400 Views

Каждый день в парке Реколета, неподалеку от собора, они собираются, начиная с самого утра. Даже в самую жару на них обязательные пиджаки или легкие парусиновые куртки, на ногах – летние туфли, головы покрыты панамами или соломенными канотье. Вот так, каждый день, они сидят на скамейках под фикусами, стуча костяшками шашек, шелестя карточными колодами, в тысячный раз делясь друг с другом воспоминаниями. Воспоминаниями, от которых пахнет старыми вещами и давным-давно забытыми марками сигарет, да местами, о которых теперь уже мало кто помнит.

В баре – мертвое время, сиеста; освещенные солнцем пылинки неподвижно висят в тяжелом влажном воздухе. Нет смысла ждать, что кто-то найдет в себе силы дойти до дверей, чтобы спросить кружку холодного пива. Чимайо в такие часы впадает в кому: клерки, пришедшие домой на обед, домохозяйки, дети – все ворочаются в своих спальнях с наглухо закрытыми ставнями, на мокрых простынях, под шумом медленно вращающихся вентиляторов, и только в парке Реколета морщинистые пальцы передвигают шашки по картонным полям, и короли ложатся на дам и вольтов, шурша растрепавшимися краями.

Я протираю бокалы, расставляю солонки на столах, вытираю пыль с бутылок. Солнце пробивается сквозь ставни, пронизывая пустоту бара сотнями ослепительно белых нитей, как медузы в пещерах на побережье.

Дверь открывается так внезапно, что я чуть не роняю бокал на пол. Старик заходит в бар, садится за столик у окна, снимает соломенную шляпу и кладет ее на стул рядом с собой.

— Бокал холодного Сан-Мигеля, — говорит он чуть скрипучим голосом, глядя на меня.

Я наливаю ему пиво, снимаю ложкой пену и приношу бокал за столик.

— Вам не жарко? – спрашиваю я, глядя на его бархатный пиджак, выглядящий абсолютной нелепостью в этот неимоверно солнечный день. В конце января в Чимайо нечасто увидишь человека в бархатном пиджаке.

В петлицу пиджака вставлена роза необычного коричневого цвета, цвета утреннего кофе, цвета какао, в которое щедрой рукой плеснули густых сливок.

— Сегодня мой день воспоминаний, — говорит старик, отхлебывая пиво. – День, когда нужно выглядеть достойно, понимаете меня?

Я киваю головой.

— Посидите со мной немного, — вдруг просит он, — вряд ли ваши клиенты обидятся, — добавляет он, окидывая взглядом пустой бар.

Я пожимаю плечами и сажусь на стул напротив него.

— Видите ли, в чем дело, — поясняет он, — любые воспоминания – это такая вещь, которую хорошо с кем-то разделить. Это как мате, который приятно пить одному, но еще лучше, когда есть кому протянуть калабасу и подлить кипятку. Негоже, когда ты так много помнишь, а рассказать некому.

Я смотрю на его морщинистое лицо, в его выцветшие до почти желтого цвета глаза, прячущиеся в оврагах морщин.

— Сегодня тот день, когда я вспоминаю мою Аниту, — говорит старик, — вспоминаю, потому что так было обещано. Это залог нашей возможной встречи, понимаете?

— Нет, — говорю я, — но для начала неплохо. Хорошая история всегда должна начинаться с неясного для слушателя сюжета и раскручиваться по спирали, как кожура батата.

— Вы знаете толк в хороших историях, — одобрительно кивает старик, — это немаловажно для человека вашей профессии. Я всегда считал, что только две профессии по-настоящему позволяют соприкасаться с кусочками чужих жизней. Водители грузовиков и бармены. Но – обязательно водители грузовиков, едущих на дальние расстояния, чтобы попутчик мог успеть рассказать что-то завершенное и понятное, и обязательно бармены в маленьких заведениях вроде вашего, чтобы можно было вот так запросто сесть и посидеть с посетителем, не отвлекаясь на других. Ведь нет ничего хуже, чем история, прерванная на середине, так?

— В общем, да, — говорю я. – Так и есть на самом деле.

— С Анитой мы познакомились во время долгого пути на юг, к самой Огненной Земле, — говорит старик. – Представьте себе, это не я сидел за рулем, а она. Вы еще молоды и не можете понять, но в то время, в 57 году, в Аргентине женщина-водитель была чем-то из области фантазий и вымысла. Так что я был молод и с хорошо подвешенным языком, она – стройна, смугла и без конца хохотала над моими шутками, дорога нам предстояла длинная и без приключений, поэтому ничего не оставалось, как влюбиться друг в друга и таким образом скоротать те долгие двое суток из Байреса в Ушуайю. Вот как вышло, что на окраине Байреса я сел в попутный грузовик к удивительной и странной женщине-водителю, а в Ушуайю мы приехали уже парой.

