286 Views

Дай хоть
последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг

У мамы было два брата…
(Напоминает сказочный зачин, но это не сказка – это начало биографии, точнее предыстория одного из ее витков, наполненного чудесами лишь переносном смысле.)
Звали их Тиша и Гарик. Эти имена мы транспонируем и в основной сюжет, тем более что их портреты – вы скоро поймете почему – будут точно таким же образом переложены, лишь с небольшими вариациями, как раз и отличающими реальность от сказки.
Тиша был красив итальянской красотой. Его тип мне впоследствии всегда хотелось наделить эпитетом «волоокий». Волоокий – это не просто о больших, печальных глазах, как у вола. Поэтичность этого слова связана с заложенной внутрь него идеей поволоки, анатомической особенности взгляда (возможно, объясняемой близорукостью), вызывающей ассоциации с такими трепетными материями, как нежность, задумчивость, загадочность; может быть, усталость; может быть, страдание. Мне кажется, у Иисуса Христа был взгляд с поволокой.
А Гарик был, наоборот, светлый, всегда улыбающийся, коротко стриженный весельчак и сорвиголова – тоже, как мне казалось, воодушевляюще красивый, но совсем по-другому, без иконописности.
Сегодня у сочинителей есть беспроигрышная возможность обрисовать персонажа. Нам вовсе не обязательно плести бисер золотописьма в скрупулезном поиске слов-картинок – для создания в вашем воображении юноши с несколько узкогубым (например, в случае Гарика), небольшим (и при этом всегда смеющимся) ртом; нельзя сказать чтобы орлиным, даже и не то чтоб сильно породистым, но хорошим таким, соразмерным носом; отнюдь не волоокого, но с искрящимися жизнелюбием серыми глазами, вечно прищуренными от смеха; и бесконечно трогательной ямочкой на подбородке… Мы накопили в легком доступе такую богатую библиотеку типов, что достаточно просто упомянуть фамилию или даже сделать интерактивную ссылку. Как где-то у Виктора Пелевина: «…внешне они напоминали не Гэри Олдмена, как хотелось верить после знакомства с их творчеством, а скорее Дэнни де Вито».
В общем, Гарик был совершенный Тиль Швайгер – помните? – из «Достучаться до небес».
Я обоих беззаветно любила. Тиша был со мной трогательно дружен, учил меня картам – от дурака до преферанса параллельно взрослению (этому, как сейчас понятно, я обязана львиной долей интеллектуального развития). Я еще долго после его женитьбы ездила к нему в гости, пока его жена, красавица-пианистка, не вздумала взревновать (а я уже выросла – и мне как раз стало безразлично). Гарик же не сильно выделял меня из массы прочих «малявок» (его выражение), потому что есть люди, которые так любят всех людей, что в некотором смысле – не любят никого по отдельности. Я впоследствии дала ему прозвище – Кого-вижу-того-люблю. Но таки когда он меня видел – да: мне казалось, что он меня выделяет (так всегда происходит с этими Кого-вижу-того-люблю). Он подкидывал меня в воздух, кружил, держа за руки, трепал по волосам, смешил до изнеможения, катал на раме велосипеда… Что еще детству нужно?

