростниковое Солнце встаёт и сам разносит роду Быка вино и рыбу, и все пьют и едят, даже обе его жены, и солнце всё выше и выше поднимается над великой рекой Евфрат, текущей на юг, но никто не идйт на поля, потому что иногда наступают времена, когда важнее всех дел становится одно дело — пытаться понять.
Мудрейшие из рода Быка решили, что следует ждать двух вещей — великого потопа и нового сновидения Тростникового Солнца, а в знак близости сего мужа к Великому Предку Красному Быку отдали ему все шумерские камешки.
Шумеры тем временем обживали место к северу от селения рода Быка. Они принялись копать большой канал от Евфрата к своему стойбищу. У рода Быка тоже был канал для орошения полей, потому что земледельцу на берегу Евфрата жить опасно, но канал рода Быка можно было перепрыгнуть, а шумеры старались так, будто решили оросить всю землю — по слухам, в ширину их сооружение достигало двадцати локтей.
Странный народ были эти черноволосые. Вроде мирные, никому зла не желали, давали хорошие подарки, не отнимали чужого, трудились весьма старательно, однако что-то было в них не так. И затаившиеся люди из роба Быка гадали: не шумерский ли канал в двадцать локтей шириной вызовет великий потоп? Не делают так люди, нельзя прыгать выше головы, копать шире прыжка. Всякая яма зовёт воду по себе. И мёртвых своих, по слухам, шумеры хоронили не по-людски, в скрюченной позе.
Так в догадках прошли три года. Иные из рода Быка говорили, что надо посмотреть, какие у шумеров посудины, чтобы построить такие же и спастись от потопа, но старики указывали им, что род Лягушки плетёт посудины не хуже приснившихся Тростниковому Солнцу и называет их плотами.
Шумеры как-то раз принесли весть, что в большом селении Шуруппак некто Зиудсудра, человек весьма уважаемый, делает вещь чудесную, но, по их мнению, бесполезную — посудину, в которой может плавать целое селение или большое стадо овец с пастухом. В роду Быка решили, что человек со столь трудным шумерским именем знает сон Тростникового Солнца и готовится к потопу руками, а не думами, как они, и хотели отправить к роду Лягушки пословс богатыми дарами, чтобы получить плоты.
Но не успели. Пошёл дождь, в Евфрате, а затем и в канале начала прибывать вода, тропы раскисли, а затем их залило, и вот уже в селении рода Быка зерно оказалось на плаву.
В это утро Тростниковое Солнце вышел из хижины по колено в воде с обсидиановым кинжалом в одной руке и шумерским глиняным серпом в другой. За ним выбежали его дети, иным из которых вода достигала пояса. «Бегите, а когда не сможете — плывите,» — наказал он им, — «скажите всем в роду Быка: пусть отрезают от земли свои хижины, ибо они единственное, что будет плавать, и пусть радуются, что не обмазывает род Быка хижины глиной, как шумеры». Наказал — и принялся резать тростник своей хижины там, куда ещё не дошла вода.
Ему удалось срезать большую часть своей хижины, кому-то меньшую, кто-то обрезал крышу уже на плаву. Люди грузили в кое-как перевёрнутые остатки хижин кто что успевал, выцепляли из воды своих близких, кто-то втаскивал на борт опоздавших соседей… Вода прибывала, была она мутной и несла с собой множество сора, плыли на брюхе понурые трупы овец, пронесло кого-то из рода Змеи, насмерть наглотавшегося глиняной мути…
Многие погибли в тот день, многие умерли, носясь на своих хижинах по водам потопа, кто от голода, кто по неосторожности. Непрекращающийся дождь портил скудные, наспех собранные запасы пищи. Тростниковая флотилия редела, и когда её пронесло мимо огромной деревянной туши ковчега Зиудсудры, исполинским кирпичом продавившей мутные воды, она насчитывала всего три крыши. Так вот оно какое, дерево, хватило сил подумать Тростниковому Солнцу, а он-то представлял этот материал подобным камню — как-то раз он видел деревянную вещичку у одногно из шумеров, но потрогать не довелось. Дерево — тростник великанов. Сколько его в этой посудине! Видать, Зи… Зу… строил её с размахом: по слухам, ближайшим источником дерева служили горы Ливана.