С улицы доносятся голоса детей и лаянье собак – первых смельчаков, бросивших свои укромные уголки и выбежавших под палящее солнце, на вымощенные камнем мостовые, чтобы пронестись ветром по узким улочкам старого города и убежать дальше в лето, к зеленым холмам и красным ручьям.

— Я мотался с ней три года – по всей стране и дальше, в Чили и Парагвай, Уругвай и Бразилию. Мы встречали Рождество на водопадах, а Пасху – среди ледников, охлаждая бутылки с вином в молочной воде Лаго Архентино. В один день мы могли позавтракать горячим шоколадом в Барилоче, а на ужин есть асадо на ранчо в Чако. Она любила такие вот коричневые розы. Вы знаете, что их привозят из Африки? В то время в Байресе на углу Санта Фе и Кальо была цветочная лавочка, где я покупал их каждый раз, когда оказывался там. Это было славное время и длилось оно до тех пор, пока мы не поругались.

Он смотрит мимо меня в щель между ставнями, на выбеленную солнцем стену соседнего дома, в щелях которой растет плющ.

— Как это почти всегда бывает, — продолжает он, — повод мы нашли пустяковый. Мне хотелось провести неделю в Мар-дель-Плата, выкупаться как следует в океане, потолкаться вечер-другой в казино, побродить по набережной, а она хотела уехать в горы пожить немного в хижине наших друзей. То ли мы устали друг от друга, то ли груз нашего счастья оказался для нас слишком тяжелым, а только через два дня я сидел на набережной и смотрел, не отрываясь, на океан, а рядом со мной ее не было. Пустяк, а так все поменял в нашей жизни.

Я поднимаюсь, беру его кружку, подхожу к стойке и заново наполняю ее холодным пивом. Старик закуривает сигарету, и в воздухе распространяется запах дешевого крепкого черного табака. Я ставлю перед ним тяжелую глиняную пепельницу и закуриваю сам.

— Я не видел ее целых пять лет, — говорит старик, — долгих пять лет я ездил по всей стране, подрабатывая там – грузчиком, тут – официантом, где-то еще – продавцом горячей кукурузы, перемещаясь из города в город, съезжая с Панамериканы на маленькие проселочные дороги, пытаясь увидеть вдалеке разрисованный желтыми цветами бампер ее грузовика. Все бесполезно.

Старик вздыхает и замолкает. В одной руке – запотевшая кружка с пивом, в другой тлеет сигарета, а глаза смотрят, не отрываясь, на пыльную, залитую солнцем дорогу, разрезающую бескрайнюю плоскую пампу в пятьдесят каком-то году. Машина времени. На ближайший час – моя собственная машина времени, уносящая меня на полвека назад, в ту страну, где я никогда не был.

— Я много раз пытался найти ее у нее дома, в Ла Боке, но она, по-видимому, съехала оттуда, — говорит он. — Один раз я снял комнату у художника, жившего напротив ее квартиры  и целых две недели проторчал около ее дома, но она так и не появилась.

Я представляю себе молодого человека в легкой рубашке и парусиновых брюках, выходящего утром в переулок Ла Боки, прислоняющегося к нагретой солнцем стене и ждущего. Час, два, пять. Солнце все выше, рубашка темнеет подмышками, волосы на голове раскалились так, что можно жарить яйца. А он все ждет, глядя на одну-единственную дверь, щелчком отбрасывая окурки сигарет без фильтра, кивая головой проходящим мимо людям.

— В конце концов, — говорит старик, — я вышел на Панамерикану, поднял руку, и через день старый грузовичок привез меня в Чимайо.

Он откашливается.

— Не знаю, как это случилось, шансов-то было один на тысячу, но через неделю я зашел в маленький бар под названием «3113» и увидел ее за столиком в углу.

Старик улыбается своему отражению в оконном стекле.

— Мы оба были не в себе. Не столько от радости, сколько от понимания, что с нами случилось что-то вроде чуда. Тем не менее, каждый из нас старался напустить на себя холодный вид. Видите ли, обида-то никуда не делась. Мы с ней оба умели хранить и лелеять наши обиды, наше желание мести, нашу страсть наказать за годы страданий и тоски. И чем сильнее мы друг друга любили, тем больнее мы старались наказать. Знаете, как это бывает – иногда даже понимая, что чудо уже случилось, не можешь заставить себя остановиться и прикоснуться к нему, все отталкиваешь от себя и отталкиваешь.