Прошло много-много лет. На самом деле, всего лет десять-двенадцать, но ведь в детстве время безмерно. Мне было двадцать три, я была замужем, детей мне пока не хотелось, и не спешите меня осуждать, а лучше откройте шторы: второй демографический переход на дворе.
Я только что закончила университет и жила вдвоем с мужем в его «хоромах» – так он называл действительно огромные полуподвальные владения на Цветном, доставшиеся ему от отчима-дворника, сумевшего лихо приватизировать их «под шумок» девяностых. Вход в «хоромы» осуществлялся с изнанки дома: он представлял собой низкую деревянную дверь из сколоченных досок, выходящую в крошечный колодец двора. А тот в свою очередь сообщался с бульваром посредством незаметной полукруглой арки между магазином и багетной мастерской. Аркой никто не пользовался, и я поставила во двор скамеечку для курильщиков. Муж – по-своему отдавая дань мировым экотрендам – вскоре потеснил ее теннисным столом (с которого впоследствии все и началось).
Открывая древним ключом навесной замок и толкая от себя скипучую, изъеденную временем дверь, со двора мы сразу попадали в пространство «хором», нагибаясь, чтоб не получить перемычкой по лбу, и делая несколько шагов вниз по ступенькам. Там, вгрызаясь в мрачные пропасти земли и освещая их, расползалась система разноуровневых коридоров с нанизанными то там, то здесь комнатами, проходными залами и закутками – частично отделанными еще папашей-дворником (как называл его муж), частично просто побеленными поверх кирпича – уже нами. И надо сказать, этот лофт-дизайн меня больше всего вдохновлял, тем более что мы неплохо обставили его, сдавая один из закоулков под студию звукозаписи, а другой – мимолетным жильцам, преимущественно иностранным гостям столицы (муж – по образованию историк, а по роду деятельности англоязычный экскурсовод – имел постоянный доступ к этому «золотому» ресурсу). Недостаток же окон, шедших узкой полосой под потолками, сверхщедро восполнялся электричеством.
Хоромы наши всегда были полны народу. Еще бы! Мой муж, милашка и женолюб, постоянно зазывал в гости добрую половину экскурсантов. Это не всегда были иностранцы: дарить себя миру по-русски ему тоже нравилось; меня же, франкофонку, англоязычные party слегка раздражали (здесь, так уж и быть, можете поосуждать).
Пора уже познакомить вас с моим мужем, хотя, винюсь (как кричит через время смятенная невеста: «Ай, не он! не он!»), не он – точнее не только он – будет главным героем повести. Без сомнения, основной выдающейся чертой его был высоченный, больше двух метров рост. Эти огромные тонкие руки, обелископодобные ноги, соответствующее этому вытянутое лицо с длинноватым носом и чуть ближе нормы посаженными глазами, а также некоторая общая нескладность (словно он все время боялся упасть с этой нечеловеческой высоты) – во мне поначалу вызывали эстетический скепсис. Но знаете, как бывает с красотой, которая «не с первого взгляда»? Вы присматриваетесь к человеку, начинаете, по выражению Венечки, что-то такое в нем «прозревать», чего никто не видит, ан глядь – а он, вообще-то, уж сто лет как всеобщий любимец. И прежний ваш скепсис оборачивается обескураженностью, которой ваш визави, оказывается, уже давно тончайшим образом манипулирует. Наука очаровывать была в нем прошита с рождения. Я была и счастлива, и польщена, когда он почтил меня столь неожиданным предложением. Говорит: «Все цветы мне надоели, хочу жену». А я была влюблена – я часто влюбляюсь. Он, как выяснилось, не так уж часто. Он идеолог флирта. Он влюбляет в себя, водит на экскурсии, разливаясь соловьем; приглашает в гости, фотографирует и учит проявлять фотографии (о, этот дразнящий красноватый сумрак! – я придумала ревнивый термин «фотохарассмент»), даже оставляет жить (у нас нередко заживались его «прекрасные незнакомки»), но соблазнять – нет. Когда девушка начинала смотреть на него со страданием, он остывал к проекту и сводил общение на нет.
Таков он был. Я его часто упрекала в этом, но втайне радовалась, что он расстается с ними. И знаете? – эта практика работы с ревностью мне потом здорово пригодилась в жизни. Мишаня (так его ласково называли все, кто знал) был чудесно открыт диалогу. Я, бывало, подступаю в тревоге:
– Мишань, а ты не влюбишься? Она такая милая, такая несчастненькая. Я просто схожу с ума от ревности.
А он отвечал с непоколебимой уверенностью:
– Не влюблюсь. В нее – точно нет. Я скажу тебе, если что. Но в отношении Леры (или там Эммы, Нонны – он был, как видите, несколько падок на манерность) – можешь быть совершенно спокойна.
Я быстро не успокаивалась. Я тревожилась: а вдруг все-таки? Тогда я снова (рука подползает к его мизинцу по краю стола) – и он в ответ всегда обворожительно откровенен.
Например:
– Почему ты уверен, что не увлечешься Бертой?
– Мне не нравится ее запах.
Каково, а? После такого признания я действительно успокаивалась.
Или:
– Ты не думаешь, что Элен все-таки привяжет тебя своими страданиями?
– Слушай, ну именно страдания меня больше всего расхолаживают. Ты же знаешь: я люблю хохотушек. Вот как ты, например.
– Сейчас я страдаю.
– Тебе идет.
– Как это?
– Не знаю. Мне нравятся эти морщинки (касается пальцем ряби над переносицей). И потом, ты умеешь не отягощать. Ты сразу признаешься. С тобой легко это проработать.
– А что мне делать с тем, что я… ну… не могу видеть, как ты обнимаешься с Вероной?
– Да это просто соперничество. Не ревность. /В сторону/ И что это за слепота?
– В смысле?
– Ну ты настолько круче ее…
– Чем?
Мишаня замирает, слегка поднимая лицо, касаясь пальцами подбородка (его редко ставят в тупик мои вопросы: он из тех людей, которые все обдумали и все знают; у которых на все в мире есть готовый ответ).
– Скажи мне, – требую заинтригованно, – почему я удостоилась чести? Среди всех твоих…
– Ну-ну, прекрати, – морщится он; и через мгновение, что-то поняв: – У тебя есть мечта. Это… воодушевляет. Это твое тихое, медленное, насквозь прокрастинированное, но горение, понимаешь? Из-за этого я никогда не буду тебя… презирать. А это мое слабое место с женщинами, ты знаешь.
По мне распространяется сладостное чувство благодарности к себе. Мишаня умен. Действительно, спроси меня, в чем моя ценность, – я бы так и ответила: в мечте. Когда наши прекрасные картинки становятся частью нас самих, когда мы ходим по дому, не видя стен, или сидим, запрокинув голову, и улыбаемся им… и то ликование, с которым мы чувствуем, что совершили маленький шаг к ним навстречу, – все это действительно наполняет нас «чем-то бо́льшим» (помните? – «сны о чем-то большем; горсть жемчуга в ладонях»: люди видят мерцание этого жемчуга).
Ох. Зато как ужасны моменты растождествления! Какая страшная экзистенциальная пропасть разверзается перед нами, когда мы почему-либо чувствуем их недосягаемость!
– А это тоже одухотворяет – эти твои кризисы, твое потемнение лица, – читает меня Мишаня. – Черный жемчуг ничуть не хуже. 
Я стряхиваю ужасное наваждение. Улыбаюсь.
– Да и в конце концов, – Мишаня меняет тон, – ты хорошенькая! Эта персиковая косточка подбородка, когда ты улыбаешься – разве может не тронуть? И этот ваш аристократизм недобитый… а Верона – vulgar… хоть и веселая, да.
– Я тоже веселая.
Мишаня усмехается:
– Послушай, ваш дуэт – шабаш остроумия: у меня дух захватывает! Страх просто – как продуктивна борьба за первенство! Только с ней ты раскрываешь эти чары. А я тут лишь яблоко раздора.
– Но она так беззастенчиво целует тебя в губы при мне.   
– Помни: женщины, способные дотянуться до моих губ, вызывают у меня эротический ступор. Но ладно, я запрещу ей.
– Ой нет, стыдно.
– Скажу, скажу.
– Ну только аккуратно, не подставь меня.
– Разумеется.
Видите? Он умудрялся всегда быть на моей стороне. Не обесценивать моих страхов. Не поселять сомнений: не давал ни малейшего шанса усомниться в своей искренности. Знаете, какое чувство противоположно ревности? – Доверие. Ревность же – это сплав страха и неуверенности. Доверие их нейтрализует. 