Сорок дней длился потоп, и вот две уцелевшие крыши домов рода Быка царапнули днищами грунт. Потом были дни неопределённости, дни тягот бездомной жизни, дни подъедания последних запасов и безуспешных поисков пищи. Находимые трупы животных были совершенно несъедобны, а травы и коренья находились, должно быть, глубоко под илом. Поедая каких-то червей и растягивая, насколько можно, три корзины уцелевшего зерна, отощавшие люди, девять мужчин и одна женщина, ведомые Тростниковым Солнцем, брели на юго-запад, теряя последние силы в борьбе с чавкающей жижей и смрадными испарениями. И вот, когда дохлые пиявки стали попадаться всё реже, а доставаемые из волос струпья шли на ура, потому что долго жевались, предводитель горстки людей наступил ногой на нечто, ощущаемое как тростниковое плетение и находящееся на глубине всего шести пальцев от поверхности ила — остатки тростниковой хижины…
Есть всё равно было нечего, негде было укрыться, нечего было сеять, но это была земля Великого Предка Красного Быка, и люди воспряли духом.
В эту ночь Тростниковому Солнцу снится вещий сон. И хотя ему становится всё труднее отличать сновидения от яви, он пока точно знает: если, поднимая голову, приходится отдирать волосы от глины, значит, то, что оканчивается, было сном.
— Слушай, род Быка! Стряхни дремоту и слушай! То, что я говорю, говорю не я, но говорит сам Великий Предок Красный Бык.
И люди рода Быка — по привычке ли, или, напротив, от внезапной ломки привычного — стряхивают дремоту, поскольку произнесено священное слово «я». И произнесено оно смертным от первого лица, а это чревато бедами похуже… впрочем, Великий Потоп они пережили.
— Слушай, род Быка! Слушайте, люди! Мне снился сон, и во сне я слышал, как чавкнул ил, и видел, как показался из него череп, и был это череп Великого Предка. И взлетел череп над илом и глиной, и изо рта его посыпалась рыба. И когда её стало довольно, чтобы десятерым питаться месяц, череп Великого Предка заговорил. И сказал мне: «Ныне покидаю вас. В каждом моё семя, и да назовёт себя каждый словом «я». Идите к Евфрату, и он будет кормить вас, как кормил род Лягушки, и пусть никогда не держит вас то, чем занимались ваши отцы, ибо мир изменчив. И вот вам воздаяние: лишившись меня, поклонитесь Великому Потомку, и даст он вам то, чего ещё не было. Он будет последним в нашем роду, как я был первым. И поскольку смерть есть выход через другую дверь, он не узреет над собой глины. Великая Мать Аруру сказала мне, что величайшее благо — смерть, и лишь принявший этот дар узнает сполна дар жизни, но не всё, что дают, готов взять каждый. Так сказала мне Великая Мать Аруру, и не потому ли она велика, что сполна приняла оба дара?
— Как говорится, дают — бери, бьют — беги, — вставил Вадик Огурцов. Я вздрогнул, но Прозрачная Мама возобновила повествование.
— Не потому ли Мать Аруру велика, что сполна приняла оба дара? Великий Потомок же лишён первого из даров, ибо его дар переходит роду. Знайте, что родится он много лет спустя, вскоре после Великой Войны, к северу от этих мест, в селении, посвящённом Великой Матери, где она восстанет с мечом на могиле великого воина, но род его окончится в другом месте. А свидетелем сего будет маленький, но гордый хозяин шнуров». Так сказал мне череп Великого Предка, после чего поднялся ввысь, словно бы ничего не веся, и вот, его уже нет. И я будто бы вырос во сне, и с новой высоты увидел вдали воды Евфрата, и рыбы, что кучей лежали у моих ног, поползли по илу, подобно змеям, и приглашали меня с собой. И тут я проснулся и был вразумлён донести этот сон до рода своего.
