944 Views

За год до прихода к власти Горбачева сложилась у меня такое стихотворение:

Русский роман

От правды к правде льнет Григорий
Другим во вред, себе на горе —

Когда война, тогда на свете
Лишь постоянство добродетель.

Грехи выматывают душу,
Но только крепче любит Ксюша,

Но только горек хлеб Иудин —
Себя поймешь, поймут ли люди?

И солнце черное в итоге
Земные высветит дороги —

От правой и не правой власти
До беспринципной бабьей страсти.

1984.

Сказать, что оно вызвало резкое неприятие в одесских литературных кругах того времени, значит ничего не сказать. Ну, во-первых, было совершенно не модным стилистически, во-вторых, каким-то неприятным идеологически. Не антисоветское, конечно, но и не советское, что было как-то даже еще более сомнительно с точки зрения официоза. Ну, и перспектив на публикацию текста никаких, что в советской как бы либеральной печати, что в, типа, черносотенной.

А вот из какого сора родились эти стихи, понятно. Как-то вот поразил меня тридцатилетнего «Тихий Дон». За десять лет до прочтения «Тихого Дона» я прочитал тамиздатовский «Архипелаг» Солженицына. И вот классический воспетый советской пропагандой роман представился мне куда более антисоветским, чем главное антисоветское сочинение.

«Ну как же это так, — думал я, — ужас сталинизма тут показан во всей полноте, причем при описании относительно ранних советских времен. Почему же это опубликовано? Чтобы пуще боялись родной советской власти?».

Я терялся в догадках.

На дворе тысяча девятьсот двадцать первый год, советский режим далек еще от того, чтобы разойтись во всю, а люди им уже раздавлены. Вот перед читателем не рядовой обыватель, но Григорий Мелехов – вояка из вояк – только благодаря своей храбрости дослужившийся до офицерских чинов, одно время даже дивизию получивший под свою команду, рубака, каких поискать, сломлен, едва только попытался вернуться к мирной жизни:

«— А ты знаешь, — сказал он, снизу вверх глядя в ее глаза, — дела мои не дюже нарядные. Я сам думал, как шел в это политбюро, что не выйду оттуда. Как-никак, я дивизией командовал в восстание, сотник по чину… Таких зараз к рукам прибирают.

— Что же они тебе сказали?

— Анкету дали заполнить, бумага такая, всю службу там надо описать. А из меня писарь плохой. Сроду так много не припадало писать, часа два сидел, описывал все свое прохождение. Потом ишо двое в комнату зашли, все про восстание расспрашивали. Ничего, обходительные люди. Старший спрашивает: «Чаю не хотите? Только с сахарином». Какой там, думаю, чай! Хотя бы ноги от вас в целости унесть. — Григорий помолчал и презрительно, как о постороннем, сказал: — Жидковат оказался на расплату… Сробел.

Он был зол на себя за то, что там, в Вешенской, струсил и не в силах был побороть охвативший его страх. Ему было вдвойне досадно, что опасения его оказались напрасными. Теперь все пережитое выглядело смешно и постыдно. Он думал об этом всю дорогу и, быть может, потому сейчас рассказывал обо всем этом, высмеивая себя и несколько преувеличивая испытанные переживания».

То есть участник бесконечных боев, прошедший войну с немцами, с красными, с поляками, сробел от беседы за стаканом чая. Струсил! Прямо сказано – струсил!

Так ведь уже тут все предсказано.

Помню, как читал в послесталинской литературе времен Оттепели, да как же это маршалы сломались? Помню фразу: «Почему Тухачевский не закричал на суде петухом?».

А вот почти за двадцать лет до Тухачевского и Мелехову почему-то в голову не приходит закричать петухом, его сковал страх, хотя чего же он боится? В бой мчался под сабли и на пулеметы, не боялся, а тут страх, за который после стыдно, но, который, как позже увидим, не проходит уже никогда.

А ведь его еще пальцем никто из тех, кто опрашивал, не тронул.

Его даже не задержали.

Но свое дело уже сделали: посеяли непреходящий, парализующий видавшего виды, незаурядного от природы человека, страх.

А дальше в простых словах великий русский роман объясняет, почему советская Россия уже, в первой четверти ХХ века обречена на тотальное экономическое поражение в схватке со Свободным миром. Почему сможет, разве только, воровать чью-то интеллектуальной собственность, почему окажется творчески несостоятельной. Вот эти слова:

«По правде сказать, ему было безразлично, где бы ни жить, лишь бы жить спокойно. Но вот этого-то спокойствия он и не находил… Несколько дней он провел в угнетающем безделье. Попробовал было кое-что смастерить в Аксиньином хозяйстве и тотчас почувствовал, что ничего не может делать. Ни к чему не лежала душа. Тягостная неопределенность мучила, мешала жить; ни на одну минуту не покидала мысль, что его могут арестовать, бросить в тюрьму — это в лучшем случае, а не то и расстрелять».