Однажды летом мы с Мишаней и еще одним его приятелем-гидом, заскочившим в «хоромы» на ужин, играли во дворике в теннис. Приятель все время выигрывал – то я, то Мишаня, вслух считая очки, поочередно отсиживались на скамеечке.  Стук шарика, смех и оживленное мелькание привлекало взгляды прохожих к нашей дотоле словно невидимой арке.
Был мой черед сидеть на скамейке. Я задумалась, забросила счет и, прислонясь спиной к теплой стене, наблюдала поверх стола за живущим своей жизнью кусочком Цветного бульвара, врывающегося в нашу темную арку своим предзакатным сиянием. Машины, за ними зелень деревьев, а на переднем плане люди – посетители магазина, багетной мастерской или просто прохожие, идущие по своим делам и неизменно поворачивающие головы к арке. Уже зная, что встречусь глазами, я предвидела очередной поворот головы и, поймав ожидаемый взгляд, провожала их, смущенных, улыбкой Кассандры, смысла которой они понять не могли (как мы не понимаем внезапно обхамившего нас рыбака, вынужденного всю свою безмолвную рыбацкую жизнь отвечать на один и тот же проклятый вопрос).
А теперь переведите свое восприятие в режим замедленной пленки. С левого края арки появляется молодой человек: на плече увесистая кожаная сумка – такая, в которой обычно носят учебники, поэтому его фигура, походка и вся пластика как-то несимметрично смещены набок. Он делает пару шагов (два из шести: шесть человеческих шагов – ширина нашей арки). «Либо задумался, либо тормоз», – успеваю подумать я, потому что неизбежный поворот головы прохожих происходит обычно сразу на первом шаге. Он же поворачивает голову на третьем и пока рассеянно, без реакции смотрит на нас. Это молодой человек лет двадцати пяти. Темные, волнистые, недлинные, но давно не стриженные волосы, затемнение над верхней губой, большие черные, как мне видится отсюда, глаза. Я уже не просто улыбаюсь, а даже как-то усмехаюсь, встречая его «долгожданный» взгляд. Он сбивается с шага. Я смущенно и быстро фокусируюсь на столе: мне стыдно быть причиной чужой неловкости. Однако все вижу. Освещенный красками внешнего мира, его силуэт беззащитен и от бокового зрения. Он делает еще два неполных, неуверенных шага (из шести, то есть осталось полтора – и он навсегда исчезнет), впитывая сознанием весь наш веселый теннисный кусочек реальности. И вот он уже медленно заходит за левый край арки, и вдруг… (а я знала, ведь знала же!) останавливается, дает небольшой задний ход, уже совершенно ожившими заинтересованными глазами сканирует нашу группу, стол, мгновенье колеблется (я смотрю мимо) и уходит. Где-то секунд через десять (мне завораживающе интересно: остановился ли он у багетной мастерской, размышляя, удобно ль вернуться, или шел дальше, шел-шел, вдруг резко повернулся и пошел обратно… но, поверьте, я правда предчувствовала, что он обязательно вернется) – он возвращается, нерешительно проходит в арку и с улыбкой – самой трогательной из тех, что я видела в жизни (он немного смущен) – говорит, почесывая рукой, свободной от сумки, левую бровь:
– Э-э, здрасти…
Мишаня пропускает шарик. Тот звонко ударяется об стену, отскакивает и, стуча по асфальту, катится куда-то в угол. Замерев с ракетками в руке (для них-то явление – неожиданность), они двое (и я) – смотрим на пришельца с улыбками – в свою очередь открытыми миру, гостям и красоте.
– Привет, – радушно отвечает Мишаня – ловец человеков – и, довольно быстро поняв, что привлекло внимание гостя, опережает его трудно формулируемый, вертящийся на губах вопрос: – Играешь? Хочешь поиграть с нами?
– Д-да… – отвечает незнакомец, – но не сейчас, а… в принципе. Можно сюда прийти как-нибудь? Поиграть. Это ваш стол?
– Конечно, приходи! Наш, да. Он всегда тут стоит. Ракетки в прихожей, – Мишаня махает рукой в сторону деревянной двери.
– Да не, спасибо… у меня свои… со школы валяются, – он тоже едва заметно машет рукой – и она так и остается расслабленно висеть на уровне груди – одно плечо ниже другого под тяжестью сумки.
Его «ч» и «ш» несколько пришепетывают, что в сочетании со школьной темой выстреливает пронзительным шармом. И вообще – я от него глаз не могу отвести, настолько он – с этого уже не первого, наверное, а второго взгляда (первый был в арке) – напоминает моего дядю Тишу (даже этим мягким беби-шейпным дефектом дикции).
(Этот персонаж, как и обещалось, будет так и назван мною, потому что двоить портреты и имена в короткой повести нет никакого смысла, уже не говоря о символике, импринтинге, узнавании, проступании одного сквозь другое и вообще мистической поэтичности повторений.)
– Ага, приходи, когда хочешь, с кем хочешь, – гостеприимно кивает Мишаня (господи, я не знаю ни одного человека, с которым мой муж был бы на «вы»; мне кажется, он даже своим университетским профессорам говорил «ты»).
– Спасибо. Приду, – кивает в ответ Тиша и, словно извиняясь, начинает медленную ретировку: – А сейчас пойду. Устал. Оголодал зверски.
Мишаню вмиг подбрасывает:
– Так пойдем накормим тебя! Нельзя ж так.
Тиша усмехается: не часто встретишь такое.
– Да не, я здесь рядом. Приду. Прямо завтра, может быть.
– Ну давай. Стучи ногами, если будет закрыто (что вряд ли). Или в окно, – Мишаня опять неопределенно машет ракеткой в сторону «хором», и мы все трое, в разной мере очарованные, провожаем гостя глазами.
– Пока, – кричу я в арку, и Тиша оглядывается – и уже лично мне, с новой улыбкой, глаза в глаза:
– Пока… – помахал рукой. – Д-до завтра.
Мишаня поднимает шарик, и они продолжают прерванную партию.
– Эк-кой милый, – членораздельно резюмирует приятель, вербализуя общее чувство, и подает свою коронную «неберучку».

*

– Hi, I’m Andrew.
– And?
– rew.