Слушайте, люди, последнюю речь Великого Предка. Он больше не с нами, и могилу его не найти. Но мир меняется, так изменимся и мы. Тростниковое Солнце вынимает ногтями глину из впадин меж рёбрами, и в руках его горстка глины, и вокруг его горстка людей. Ничего вокруг, кроме людей и глины, и люди поднимаются, и вновь ноги их вязнут в жиже, и каждый говорит: «Я иду к Евфрату».
Путь этот был труден и долог, но все десятеро вступивших на него достигли Великой Реки, несущей свои мутные воды на юг.
Нелегко было обживать найденное место. Всё, что можно было сделать из глины, делали из глины, без прочего обходились кое-как. Рыбу ловили руками, и было её мало, и по-прежнему ели червей, и не брезговали слепнями, и всё думали, что можно смастерить из рыбьих костей. Когда через год сквозь ил пробились ростки тростника, радости людей Великого Потомка не было предела.
Жизнь налаживалась. Удалось даже снарядить экспедицию на поиски других людей — единственная уцелевшая женщина не могла продолжить род, нужны были невесты. И отряду удалось наткнуться на селение шумеров, которые обрадовались, что видят живых, и сказали, что ковчег Зиудсудры отнесло, должно быть, куда-то на север.
Был обмен дарами, был обмен невестами, у шумеров тоже была единственная женщина, и обмен этот, как было решено, совершается на время.
Спустя несколько лет селение Великого Потомка радовал уже не один детский голос. Да и могло ли быть иначе? Ведь Великий Потомок просто обязан был иметь предков.
Род Великого Потомка был неплодовит, но всякий рождённый в нём жил долго. И когда Тростниковому Солнцу пошёл, пожалуй, уже семнадцатый десяток, его, богатого семенем мужа, единственный сын, возвратясь из восточного похода, привёл в дом дочь страны Элам и сказал: «Посмотри, отец. В селении есть дочери Шумера, Аккада, Ливана, Магана, Магилума, Ашшура, даже безумных племён аморреев. Вот, я привёл в род Великого Потомка дочь Элама. Но где женщины нашей крови? Неужели и мне суждено родить сына, чтобы он ходил в дальние опасные походы:»
Престарелый муж Тростниковое Солнце задумался над словами сына, и раздумья его были весьма долгими.
Раздумья — странная вещь. Сами по себе они не рождают никаких мыслей, особенно новых, и этим похожи на семена льна, из которых не спрядёшь нить, не соткёшь полотно. Но, будучи брошены в грунт, они всходят волокнистыми стеблями, только дай им умереть, возродившись ростками. И сон, подобный нежному ростку, снится Тростниковому Солнцу, хотя он уже не различает сон и явь, но выделяет из потока событий требующие ответа, в какой бы из этих частей жизни они ни произошли.
