702 Views
* * *
Была родимою сторонка, где всякий был не глух, но нем.
И у соседей громко-громко играли “АББА” с “Бони М”.
И я расплавленной субботой, в конспект впиваясь, как мастиф,
над курсовой пыхтел работой, один, как узник замка Иф.
Я слишком юн и инфантилен. Мне грустно видеть, как с утра
май проплывает вольным стилем в миражном мареве двора,
там – пацаны из вольной секты, разболтанные хиппари…
А я – один. Вокруг конспекты с тотальной скукою внутри.
Собрат партийному застою, покою предъявляя иск,
дрожит утробою пустою массивный холодильник “Минск”.
Ну где клубок твой, Ариадна? Где время радостных потех?
Да будь ты, сессия, неладна. Да будь ты проклят, Политех.
Арбуза хочется. И вишен. Жара. Сверкающая высь.
Какой там к чёрту air condition? Водой холодной оботрись.
И лезет в душу лень, как смута, как с директивами райком…
Нельзя! Попрут из института туда, где “Смирррно!” да “Кррругом!”
Придут с работы папа с мамой, уставшие от марш-броска,
и будет минское “Динамо” играть с московским ЦСКА,
и через день – надежды, лето, сомненья, связки новых книг…
Чтоб много лет спустя всё это вдруг вспомнилось, как счастья миг.
* * *
Что ль, тебя на коленке клепал,
выпив водки, столяр или плотник?
Ты зачем на Москву-то упал?!
Ты упал-то зачем, беспилотник?!
Ты чего испугался? Кого?
Рухнул, громко от ужаса воя…
А ведь нет над Москвой ПВО.
На нулях ПВО над Москвою.
Твой дизайнер вовсю налажал,
и сейчас слёзы горькие вытер…
Ты же курс свой на Питер держал,
но остался нетронутым Питер.
Питер всё повидал на веку,
знал в судьбе все тревоги и риски,
там портфель подносил Собчаку
человечек с повадками крыски.
Там выходит Нева из себя
в серебристом чешуйчатом блеске,
там, евреев не шибко любя,
шизовато бродил Достоевский.
Там от мороси вечной с утра
зреет скепсис в любом индивиде…
Видел всё город славы Петра.
Беспилотников только не видел.
* * *
Вертясь в унылом словесном вздоре,
мы уйму чуши впускали в души
и дружно пили за тех, кто в море,
живя при этом на части суши –
одной шестой ли, одной девятой,
себя вверяя искусству тоста.
И быт над миром – дешёвый, мятый –
парил, как ворон среди погоста.
И он учил нас: коль ты тверёзый,
то не увидишь Эдема кущи
и будешь жить по законам прозы.
Ведь ты увечный, когда непьющий.
Сто грамм с огурчиком. Ну же, ну же…
К чертям весь этот вселенский кипеш!
Пока не выпьешь – жизнь ада хуже.
И грош цена ей, пока не выпьешь.
Но ведь – не спились. И каждый выжил,
творя судьбу по своим лекалам…
Я тоже выжил и даже выжал
лимончик счастья на дно бокала
и, может, жизнь не растратил даром…
Зато теперь, сознавая риски,
сижу в обнимку с Пино-Нуаром,
а иногда даже с шотом виски
и, душу градусом крепким грея,
осознаю я прискорбье факта:
я вроде должен был стать добрее,
но с добротою не очень как-то…
Мой тост и прост, и не слишком тонок
(тонка лишь только с вином посуда):
скорей бы сдох пожилой крысёнок
в ужасных корчах вдали отсюда.
* * *
Я по сути герой. Но я больше не буду.
Не спасу от нашествия варваров Рим.
Героический ген подарю Голливуду –
пусть он прибыль приносит владельцам своим.
Не мутить водоём, не раскачивать лодки,
не вступать д’Артаньяном в лихие бои.
Громче всех не кричать. Оставаться в серёдке,
где собратья мои и сосёстры мои.
Не играть с шулерами в азартные игры,
и ходить в зоопарк, где, свой норов тая,
украшают вольер соплезубые тигры,
сообразно инструкциям сопли жуя.
Быть то в стаде, то в стае, как умная крыса,
ведь для высшей стратегии есть вожаки.
Нам же – жизнь удлиняет режим компромисса,
не дающий и носа казать за флажки.
Оттого будет век наш спокоен и долог
в неказистой своей чёрно-белой красе
в добром мире, где Данко помог кардиолог.
Сердце Данко отныне – такое, как все.
* * *
Так всегда:
ветерок из ночного окошка нежащий,
а потом контрапунктом –
панический рёв сирен…
Человек в инвалидном кресле
не может бежать в убежище –
может только лишь впитывать кожей
сирен рефрен.
В окружающий сумрак
глядится душа-скиталица,
с бренным немощным телом,
с бессилием наравне…
Человек в инвалидном кресле
не чертыхается.