А он и правда назавтра пришел. (Как впоследствии выяснилось, он был патологически верен слову.)
Знаете, есть тип мужчин не в футболках и джинсах, а в рубашках и брючках, максимум шортах чуть выше колен, как будто Советский Союз не распался и на улице вечные 80-е. На ногах не кроссовки, а круглогодичные кожаные полуботинки (благо московские зимы навсегда превратились в карикатуру северных лет, так что наши гардеробы смазались, приобретя перманентную демисезонность). Хотя, надо признать, одеваются они так не в силу консервативного вкуса, а в силу того, что одежду покупают им матери. Решения по всем бытовым вопросам они любят делегировать другим, слишком многое считая «мелочами» (Тишино любимое слово), и только тогда берут на себя груз решений, когда те или иные «мелочи» кому-то причиняют страдание. Потому что эти мужчины сотканы из эмпатии. Иногда мне кажется, что даже в любви: они так легко отвечают на чувство, потому что физически ощущают, что испытывает другой. Из доброты.
Я вдруг услышала характерный стук шарика. Мишаньки дома не было; я, в тоске чувствуя приближение мигрени, сонно возилась с монтажом ролика. Джози (наша жиличка из Дании), помнится, выходила курить. Я прислушалась. Со двора доносился здоровый европейский смех и восклицания. Я не могу с точностью припомнить события, но сейчас мне кажется, что уже тогда я почувствовала волнение. Уверена – в тот вечер я его в полном смысле слова ждала. Вот как сильны детские запечатленности. Людей вокруг было в избытке. Ко мне без конца хаживали однокурсники, у Мишани пол-Москвы числилось в друзьях, еще была компания брата – тусовщика-либертарианца (этот, убегая от гвардейцев, был способен затащить в «хоромы» целый митинг). И были среди них прелестные люди, ко многим я была дружески привязана, но вот факт: сердце забилось с пол-оборота только от Тиши.
Я, разумеется, тут же забыла о мигрени. Войдя в ванную, умылась холодной водой, сделала хвостик (мне показалось важным выглядеть чуть-чуть по-другому). Критический взгляд в зеркальную дверь: оставить домашнее платьице или надеть шорты? Нет, переодеваться – это уж слишком. М-м… Кеды? Босоножки? Босиком? – Да. Мишаня, унаследовав от папаши-дворника много хороших привычек, часто окатывал двор шлангом. Босиком – в самый раз. Надо имитировать абсолютную непреднамеренность. Как замечательно, что Джози тут! Одна бы я не справилась.   
Я взяла ракетку и поднялась по ступенькам, щурясь от света, льющегося в проем: дверь наша, если кто-то был дома, не закрывалась, а сейчас и вовсе была нараспашку, прижатая к стенке тяжелым камнем. Джози играла лицом ко мне, Тиша – спиной. Он заметил приветственный взгляд Джози и обернулся.
Случаются фотографические моменты, которые мы бережем пуще бесценных реликвий. Их не так уж много в моей коллекции. Может, два-три. Первый – когда я, еще школьница, пришла на футбольное поле – там играли наши ребята: один из них, весельчак и мятежник, вел мяч, был совсем уже близко к воротам, но, заметив меня, порывисто сменил траекторию и, вскрикнув индейцем, ударил вбок. Мяч звучно врезался в жесть ограды прямо передо мной, бунтарь крикнул «Гол!» и побежал, подпрыгивая, к лютому бешенству сокомандников, обнимать вражьего вратаря.
Второй – когда я вернулась домой с «пятеркой» (это был последний университетский экзамен – стало ясно, что я поступила) – и на меня, как на Николеньку из «Войны и мира», начали с разбегу набрасываться все домочадцы.
Третий – вот этот: когда Тиша обернулся, вскинул брови и сказал «Привет!», явив улыбку, лучезарностью равную хребтам Аннапурны под утренним солнцем.
К стене арки был приставлен велосипед. Боже как прекрасно! Я буду с ним кататься! И может даже – дерзкая мысль – по ночным бульварам.
– Do you want to play, Сашя? («Хочешь поиграть?») – спросила меня Джози, и я была рада, что он теперь знает мое имя.
– Играйте-играйте! – замахала руками я, садясь на скамеечку, но тут же увидела, что Тишу надо спасать: она была совершенно беспомощна, хотя и обаятельна в своем буйном веселье. Каждый упущенный шарик Джози сопровождала смехом и визгами, так что вскоре пожаловалась, забавно сжав щеки руками, мол, «Oh, Тишя, my cheeks already hurt» («Ох, Тишя, у меня уже щеки болят»), – и я была рада, что теперь тоже знаю его имя.
Он играл донельзя гуманно. Но ловкость, с которой он ловил от Джози любой в космос запущенный шарик и отправлял ювелирно под ее правую руку, подсказывала мне, что это отчаянно серьезный соперник. Куда там Мишаниному приятелю-гиду.
– Да-а, Тишя, – сказала я, передразнив Джозино произношение и изумляясь очередному космическому кульбиту, – тебе будет скучно с нами.
– Ничего, Сашя, – подхватил он (и мы сразу почувствовали себя заговорщиками, ибо датское ухо Джози не могло уловить пародии), – я люблю учить.
«О сколько нам событий чудных готовит просвещенья дух»! Люблю коверкать классиков: в этой десакрализации гораздо больше любви. Также люблю псевдоцитаты. Не удивляйтесь, если встретите что-нибудь наподобие: «Что за чудная вещь время, милорд: с каждым годом вы мне все более безразличны». Не пытайтесь это нагуглить. 
Он был программистом, работал в одном из корпусов МАИ и несколько раз в неделю – едва ли не на общественных началах – преподавал студентам линейную алгебру. На мой вопрос, зачем он тратит на это неблагодарное занятие столько драгоценной молодости, он выдал ряд маловразумительных максим («нужное дело», «полезно», «мозг не должен застаиваться»), из чего я вывела, что здесь работала, в общем, та же логика, сведенная им к формуле «люблю учить».
Тут, на Трубной, он жил с родителями и давно, как признался, мечтал от них съехать, где-нибудь что-нибудь снять – вот только мешала инертность и привязанность к центру.
– Я фашизоидно люблю центр, – смеялся Тиша, ловя мячик, ибо все это было рассказано в первый же вечер. – Хоть убейте, то, что выходит за пределы Садового кольца, вгоняет меня в тоску.
– Oh, really? Менья тожье, moi aussi, – горячо кивала Джози, по-своему понимая мой беспомощный франко-англо-нижегородский перевод.
Усиленный аркой, долетел бархатистый Мишанин басок. Он нес штук шесть синеватых пакетиков, из которых торчала зелень, багеты, угадывались огурцы, персики и даже клубника (гурман, конечно, закупался на рынке). Рядом с ним шла незнакомая женщина с ребенком лет пяти. Пухлощекий мальчишка с огненным румянцем, в очках, отламывал Мишанин багет и с набитым ртом, закинув голову, втолковывал ему что-то невнятное. Мама – тоже в очках – застенчиво, но умиленно (о вечный наш Вавилон!) пыталась переводить. Завидев нас, все трое на миг онемели.
Иногда мне хочется развести пространную философию на тему пересечения и взаимопроникновения разных миров, ведь это так интересно: мир этой никому не известной женщины, наверняка разведенной, наверняка подцепленной Мишаней где-нибудь на автобусной остановке или в музее; мир наш с Мишаней, в свою очередь склеенный из двух, таких драматически разных; совершенно незнакомый, но уже важный мир Тиши; Джози из своей Дании – вообще ничего не знаем про ее жизнь (исключая внезапно вспыхнувшую нелюбовь к московским окраинам)… А сейчас эти миры как-то необычно перегруппировались – и получилось, что внешний мир Мишани и этой пухлощекой парочки столкнулся с нашим веселым теннисным мирком по сю сторону арки. Они столкнулись, на мгновение онемели – и слились, чтобы потом распасться по швам и перегруппироваться на привычные, ограниченные своими домами миры. Меня завораживает эта астрономия.
Стоит ли удивляться, что Мишаня категорически зазвал всю компанию готовить салаты и доедать свой роскошный вчерашний плов: у него был циклопических размеров казан, адекватный его гостеприимству. У Тиши не было шанса свалить (Мишаня так и сказал: «Свалить не надейся»), да он и не пытался. В довершение этой многоязычной вакханалии взаимопроникновения отметим, что пухлощекий малыш (звали его внезапно – Ратмир), взяв Тишу за указательный палец, начал ему что-то втолковывать, а за столом уселся на коленки чадолюбивой Джози, с лету прозвавшей его «малшик-колбаска» (и ей уж – все равно бесполезно – можно было не переводить).
Мы с Тишей обменялись телефонами – и он стал предварять приходы коротенькими сообщениями, типа: «Иду на вы». Он правда оказался великим учителем. Уже через три вечера Мишаня не мог взять ни одной моей подачи. Тиша научил меня бить по диагонали в самый угол, стремительно, низко, да еще с боковой подкруткой. Потом показал сногсшибательной красоты дугообразный накат из-под стола.  Я переняла у него также серию ударов с коротким, злым названием «подрезка», так что уже совсем скоро в нашей до-тишинской компании обыгрывала всех. Самому же Тише я, разумеется, проигрывала – вдрызг, вдребадан и в слюни: была невероятно горда, если удавалось отыграть за всю партию хотя бы очко.
Была ли я на тот момент уже влюблена? Иногда мне кажется, что да – с того самого его первого появления в арке. Но порой я думаю, что нет, потому что бывали вечера (у меня иногда случались завалы), когда я не вылезала из компьютера, не снимала наушников и вообще не интересовалась, пришел ли он; играть не ходила – а они бились с Мишаней и прочим временным населением хоро́м. С какого момента отсчитывается влюбленность? Ведь мы никогда не знаем, во что выльется наша первая заинтригованность. Иногда она насыщается и сходит на нет. Иногда, не подпитываемая взаимностью, с переменной степенью драматизма увядает на протяжении нескольких месяцев. Иногда – самый скучный вариант – превращается в долгую, по опыту совершенно бесперспективную «вялотекучку» (одна моя подруга шесть лет угробила на отношения, бурно развивавшиеся сугубо внутри ее головы: «Ах, как же, да вы что, он сегодня отчетливо посмотрел на мою сумочку!»). Это скорей эскапизм, чем влюбленность. 
Я помню несколько ранних эпизодов, которые опалили меня настоящим жаром и – таки да – чуть не смутили мою счастливую, хоть и восторженную безмятежность.
А слова произнесены были позже – осенью. Именно слова – подлинная отправная точка влюбленности в нашем логоцентричном мире. А все, что им предшествует, квалифицируется уже постфактум, ретроспективно – с искажениями, продиктованными последствиями.