И вот Тростниковое Солнце просит вынести его из хижины. Он уже почти не ходит сам, и из одежд на нём лишь шерстяная накидка. И люди его селения собраны его сыном и снохой, и он говорит им тихо, а они слушают. Слушай, слушай, род Великого Потомка! Слушай меня! Ибо я первый, кто видел его. Было это на берегу Великого Океана, в месте, незнакомом мне, но я так представлял себе страну Маган. Солнце, заходя, пекло мне затылок и уши, и камешки тихо хрустели у меня под ногами, и кричали птицы, и он как бы вырос из кончика моей длинной закатной тени. Одежды его были чудны, и держал он в руках мелкий обсидиановый сосуд. И он щурился, доколе не подошёл ближе, и на лицо его не пала моя тень. И дал он мне пить из сосуда, и было это отменное пиво. И сказал мне Великий Потомок слова весьма премудрые, говоря, что лишь в первом поколении все потомки наши будут мужского пола, и не надо этого бояться. Я же спросил его, когда он родится, и выложил он из камешков некое подобие рыбы или наконечника копья. И сказал: «Вот, хвост — это вас десятеро. Вот нос — это я один. Вот середина — она толще всего, и когда это наступит, берите жён из своего рода, кто уже посвящён мне. Будет же это, когда у евреев уже будет Моисей, а у персов Заратуштра, и лишь вы останетесь в тени мира, так как вырос я из кончика закатной тени. Одна женщина говорила мне, что Бог создал людей, потому что сам оказался недостоин дара смерти. Это была очень, очень мудрая женщина, и я ей завидую.
— Всё так и было, только бутылка, конечно, была не обсидиановая, — вставил Вадик Огурцов. Я вздрогнул.
— И ещё, я не уверен, что он правильно понял слово «Бог», — добавил Вадик, — а потом ведь они стали являться мне по ночам толпами. Ну да ладно, оставайся в состоянии слушателя.
Прозрачная Мама возобновила повествование:
— Я завидую этой женщине. Ваше же непростое дело — протянуть мне свою тень, создать тропу, по которой я смогу увести весь род, передавая ему свой дар, и уйти сам, выйдя в ту же дверь». Так сказал мне Великий Потомок, и поскольку солнце за моей спиной садилось, мир погружался в тень. И он стал как бы тенью или же лунной дорожкой на зыбкой воде и затем весь вытек из себя под камешки на берегу, и вот, его уже нет. И заметил я, что камни, до самого мелкого, светятся светом лёгким и недобрым, и понял, что ушёл он вовремя, и был вразумлён рассказать виденное вам.
Слушайте, люди, речь Великого Потомка, и привыкайте к тому, зачем мы все, ибо понять это невозможно, поскольку это не от Красного Быка, и не от овец, и не от птиц или рыб, и ни от чего живого, что мы знаем как живое, и не от мёрвого, и не от нерождённого, и не от Великого Потомка, но от изначального, что никак не называется. Тростниковое Солнце подслеповато щурится, и ветер играет его по-стариковски распущенными редкими седыми волосами, и все молчат…
Я опомнился от того, что услышал, как сквозь мягкий туман, голос Вадика Огурцова. То, что звучало в этом голосе, походило на продолжение истории о дошумерских племенах, но было не продолжением. Спустя какое-то время смысл, таившийся в словах слышимой мной речи, подобно внезапно вступившей второй партии в музыкальном произведении, оказавшемся двухголосным, переплёлся с их мелодикой и, обретя самостоятельную жизнь, стал не вырастать из интонаций, а удачно дополнять их. Вадик говорил о том, что понимание и привыкание сочетаются согласно принципу дополнительности, как в квантовой механике, и что смерть присуща не всему живому, а возникла в биосфере вместе с индивидуальностью организмов. Он вкрадчивым голосом, каким читают сказки, называл фамилию за фамилией: Бор, фон Нейман, Шмальгаузен, Северцов, Маунткастл… А я всё пытался вспомнить, как же звали этого Зи… Зу…
— Не старайся, его звали Зиудсудра, — магическим образом угадал мои мысли Вадик, — после потопа стали звать Утнапишти. В Аккаде и Вавилонии называли Атрахасис. А евреи — совсем просто: Ной.
Ощущение прикосновения к древнему и священному не покидало меня, и я вдруг понял, где оно у меня находится. Под рёбрами. Где-то несколько выше двенадцатиперстной кишки (двенадцать перстов израилевых, пришло мне в голову, но ушло, не выдержав испытания на соответствие моменту). Оттуда, снизу, оно спирало дыхание как поршень в духовом ружье, ствол которого забило заклинившей пулей.