— Мы проводили  долгие вечера в этом баре. Я жил на Площади Сан-Мартин, она – где-то в индейском квартале, но каждый вечер мы приходили в «3113» и садились за столик в углу. Официант у нас был смешной парень – высокий, худой, как индеец, черные как смоль волосы и всегда он зализывал их назад так, что они казались каучуковой шапочкой. Видна была каждая шишка на черепе.

Старик усмехается и закуривает новую сигарету. Пиво в его бокале давно согрелось и выдохлось, но он продолжает отхлебывать его маленькими глотками.

— Каждый раз, когда мы доходили в разговоре до опасных моментов, он вдруг оказывался около нашего столика и говорил: не принести ли даме какого-нибудь редкого ликера? – а акцент у него был смешной, не пойми откуда, то ли американский, то ли немецкий, и смотрел он на нас при этом так, что хитринка из глаз выстреливала. Так у нас и не получилось довести разговор до ссоры – ни разу.

Я встаю и открываю входную дверь. Солнце врывается в бар, но свежего воздуха так и не прибавляется. Впрочем, кто-нибудь, увидев, что дверь открыта, возможно, зайдет.

На площади уже пусто – старики разошлись по своим домам, к своим старым верным подругам, страдающим от жары и влажности, к печеным бататам, которые уже созрели в духовках, к сегодняшним газетам, к старым радиоприемникам. Скоро из всех окон будет звучать танго, солнце начнет закатываться за холмы, и тогда можно будет вздохнуть спокойно, переодеть свежую рубашку и выйти на улицы – в кафе, бары, пивные, твоя подруга держит тебя под руку, ты раскланиваешься со знакомыми, еще один жаркий, душный день пережит, а значит, можно считать, что жизнь не так тяжела, как кажется в полдень.

Подумав, я закрываю дверь и вешаю табличку «Закрыто». Мне хочется дослушать до конца.

— Его звали Рикардо, Рикардо Овьедо, так он нам сказал потом, — говорит старик. – Он менял нам пепельницы, не успевали мы об этом подумать, приносил бокалы с вином, протирал стол именно тогда, когда мы собирались его об этом попросить. Он стал нашим ангелом-хранителем, все время держа тонкую ниточку нашей связи, которую мы так пытались по глупости порвать. Нам не оставалось ничего, как только смотреть друг в другу в глаза и разговаривать, а вокруг нас порхали салфетки, летали бокалы и тарелочки с солеными орешками сами собой появлялись на столе.

Старик задумывается и качает головой.

— Я даже и не помню сейчас, — говорит он, — был ли кто-то, кроме нас в этом баре. Вряд ли это было важно, иначе бы я запомнил хоть чьи-то лица.

Он затягивается и выпускает клуб крепкого табачного дыма.

— В итоге мы все поняли, — говорит он, улыбнувшись. – Мы обкатали на языке все возможные обиды и недомолвки, мы обошли все острые углы и, наконец, причалили в тихой, спокойной гавани для нас двоих. Больше уже не о чем было спорить, чудо случилось, и мы сумели взять его в руки и при этом не раздавить, не уронить и не разбить. В тот вечер, когда понимание этого одновременно накрыло наш столик колпаком, она пошла в мою квартирку и так и осталась там – на целых сорок лет.

— Это были хорошие годы, — продолжает он. – Мы многое пережили вместе, съели не одну тонну жареного на заднем  дворике мяса, выпили триллион бутылок молодого вина из Мендосы, миллиарды раз занимались любовью в сиесту и были счастливы, как никто другой в мире. Конечно, все когда-нибудь кончается.

Он отпивает пиво и морщится. Я иду к стойке, чтобы заново наполнить его кружку. От стойки я вижу, как он достает из кармана пиджака бумажник и рассматривает его внутреннее отделение.

— За мой счет, — говорю я, ставя кружку перед ним.

Он поднимает на меня глаза и улыбается.

— Спасибо, мальчик, — говорит он.

Он отпивает глоток и говорит:

— А четыре года назад она умерла. Нет, мне не очень грустно теперь, когда я уже привык. Сначала было немного тяжело, но потом я понял, что такая любовь, как была у нас с моей Анитой, не может кончится просто так. Только не из-за такого пустяка, как чья-то смерть, это недостаточно.

Он улыбается, и из уголков его глаз к вискам бегут мелкие морщинки, как лучики.

— Видишь ли, я точно знал тогда, и знаю сейчас, что мы обязательно встретимся. Это так же верно, как то, что я каждый год, в день нашей встречи в баре «3113», прохожу по тем улицам, где мы гуляли когда-то, выкуриваю сигарету на том месте, где когда-то был этот бар и выпиваю две или три кружки холодного пива где-нибудь в центре, как сегодня делаю это здесь.