Эпизод первый. Мы долго играли. Уже начало темнеть, а идти в дом не хотелось: там буйно веселились Мишанины экскурсанты, а я с каких-то пор совсем перестала ценить это незнакомое, иноязычное многолюдье. Мы положили ракетки, уселись на стол и, болтая ногами, разговаривали о том, о сем. Помню, я развивала любимую мысль, что политкорректность – это просто доброта, что это замечательный повод продемонстрировать добрую волю и что наши языковые привычки (а также, прости господи, освященные временем традиции) – ценность несравнимо меньшая, чем чувства людей, которых обижают те или иные словечки. Тиша в целом соглашался, хотя и сетовал на то, что выражение «в Украину» ему тяжело дается, что такие концепты, как «авторка» и «профессорка», кажутся ему пародийными и что под запретом оказалось удобное, вовсе не оскорбительное слово «негр». 
– Слово «негр» у нас никогда не было оскорбительным, да. Но понимаешь, в чем загвоздка? – возражала я. – Оно слишком похоже на американское слово «nigger» – ужасно оскорбительное. Слишком ассоциируется с ним. Не будешь же ты каждому негру объяснять, что «негр» – это не «ниггер», что у нас это норм. Короче. Суть в том, что их обижает и «негр».
– Не думаю. Они же не из Америки обычно сюда приезжают.
– Да этот дискурс настолько всеобъемлющий! Для всего мира аксиома, что «ниггер» – это хамство. Ну пойдем! Там у нас Омар веселится. Давай его спросим: будет ли ему обидно, если его назовут негром – по-русски. Объясним, что здесь это всегда было нейтрально.
– Сто процентов не будет обидно, если объяснить, – уверенно сказал Тиша.
– Точно будет обидно, – замотала головой я и, развернувшись к нему всем корпусом, протянула руку: – Спорим!?
Тиша взял мою руку. (Это было первое прикосновение.) Он довольно крепко держал ее, пока обговаривал условия спора:
– То есть ты говоришь, что он сочтет обидным, если его назовут «негр»; а я говорю, что он не сочтет это обидным, если объяснить, что для русских это норм. Так?
– Да, – уже смеясь отвечала я, очень хорошо понимая, что ни фига мы не решимся вот так запросто подвалить к Омару со столь неприличными, столь токсичными вопросами. Но останавливать спор не хотелось. Мне нравился этот пролонгированный, опаляющий душу контакт.
– Хорошо, – сказал Тиша, – спорим, – и разбил левой рукой раскаленное рукопожатие. – Пошли.
– Го-осподи! – я закрыла обеими руками пол-лица (моя рука еще хранила его тепло и запах). – Ужас! И что – ты вот так прямо подойдешь и спросишь?
Тиша оживленно сверкал глазами (уверена, его тоже все это опалило не меньше моего):
– Зачем? – смеялся он. – Ты подойдешь и спросишь. Твой же знакомый.
– Да ты что!? Мне неловко.
– Ничего не знаю. Твоя идея.
Мы спрыгнули со стола и пошли внутрь. Там, в одной из зал, совмещенных с кухней, на П-образном диване, на креслах, полах и приставленных к консоли двух барных стульях, смеясь и болтая, разместилось наше интернациональное party. Были и сонародники (Мишанино словцо), что вносило дополнительный сумбур, позволяя желающим практиковать свой бесконечно забавный русский.
– Я та-ак хохотальса, – выхватила из общего гомона я.
Мишаня, как заправский бариста, стоял за кухонной стойкой и, собирая блендер (он любил делать коктейли), спорил с двумя англичанками на шикарном, пластичном, изысканно интонированном английском языке, с произношением, которому позавидовал бы сам профессор Хиггинс.
Как два скромных крабика, чуть ли не по стеночке – начали мы пробираться к дальнему торцу залы, где между огромными, в пол-стены фальш-окнами, расчерченными на квадраты, на двух креслах и их подлокотниках, гудела группка с Омаром. На полпути я застопорилась. 
– Слушай, я стесняюсь, – сказала я, обернувшись к Тише (мне и правда было страшно неудобно).
Тиша посмотрел на меня, на группку, потом опять на меня, прочувствовал мое смущение – и сжалился.
– То есть ты проиграла, – полувопросительно полуконстатировал он.
– Ну да, да, – сказала я, закрыв рукой глаза, после чего, схватив его за предплечье (раз преодолев этот барьер – потом уже море по колено), потащила в направлении Мишаниных коктейлей. Тот вечер нас сильно сблизил.