— Ну вот, ты послушал, — сказал Вадик, — и я догадываюсь, что ты сейчас чувствуешь. И теперь точно так же будешь смотреть, маленький и гордый хозяин шнуров! Мама, помоги мне снять одежду, чтобы я выходил в чистоте.
Я вспомнил о существовании Прозрачной Мамы и повернул глаза в её сторону — всем остальным двигать то ли не получалось, то ли было лень. Она была всё так же прозрачна, и мне даже показалось на миг, что сквозь кожу и мышцы её шеи я вижу взаиморасположение гортанного хряща и шейных позвонков. Все мы, ясное дело, организмы.
Прозрачная Мама встала и подошла к Вадику, и тогда стало видно, что он тоже как бы прозрачный, наподобие тёмного бутылочного стекла. и словно светится изнутри. Прозрачная Мама слегка наклонила его вперёд, чтобы развязать узел, соединявший за спиной Огурцова концы пояса халата. Он сделал невнятное движение плечами, она подключилась к этому движению, и халат упал с его плеч, обнажив стройный, не слишком мускулистый торс человека, не питавшего, очевидно, страсти к физическим нагрузкам, но любившего своё тело настолько, чтобы за ним ухаживать — в том числе и упражнять. То, что образовывало рельеф ниже сосков, были, видимо, не столько зубчатые мышцы, сколько рёбра. Худел он, что ли?… Не худел, постился!
— Придётся тебе, мама, убрать стол самой, — обратился к ней Вадик, — Толик вот смотрит, в транс вошёл, а у меня уже началось. Убери, чтобы не мешал.
Прозрачная Мама взялась за стол с одного края, я хортел вскочить и помочь ей с другого, но вижу, что шевелиться не могу совсем, разве что глаза двигаются. Так и остался на месте наблюдать, как она его убирает — ищет руками, где бы поудобнее схватиться, и лоб морщит — удивительно, как это я не заметил, когда и чьими трудами стол опустел, что его можно так ворочать. А на полу в том месте, где были его ножки, остались четыре аккуратно желтеющих квадратных вмятинки.
Я взглянул ещё раз на Вадика, и то, что раньше скрывала от меня поверхность стола, отразилось в моём позвоночнике колючим холодком. На месте пупка торчала лиловая шишка, вся мокрая, блестящая, даже скользкая на вид, только трогать её не хотелось — совсем наоборот! Она была покрыта сетью мелких сосудов, а местами то ли кровь из них просочилась на поверхность кожи, если, конечно, на шишке была кожа, то ли они полопались — так или иначе, капелька сукровицы висела на самом кончике этой мерзости. Мерзость едва заметно пульсировала, и мне почудилось, будто пульсация эта сопровождается ростом — доля миллиметра за долей миллиметра.
— Безопасно, — произнёс Вадик, проследив за направлением моего взгляда. Я хотел, кажется, сказать, что мерзко, но понял, что и языком шевелить лень. Будто бы линия моего рта была некогда нарисована на овале лица карандашом, и вот, её стёрли.
-Ты просто не видел новорождённых детей, — объяснил Вадик, пульсируя своей шишкой, — я знаю, у тебя есть дочка, да только не ты её рожал. Из роддома её тебе привезли красивую, полуторанедельную, розовенькую, так ведь? А рождаются они сизые и опухшие, в глазах кровь, на коже слизь, а вслед за ними из влагалища выползает этакая медуза. Священный акт явления миру новой жизни человеческой кровав и грязен, но и цветы требуют навоза и перегноя. Да что это я, впрочем, ты ведь видел в зеркале нижнюю сторону своего языка, правда, гадость? А обратные стороны век, те, что прилегают к глазным яблокам? Толик, ты просто пока привыкаешь к тому, что видишь, а красоту поймёшь по памяти.