Он так долго ведёт войну,
что привык к войне.
Из протертого кресла,
как с Дона, не будет выдачи.
Синусоида жизни
просрочена, как кредит…
Человек в инвалидном кресле
глядит невидяще,
ненавидяще в ночь измученную
глядит.
* * *
Безжизненное серое плато
равняет полусвет и полутьму.
Полковнику давно уже никто.
И сам он совершенно никому.
Вся жизнь – штабной паркетный карнавал,
борьба интриг на тесном пятачке.
Полковник никого не убивал
и от войны держался вдалеке.
Игрушечный погонный передел,
бездумный взгляд и шарканье ногой…
Полковник сам себе осточертел.
Осточертел, как мало кто другой.
Парады суть пустое шапито,
звериной дрессировки торжество…
Полковнику давным-давно никто.
Он сам давным-давно как никого.
Иным он господин, другим – холоп,
и вся эта бессмысленность – на кой?!
Честней всего была бы пуля в лоб,
но жалко жизни.
Даже и такой.
* * *
Пара-тройка дней – и финиш лету.
Всё ещё тропически тепло.
Облаков пушистую френдленту
небо в шевелюру заплело.
Мир окрестный не сменил обличий,
но уже сквозь влажную жару
различаю перевод на птичий
хора грустных мыслей поутру.
Гром – внезапный, как сердечный приступ, –
рухнет, словно клякса на тетрадь.
Осень никакому экзорцисту,
никакому магу не изгнать.
Быстрый дождь – весёлый, словно табор, –
спустится, как пчёлы на пыльцу…
Времена раскрашенных метафор,
плачь, не плачь, но подошли к концу.
Каждый день – тревожная примета,
миражи исчерпаны до дна…
Что там позади? – война и лето.
Что на смену? – осень и война.
* * *
Верховенство бейсбольной биты
наступает наверняка.
Солнце снёс с вековой орбиты
меткий выстрел ПЗРК.
Свет истаял в бесцветном воске,
не дописан ни стих, ни слог…
Солнце съедено. Как, Чуковский,
ты такое предвидеть смог?!
Мы живём как-то дальше, пряча
в душах ненависть да испуг…
Люди бродят в ночи незряче,
обучаясь стрелять на звук.
Ни укрыться, ни уклониться,
непроглядные дни пусты…
И разрушены все границы
правоты и неправоты.
Мозг вскрывают тугие свёрла,
нет наезженной колеи.
Пуля раньше пронзает горло,
чем успеешь вскричать: “Свои!”
Жизнь обманней, чем схема Понци
и короче, чем анекдот…
Даже если вернётся солнце,
то ослепшими нас найдёт.
* * *
Первомай
По рельсам полз раскрашенный трамвай,
охваченный ветрянкой красных пятен.
Весь город рдел стыдливо, словно мак.
И шёл по свету праздник Первомай,
для многих смысл которого невнятен,
но ведь весна. И праздник как-никак.
Не грохотал торжественный салют
в патриотичном пламенном припадке,
но выходной всегда по нраву всем.
И тёк по площадям рабочий люд,
доставленный согласно разнарядке
КПСС и ВЛКСМ.
В глазах рябило от духовных скреп.
Мир выглядел привычно и фальшиво
(лет через пять он превратится в пшик).
На каждом был банальный ширпотреб.
На некоторых – с ноткой индпошива,
будя в мозгу чужое слово “шик”.
Не уважая дату ни на грош,
послав её в душе брезгливым матом,
но лезть не собираясь на рожон,
студент Евгений нёс плакат: “Даёшь!”
и думал в соответствии с плакатом
лишь о соседке выше этажом.
Людской организованный табун,
на солнце щурясь, двигался устало
по тонкой кромке непонятных вех.
Летели к небу здравицы с трибун…
Вздыхал Евгений. Ольга не давала.
По рельсам полз в депо двадцатый век.
* * *
Сердце учащает бег, как конница
в боевой взлохмаченной пыли…
- Девушка, давайте познакомимся!
Девушка (презрительно): - Вали!
Мозг вскипает, как на плитке кашица,
дикий жар беснуется в груди… - Мы когда-то виделись, мне кажется?
- Никогда. Ты бредишь. Отойди.
Нет надежды, кончилось горючее,
воду боком черпает баркас…
Плохо, коль твоя натура влюбчива:
за отказом следует отказ.
Не грусти. Не одевайся в рубище,
позабыв про замки из песка.
Пропасть между влюбчивым и любящим
страшно глубока и широка.
Больно. С котелка срывает крышечку.
Посиди. Подумай, раздолбай.
Мне б смолчать, но жаль тебя, парнишечку.
пострадай. Полезно. Пострадай.
Но не пестуй долго боль кипучую.
Слышал я (не помню, от кого):
приходило счастье в массе случаев
к тем, кто не заслуживал его.