Эпизод второй. (Предупреждаю: он мало кому покажется эстетичным. Это суровая романтика.) Мишаня зазвал Тишу на экскурсию в Кострому: сладкоголосые соловьи не выносят сознания того, что кто-то еще не насладился их пением. Я не люблю автобусы, но ради Тиши поехала (в конце концов, полезно разбавлять теннисно-велосипедное общение, иначе оно может приесться).
Я забыла выпить таблетку. Я очнулась от полудремы, поздно поняв, что меня безнадежно укачало.  
– Так… Ой… – сказала я сидевшему рядом Тише, прижав руки к животу.
– Что, тошнит? – быстро сообразил он, посмотрев на мое лицо, и тут же бросился вперед останавливать автобус.
Мы вышли.
– Нужно, чтоб тебя вырвало, – настойчиво советовал он, поворачивая меня спиной к дороге и нагибая за шею.
– Да нет, ты что, неудобно! Они же все смотрят, – уворачивалась я, еле сдерживая тошноту.
– Какие мелочи! Наплюй! Наблюй, – радуясь собственному каламбуру, требовал Тиша.
– Сейчас, подожди… я просто отдышусь.
– Не говори глупостей. Ты вся зеленая. Давай – тебе сразу полегчает.
Тиша насильно поставил меня коленями на траву и сам опустился рядом. Обняв, он с силой нагнул меня к земле и, держа двумя руками за плечи, ждал, с врачебным удовлетворением наблюдая мои судорожные конвульсии.
– Хорошо, хорошо. Вот салфетки. На, прополощи рот, – он протянул бутылочку минералки.
Автобус встретил меня аплодисментами. Господи! Я без ума от этой прекрасной, открытой, легкой и естественной, щедрой на поддержку, веселой европейской любви к людям! Разумеется, тут же, переданная по рядам, материализовалась и таблеточка.
Весь дальнейший путь я спала то на плече у Тиши, то на груди – в его объятиях, слушая сквозь сон биение его большого сострадательного сердца. Мишаня изредка, прерывая свою найтингейлову песнь, бросал на нас умиленные взгляды (у него напрочь отсутствовал орган ревности) и пару раз даже заботливо подошел, мол, «ты как, Сашок, не остановить ли еще раз овцобус» (это был его профессиональный жаргон).

Эпизод третий. На сей раз это был просто взгляд. Но взгляд, сказавший намного большее, чем хотел вложить в него посмотревший. Тиша как-то пришел к нам в растрепанных чувствах. Он был скучен, не смеялся Мишаниным шуткам, хотя я покатывалась и сползала под стол.
– Как ты здесь собираешься закрепить эту плазму? – спросила я скептически, удивляясь еще одному благоустроительному проекту Мишани.
– Не как, а когда, – притворно оскорбился он. – Уж я ли не придумаю как? Никогда не путай каку с когдой: это унижает мое достоинство мастера. То ли дело когда. Когда – это да, это серьезно. Это вопрос, так сказать, неувядающий, бесконечно открытый…
Я покатилась со смеху. Не знаю, в какой мере сухой текст может передать этот бархатистый голос, невыносимо смешные, то ворчливо-брюзжащие, то вдруг задиристые, богатые диапазоном интонации; внезапно застывающие взгляды; до колик выразительные неожиданные паузы – для подбора слов… и мимика… Не случайно Мишаньку так обожает мир (даже на английском он умудряется не терять ни пяди вулканического остроумия).
Однако, Тишу не впечатлил бурлеск. Он рассеянно пил чай, пропустив мимо ушей импровизацию, рожденную исключительно во имя его. Выведенный из задумчивости только моим смехом, он поднял глаза и, задним числом восстановив контекст, сказал:
– Есть такие сочлененные кронштейны – специально для сложных мест.
Мишаня сдулся.
– Тишк, – начал он, – ты ведь не считаешь, что спрашивать человека о причинах его подавленности бестактно?
– Н-нет, – удивленно ответил Тиша. – Я подавлен, да? – спросил с запоздалой улыбкой.
– Да, – убежденно кивнул Мишаня. – Что стряслось?
Тиша длинно, глубоко вздохнул, потерев глаза рукой.
– Да мелочи, в общем-то. С родителями поругался. Даже не поругался… ну… просто они меня пилят.
– Те-бя?! – я задела коленом стол, устроив цунами в чашках. – Что за бредятина?
– Вечная мамина песня… Она же считает меня гениальным. Считает, что я прозябаю в МАИ… Что не расту… Что у меня нет амбиций…
Во мне вспыхнула ненависть: я до рези, до кровопролития ненавижу таких родителей. (Дорогие мои будущие дети, если вы это читаете, торжественно заклинаю: возьмите кухонный нож и прирежьте меня, если я когда-нибудь скажу нечто подобное; на суде покажите этот абзац: «Уважаемый суд, в моей своевременной гибели прошу винить только меня».)
– Ну вот что, – категорическим тоном сказал не меньше моего возмущенный Мишаня. – Ты сегодня же переезжаешь к нам.
– Что? – переспросил Тиша, застыв в позе вопросительного знака, как гоголевский почтмейстер из немой сцены.
– А что такого? У нас целый отсек пустует. Заодно организуешь ремонт.
И тут он на меня посмотрел. Я сидела справа от него, по одну сторону стола, плечом к плечу – он сильно повернул голову и посмотрел мне в глаза. Это был не только вопрос. Знаете, что было в его взгляде? В его взгляде был страх.
– Я за, – только и смогла бросить я и поспешно отвела взгляд, отказываясь злоупотреблять его неприкрытостью.
И вот я решительно утверждаю. Тогда в Тишином взгляде, как в глазах Вулича, светилась судьба. Тиша почувствовал все. Всю нашу дальнейшую стремительно развившуюся страстность. Всю невозможность (неправильность) здесь – рядом с благодетелем Мишаней – этой любви. Всю невозможность (и тоже неправильность) подавить в себе эту громадную взаимную любовь, которая мне (он это ясно предвидел) причинит немало страданий. И всю невозможность (просто физическую невозможность) отказаться сейчас от переезда, загубить в зародыше, несомненно, самое ценное, что начинается в его (и моей) жизни.