А я всё смотрел и смотрел на его шишку, и только, кажется, начинаю привыкать — входит Прозрачная Мама. Совсем прозрачная, подумал я и вдруг понял, почему я так подумал — она была обнажена. Совсем. И соски у неё торчали как две маленькие-маленькие шишечки — только не лиловые, розовые. Мне стало неловко, и я начал очень усердно смотреть на Вадика, и вдруг обнаружил, что с таким же точно усердием избегаю смотреть на его член — Вадик ведь тоже был обнажён.
— А правда, я неплохо выгляжу для своих девяноста двух? — вдруг спросила непонятно кого Прозрачная Мама, а может, и не спросила, а так — добавила воды к моим потёкшим мозгам.
Чтобы уцепиться за что-то, к чему я хоть мало-мальски привык, я взглянул на вадикову шишку. Пришлось отметить, что это уже и не шишка была, а, пожалуй, целая сарделька. Вадик бережно поддерживал её снизу двумя пальцами правой руки, а она пульсировала и росла, доля миллиметра за долей миллиметра — было похоже, что удары сердца медленно, но верно выколачивают её из туловища Вадика.
Вдруг ткани на конце сардельки лопнули, и капли крови брызнули на меня! В месте трещины находилось что-то вроде присоски, напомнившее мне головки ленточных глистов на картинках из школьного учебника зоологии. Я бы проблевался, ей-Богу, да только пищевод мой не хотел двигаться — так же, как и прочие части тела, кроме глазных яблок.
— Вот тропа, что проложили ко мне предки, — сказал Вадик, глядя на свою сардельку, — и я позвал их всех сюда. Вот они и смотрят нашими глазами.
Нос мой безумно чесался — видимо, на него попали капельки крови. Ещё чесалось под левым глазом, и я чувствовал, как это чесалось течёт книзу, к уголку стёртого ластиком рта, оставляя за собой липкую алую дорожку.
— Голос мой слабеет, — продолжил Вадик, — но они хотят говорить.
И я увидел, что это уже не только Вадик. И Не-Только-Вадик взглянул в пространство, как будто он сам там находился и смотрел на своё тело со стороны, и отчётливо произнёс:
— О, вахауш вахаушнам мазда, татва ванта амертат! Ахаматра!
Голос его показался мне совершенно незнакомым; казалось, он стал ниже и глуше. Но только лишь я это осознал, Не-Только-Вадик зазвучал звонко и быстро, но очень невнятно, так что я мог разобрать только «аль» и «уль», а спустя полминуты опять сменил тон, чередуя рык и шипение с низкими утробными гласными. И я увидел, как меняются его глаза с каждой переменой в голосе, и гортанные наречия сменялись булькающими, а булькающие распевными, почти без согласных, а распевные квакающими, и я понял, что он говорит на мёртвых языках. Впрочем, он ли это?
— Прочие молча стоят на тропе, — вдруг обозначил Не-Только-Вадик окончание лингвистического ревю тоном умирающего командира, и я, окинув его взором, обнаружил, что сарделька, свисая с его правой руки, покоится присоской на колене, а голова завалилась вправо.
— Слушай и делай, маленький и гордый хозяин шнуров, — произнёс тихо и с трудом Не-Только-Вадик, глядя мне в правый глаз, — твоё тело, лишь только мы скажем, подойдёт к телу Великого Потомка и воссоединит его с телом его матери. Ты станешь повитухой наоборот, ибо пуповина, как и любой другой шнур — это твоё. Отпусти своё тело, и пусть оно действует сейчас!
И моё тело, встав со стула, подошло к телу Вадика. Я не чуял под собой ног, если, конечно, такой способ выражаться признать достаточным: я вообще ничего не чуял. Состояние, в котором я находился уже давно, достигло апогея — совсем недавно, когда я хотел помочь Прозрачной Маме унести стол, я чувствовал, что не могу пошевелиться, теперь же не было и этого, только зрение и слух.