— Дело в том, что когда мы пришли в «3113» на следующий вечер после нашей первой за пять лет совместной ночи, бара мы не нашли, — говорит он. – Дом был заколочен, окна, через которые с улицы был виден наш столик, были заклеены желтой бумагой, и сквозь дыры в ней мы увидели, что внутри ничего нет, только пыль, мусор на полу, да приклеенный к стене кусок плаката с надписью «Тринадцатая улица, 31». Мы удивились, но ненадолго – с прошедшей ночи нам было чем удивлять друг друга, а бар – ну что ж, он остался в нашем прошлом, уплыл назад по времени, как уплывают огни Байреса, когда паром в Монтевидео выходит в залив. Как-то потом я попытался найти в Чимайо эту тринадцатую улицу, но такой у нас в городе нет и никогда не было.

— Но ведь вот какая штука, — говорит он, — в тот день, когда я хоронил Аниту, я остался на кладбище уже после того, как все разошлись. Детей мы так и не завели – нам хватало друг друга и делиться мы ни с кем не собирались, пришло только несколько знакомых, таких же стариков, как и я. Когда я остался стоять около ее свежей могилы, я вдруг понял, что все линии на кладбище пронумерованы и носят названия улиц. Первая улица, вторая улица и так далее. Вот тут я и подумал: а сколько всего улиц на нашем кладбище?

Он смотрит на меня с хитринкой в глазах и улыбается.

— Ну да, — говорит он, — правильно. Их тринадцать. Тринадцатая улица в самом дальнем конце кладбища, который примыкает к пустырю. И когда я нашел тридцать первое место, я увидел склеп, а на нем табличка, имя Рикардо Овьедо, дата рождения – 13 мая 1902 года, дата смерти 31 июня 1944 года, и фотография, и солнце плещется в зеленой траве, и сладко пахнет полынью, и так тихо и спокойно вокруг.

Он затягивается сигаретой.

— Да, да, — кивая, говорит он, — я тоже сразу понял. Никак не мог Рикардо Овьедо менять нам пепельницы и подносить бокалы с вином, потому что к тому времени он уже почти двадцать лет, как спал в своем последнем доме номер тридцать один на тринадцатой улице.

Я качаю головой и улыбаюсь ему.

— Кто он был? – спрашивает старик, — не знаю, да и не хочу знать. А только в одном я уверен – раз уж он в далеком шестьдесят шестом году смог соединить меня с Анитой в тот момент, когда мы сами пытались разрушить все своими собственными руками, значит, он не даст нам потеряться теперь. Поэтому я и хожу каждый год по одному и тому же маршруту, понимаешь? Я просто напоминаю ему: эгей, Рикардо, откуда бы ты не смотрел на меня, придержи местечко за ее столиком для меня, и приготовь побольше соленых орешков и молодого вина. Нам с ней будет о чем поговорить после встречи.

Старик тихо смеется, глядя на меня своими светлыми глазами.

— И ты знаешь, что? – говорит он. – Каждый год, в этот самый день, утром я нахожу у себя дома коричневую розу. Иногда на ковре рядом с кроватью, иногда на кухне, а сегодня я вынул ее из своей шляпы. Разве это не означает, что она шлет мне привет? А раз так, выходит, Рикардо все же поймал ее где-то на той дороге, по которой я еще не ездил, привел в свой бар и посадил за столик в углу – ждать меня.

— И вот что еще я тебе скажу напоследок, — говорит он, вставая из-за стола и надевая свою шляпу, — когда-нибудь нам всем предстоит выйти из дома на дорогу, у которой нет ни начала, ни конца. Я сделаю это быстрее, чем ты, но когда наступит твое время, знай – там, на той стороне, с меня два холодных пива.

Он пожимает мне руку и похлопывает другой рукой по плечу.

Я провожаю его до двери и смотрю ему вслед. Он поднимается по улице вверх, к собору, а потом сворачивает за угол. Перед тем, как исчезнуть, он оборачивается и машет мне рукой.

Я стою на тротуаре и улыбаюсь. Солнце склоняется к холмам за городом, окрашивая стены и крыши в розовый цвет, слышны голоса прогуливающихся парочек, детские крики и щебет птиц. Чимайо нежится в последних лучах, готовясь к наступлению новой ночи, полной музыки, звона бокалов, смеха и радости, и звуков танго. Мимо меня пробегает стайка ребятишек, их хохот отражается от стен домов и, затихая, уносится вдаль, за собор, в лабиринт переулков старого города, и еще дальше – за главную площадь, сквозь кладбище, в дальние холмы за пустырем, который начинается сразу за тринадцатой улицей.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00