Он переехал. Сначала, радушные, радостные, мы увлеченно помогали с благоустройством. Побелили стены, настелили полы, накупили мебели и электричества (в этом Мишаня был просто художник). Тише достался закоулок нашего подвального лабиринта с проходной комнатой (ее превратили в кабинет) и примыкающим к ней г-образным помещением, разделенным на два уровня ступенькой. Бог знает, что здесь планировалось раньше, кто и с какими целями создавал эти катакомбы, но в интерьерах весь этот 3D тетрис был великолепен. 
Потом наступила осень. Та самая, помните? – когда я сказала себе роковые слова. Мало того, я сказала их и Мишане.
– Знаю, Сашк. Я давно это вижу.
– И?
– А что «и»? Это я должен спросить тебя: «И?».
– Я не знаю.
– Ты хочешь уйти от меня?
– Нет.
– Хочешь, чтоб я ушел?
– С ума сошел? Я тебя тоже люблю.
– Так в чем же дело? Я вижу: и он тебя любит – уже довольно давно. И знаешь, мне грустно быть причиной страданий. Совершенно бессмысленных, заметь. Потому что, как ты верно заметила, у меня нет органа ревности. Иди к нему.
– Нет. Это для него неприемлемо.
– Из-за меня?
– Да.
Вечером на повороте к Тишиному закоулку мы заметили плакат (у нас с Мишаней бытовала практика семейной плакатотерапии). По всей площади листа А4 крупным шрифтом было напечатано:

У МЕНЯ НЕТ
О Р Г А Н А
РЕВНОСТИ


Ночью – для убедительности – Мишаня в открытую отправился спать к Сильвии – своей новой обожательнице-итальянке, сменившей Джози. Так и сказал, покидая кухню: «Пойду спать к Сильвии».

Давайте сразу договоримся. Помните, как это было у Вустера: «Джи-ивс! Я хочу, чтоб одно было кристально ясно». Так вот я хочу, чтобы вы знали: мне ни секунды не было стыдно. Любить двоих – это нормальная часть человеческой природы. Если она это позволяет, значит этого нечего стыдиться. Моральные нормы нужны, они диктуются необходимостью, они защищают от несправедливости и боли. Если же ситуация устраивает всех вовлеченных, значит она не аморальна. Точка.
Хорошо, тогда скажете вы. Но Тиша – он-то как? У него же был орган ревности? Мишаня уникум, такое встречается редко, ведь да? – Да. Тишу подчас удручала наша Антанта. Он делался мрачным, запирался, поздно возвращался домой, пару раз даже, собрав вещи, сбегал к родителям – в мутной передней долго не влезала сломанная дрожью рука в рукав
– И как? Вернулся потом? (это, вытянув лица, спрашиваете, опечаленные, вы).
Вернулся. Сам Мишаня пошел за ним со своим обезоруживающим «Тишк». Полиамория держится на разговорах. Вообще, скажу я вам, гармония любых отношений держится на разговорах. На плакатах, если хотите: либо реальных, либо воображаемых. Мишаня тогда повесил плакат: «Если что-то тревожит, скажи ртом». (О, эта несчастная наша, зачумленная, угрюмая, посттоталитарная безъязыкость! Сколько напрасной дисгармонии она порождает!)  

*
Время здесь.
Оно никуда не уходит.
Мы неизменны в нем, как мотыльки в янтаре.