Так ведь в таком душевном состоянии и жил потом десятилетиями весь советский народ. Чувствовал, что ничего не может делать. Что ни к чему не лежит душа. «Тягостная неопределенность мучила, мешала жить». Именно поэтому советские наука и техника, искусства, ремесла – все оказалось в лучшем случае вторичным.

Так я прочитал роман в начале восьмидесятых годов прошлого столетия, что и отразилось в стихотворении. И все же главное, что меня поразило тогда – это черное солнце.

«Что за метафора?» — думал я и чувствовал, что вряд ли это метафора. Но что тогда? Умопомрачение? После того, как увидел черное солнце, Григорий и впрямь, уже до конца романа ведет себя весьма странно. Голодный шатается по лесу, месяцами тупо вырезает из дерева ложки да игрушки, внезапная весть о смерти крохотной дочурки внешне уже не производит на него никакого впечатления, хотя за мгновения до этого он сам справлялся о ней.

Так что же это за черное солнце, и что произошло с Григорием?

Дадим слово роману:

«Он молча поцеловал ее в холодные и соленые от крови губы, бережно опустил на траву, встал. Неведомая сила толкнула его в грудь, и он попятился, упал навзничь, но тотчас же испуганно вскочил на ноги. И еще раз упал, больно ударившись обнаженной головой о камень. Потом, не поднимаясь с колен, вынул из ножен шашку, начал рыть могилу».

Что за неведомая сила толкнула его в грудь, да так, что он упал? Некий физический недуг? Инфаркт? Инсульт? Но, во-первых, эти силы не назовешь неведомыми, до того они, увы, как раз очень даже хорошо ведомы, во вторых не вскочишь так сразу после того, как дважды, допустим, инфаркт опрокинул, и не начнешь сразу шашкой землю копать. Не выйдет. А Григорий вырыл могилу глубиною в пояс, на что естественно ушло время. Рыл истово, не покладая рук. Да, не забудем, что второй раз, упав навзничь, ударился головой о камень. Ведь одного этого бывает человеку достаточно, чтобы умереть, не приходя в сознание. Но тут произошло нечто иное.

Читаем дальше:

«Хоронил он свою Аксинью при ярком утреннем свете. Уже в могиле он крестом сложил на груди ее мертвенно побелевшие смуглые руки, головным платком прикрыл лицо, чтобы земля не засыпала ее полуоткрытые, неподвижно устремленные в небо и уже начавшие тускнеть глаза. Он попрощался с нею, твердо веря в то, что расстаются они ненадолго…

Ладонями старательно примял на могильном холмике влажную желтую глину и долго стоял на коленях возле могилы, склонив голову, тихо покачиваясь.

Теперь ему незачем было торопиться. Все было кончено.

В дымной мгле суховея вставало над яром солнце. Лучи его серебрили густую седину на непокрытой голове Григория, скользили по бледному и страшному в своей неподвижности лицу. Словно пробудившись от тяжкого сна, он поднял голову и увидел над собой черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца».

Долго стоял на коленях тихо покачиваясь, а потом увидел нечто невиданное.

Что?

В начале восьмидесятых годов прошлого столетия я еще не был знаком с учением Шопенгауэра о природе искусства, хотя и догадывался, что искусство это путь познания реальности не менее действенный, чем наука.

В начале восьмидесятых годов прошлого столетия я еще не прочитал ни одной работы Анри Бергсона и не думал, что интуиция без всякой научной методологии способна привести к открытиям, которые как бы полагается делать науке и только науке.

Что касается Григория Мелехова и вдохновенного автора романа, то они во время создания сцены прощания Григория с Аксиньей, ничего не слышали о том, что в центре нашей галактики находится черная дыра и, тем более не видели фотографии ни одной черной дыры. Не знали они и том, что черные дыры, оказывается, не только поглощают материю, но и, кто бы мог подумать, еще и испускают некое излучение.

Не знаю как вы, а я думаю, что в измененном состоянии сознания Григорий увидел центр Млечного пути.

Зачем и почему, понятия не имею.

Родился в 1953 году в Одессе, с 1990 года живёт в Израиле. По образованию филолог. С начала семидесятых годов и до середины восьмидесятых участвовал в движении одесской неофициальной поэзии. Первая публикация стихов в толстом журнале - "Континент" его парижского периода. Автор нескольких сборников стихов и романа, изданных, как за свой счет, так и за счет спонсоров.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00