— Тело твоё пусть придёт в чувства, — глухо и тихо изрёк Не-Только-Вадик, — поскольку с тем, что сидит перед тобой, надлежит обращаться чутко и бережно.
И ощущения вернулись в тело; только это не значит, что я мог им управлять или хоть как-то влиять на его движения. Сначала я этого не понял. Почуяв, что тело моё находится в неустойчивом положении, я его выровнял и встал, чуть раздвинув ноги. И тут оно наклонилось над телом Вадика. Я, может, и хотел выпрямиться, но какое ему дело до меня! Что за дело глазному тику до того, что хозяин глаза им раздосадован? Наверное, когда мы с ним — я и тело — обретали равновесную позу, наши намерения просто мимолётно совпали. Теперь же разошлись: я намеревался просто наблюдать, оно же собиралось принять участие. И я был заключён в нём словно в кабинке сумасшедшего аттракциона.
Оно аккуратно подсунуло руки под тело Вадика и бережно перенесло его на пол, кде, как я заметил, уже лежала Прозрачная Мама. Её ноги были широко раздвинуты, согнуты в коленях — словом, для тех, кто забыл об акушерстве и гинекологии, поза самая непристойная. И моё тело уложило тело Вадика аккурат между ног Прозрачной Мамы и несколькими манипуляциями придало ему позу эмбриона. Я удивился тому, что, судя по ощущениям, приходящим ко мне из рук тела, кости рук и ног Вадика изрядно размягчены; казалось, ни одну из его конечностей ещё нельзя завязать узлом, но уж свернуть колесом — пожалуйста, легко. А в пульсирующей пуповине костей не было вовсе.
Моя рука тремя-четырьмя движениями раздвинула губы Прозрачной Мамы и поставила её клитор торчком. Та же дверь, подумал я. Выход свободен.
Следующее, что я помню -как моя рука засовывала пуповину с чудовищной присоской на конце во влагалище Прозрачной Мамы, которая почти сразу же заорала, да так, что будь моё тело под моим управлением, какая-нибудь из дальних провинций бессознательного непременно пустила бы по его коже мурашки. Она визжала нечеловеческим голосом — нет, чтобы проклясть кого-нибудь или матом обложить, нет, просто исторгала из себя звук, жуткий и первозданный. А моя рука засовывала пуповину всё глубже и глубже в её влагалище, а когда перестала это делать, я увидел, что шнур, не переставая пульсировать, втягивается в её тело сам и втягивает за собой тело её сына — вот когда обнаружилось, что кости его мягки. В этом теле давно уже был не он один, а весь его пятитысячелетний род, и сама она, возможно, тоже, и тело напоминало толпу, а точнее живую протоплазму.
Я ещё немного владел своими глазами, и отвернул их, и взгляд мой случайно упал на календарь, старый, восьмидесятых годов календарь, висящий на стене напротив окна. Большой, вытертый, склеенный в двух местах, он нёс изображение мемориального комплекса города Волгограда — Мамаева кургана. То есть могилы ордынского военачальника Мамая. И на вершине кургана призывно и гордо поднимала меч Родина-Мать.
Великая мать Аруру.
В глазах у меня помутилось, и дальше я совершенно ничего не помню — может, только, момент, когда милиционер выгонял меня из метро.
Я всё ещё жив. Я всё ещё не понял свою смерть и не привык к ней. Тем более в моей душе не укладывается конец рода, начатого Красным Быком, продолженного Тростниковым Солнцем и завершённого Вадиком Огурцовым. Иногда мне кажется: пусть род умер, но сам Вадик лишь затерялся где-то во Вселенной. Он, как Бог той мудрой женщины, был лишён дара смерти, и кто знает, какие миры творит он сейчас там, где он есть?
А в стратегические игры я больше не играю, разве что в шахматы иногда. Предпочитаю мочить монстров и очень полюбил игру «Дьябло».
Вот, собственно, и всё.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00