Пришла зима. Наш колодец занесло снегом. Настоящие дворники сюда не добирались, словно мы действительно были отрезаны от мира аркой в шесть человеческих шагов. Тропинка к низкой двери была протоптана между сугробами, как между водами расступившегося моря Ям Суф.
– Ко мне приедет друг, – сообщил Тиша, – вы не против?
– Кто такой? – заинтересовалась я.
– Ездили вместе в спортивный лагерь, – ответил он, улыбаясь воспоминаниям, – тоже теннисист. Гарик. С подругой. Они из Ярославля: знамениты своим лозунгом «Монстрация за мократию».
– Ой какие классные! – сразу умилилась я, предчувствуя веселье. – Их необходимо познакомить с моим братом.
– С Гнидой-то? – усмехнулся Тиша.
– Ненавижу это дурацкое прозвище! Как он только может его носить с такой гордостью?
– Ну-у… У него интересная предыстория, – возразил Мишаня
– А откуда оно пошло? – спросил Тиша.
– Откуда-откуда? С Мишанькиного острого язычка! – я метнула в Мишаню молнию псевдоблагодарного взгляда.
Он начал:
– Мы были на демке за мир. Он нес плакат – неистовой концептуальности: на оранжевом фоне черный пацифик, и все это на древке из арматуры; за что в своих либертарианских кругах сразу получил кличку Когнитивныйдиссонанс. Ну мне это показалось длинно, я и предложил сократить до Гнида. Не ожидал, что ему понравится.
– А ты как Ипполит из Толстого, помнишь? – который с лицом, отуманенным идиотизмом: какую глупость ни скажет – все смеются, все думают, что это остроумно. Не дай бог меня теперь станут называть сестра Гниды.
– Да-а, – сказал Тиша. – Они друг другу понравятся.
– …если его к тому времени выпустят из тюрьмы, – уточнил Мишаня.
– Во-первых, не из тюрьмы, а из спецприемника, – возразила я. – Во-вторых, всего 20 суток дали. Успеет выйти как раз.
Новый год и впрямь выдался веселешенький. Тиша был в ударе и смешил нас почище Мишани:
– Я та-ак хохотальса, – выдавал он семейный мем, вспоминая их общие с Гариком лагерные эскапады.
Гарик тоже все время что-то рассказывал, растягивая в непрерывном смехе свой маленький рот. Он в мгновение ока влился в компанию – и я оглянуться не успела, как он уж трепал меня по волосам, дразня Гнидовой сеструхой.
– Пф-ф, как грубо, – морщилась я в непритворном омерзении – и он, сжалившись, перешел на «сеструху», а потом на «сеструшку», мигом обернувшуюся «старушкой». Всех вокруг дразнить – было естественной формой его коммуникации с миром. Как они с Тишей сдружились, такие разные? Тиша – заботливый, ответственный, философичный, волоокий, и Гарик – бесшабашный Тиль Швайгер, независимый, не любящий никаких прений – ни метафизических, ни психологических… Это было непостижимое единство противоположностей. Я неотрывно любовалась ими, меня трогало все: и их искрометная пикировка, и их полная открытость друг с другом, и их нескончаемые разговоры. Где бы мы ни были (а мы все время где-то бывали) – всюду нас сопровождало неостановимое журчание их разговоров. Они говорили обо всем: о еде – о том, кто как готовит плов или мясо; о том, где в Москве вкусно кормят, где что можно купить; о ремонте, стройматериалах и разных инженерных материях (Гарик был строителем); о йоге и философии индуизма (Гарик умел так туго скрутить себя в узел, что с головой умещался в Мишанин казан); о природе и городах (Гарик был походником, Тиша – путешественником); о женщинах: боже, сколько чудовищно неполиткорректной, задиристой гендерной дискриминации выливалось на нас в эти дни! Вот с кем заведомо была обречена на провал ода новой этике. Я бросила всякие попытки его переубедить, однако не могла не срываться:
– Девушки, почему опять на кухне завал? Ни одной вилки не вижу! – грохотал он.
– Что значит «девушки»?! – взвивалась я.
– Ах ты господи! Пуще прежнего старушка взбесилась. Это нормальный, древний, исконный порядок вещей – удобный и справедливый: мы за вас погибаем на войне, а вы пасете детей и да – моете посуду. А что тут такого? – Это история. По-моему, это вам даже выгодно.
Я уже знала, что возражать бесполезно. Раза два я пыталась лепетать что-то о праве выбора, о том, что сейчас в этом доме ни один конкретный человек не идет на войну и ни один никого не пасет, но он отвечал:
– Вот я почему, как ты выразилась, не люблю метафизических прений…
– Это не я…
– Не перебивай, женщина. Так почему, знаешь? Потому что ты, старушка, на словах все так перевернешь с ног на голову, что жизни не станет. Право! Логика! Равенство! – фигня все это. Думать надо меньше.
Я ненавидела эту «философию, тупую и злую», но уж слишком щедро она компенсировалась тем, что мы все хорошо чувствовали: по сути он «мирный, благодушный и даже неглупый человек». В нем были черты, которых не было в нас. Он был – удивительное дело – трудяга. Он взялся ремонтировать наши «хоромы» – и с утра до ночи, с утра до ночи – то при помощи Тиши, то с Мишаней, то с «путающимися у него под ногами» нами, девушками (ох, я все оттягиваю момент рассказа о его подруге… но я расскажу) – он все долбил, сверлил, штукатурил, вешал, строил, красил, циклевал, покрывал лаком… Он оказался настолько выносливым и трудолюбивым (черты, которые я с детства уважала до трепета), что я искренне простила его дубоватый консерватизм. Скажу больше: мне казалось действительно справедливым взять на себя то, что считается «женской сферой». В конце концов, я это умела. А в ремонте… – у меня целое чувство вины развилось из-за того, что не могу пригодиться на этой ниве. Ведь он, профессионал, никому из нас, дилетантов, не мог доверить ни шпателя, ни болгарки, ни кисти.
– А-а, криворучка. Убирайся, – сокрушенно честил он Мишаню, решившегося дошпаклевать откос.
– Уди! – махал на него Мишаня. – Мой откос!
Но Гарик потом все равно переделывал, благодушно ворча, что это намного труднее. И точно так же спокойно, красивыми уверенными движениями, насвистывая – его маленький рот словно создан был для извлечения этих трогательных звуков – оббивал, подшкуривал, замазывал, выводил углы… И делал это, главное, совершенно бескорыстно. Наотрез отказывался от попыток как-то договориться. Ни Тиша, ни Мишаня, ни собственная подруга не могли убедить его, что этот труд намного ценнее, чем та уходящая вниз каморка, которую они облюбовали – хоть и большая, как все в «хоромах», но затхлая, совершенно без окон, с высоченным, жутко неуютным, как мне чудилось потолком.
– Заткнитесь все! – категорически заявлял он. – Пока мы здесь живем, я буду работать. Как только я прекращаю работать – мы съезжаем.
Вот так он был суров и независим. Единственное, что он доверил Мишане, – это покупать оборудование. Здесь Мишаня просто отрывался, пугая меня широтой души: наша тройственная зарплата, плюс – вечное подспорье – доходы от студии звукозаписи были хороши, но… Когда я увидела этот сумасшедший диско-шар (плод ностальгии Гарика по тому самому лагерю), потом эту роскошную входную дверь и фонари, осветившие дворик, потом целый склад белоснежных унитазов и прочего (Гарик устроил у нас сантехническую революцию, перенеся ванную в одно из «светлых» помещений, а прошлое переоборудовав в душевую), – я была смущена.
– Ничего, Сашок, – радовался воодушевленный Мишаня, не в силах отказать себе в очередном осветительном шедевре, – запасы кончатся, тогда остановимся.
– Эй, эй, а как же наша Шотландия? – больше моего волновался Тиша, взирая на вереницу грузчиков, несущих что-то в Гарикину каморку (впрочем, давно уже не каморку, а скорее владения – с прекрасной вентиляцией, вторым ярусом и танцевальной площадкой).
– Не, не, – успокаивал его Мишаня. – Помню. Шотландия – святое. Я перевел на отдельную карточку – и спрятал. На, хочешь, храни у себя.
– Давай, – соглашался благоразумный Тиша.
– К тому же не забывайте: Сильвия продает бабкину виллу и хочет участвовать в ремонте.
– Не-ет! Она решила продать свой домик в Монополи?! – ужаснулась я. – Где же мы будем отдыхать?
– Жалко, да. Согласен. Вот и поговори с ней.
– О! Что сегодня? Четверг? Она же завтра вернется.
Свист затих. Мы обернулись к Гарику.
– Что еще за Сильвия? – с деланым равнодушием осведомился он. – Ничего я в вас не понимаю. 

Ладно. Оттягивать дальше немыслимо. Я должна рассказать вам про Лиду, спутницу Гарика, ведь ее часть истории если и уступает моей в количестве букв и полноте погружения (это же моя исповедь), то уж точно не уступает в драматизме и лирической напряженности. С первого взгляда она б не поразила воображение эстета. Ну милашка – мало ль таких? Она была маленькая и худая («соплей перешибешь», говорил Гарик в свойственной ему хамоватой манере); вытянутое лицо сужалось к низу остреньким подбородком, как на картинах Модильяни. Представили? Теперь забудьте о Модильяни: он нам нужен только для овала лица. Модильяниевы девушки безмятежны. Здесь же – с порога – на вас взирал сгусток страданий (бывают такие лица). Темные брови ее словно с рождения были чуточку приподняты над переносицей. Каштановые волосы – отросшее каре – были убраны за уши. Небольшие, кругленькие, как у мышки, глаза темно-карего цвета выражали вечный испуг – даже когда она улыбалась, обезоруживающе, ужас до чего мило (она была щедра на улыбки). При этом она смотрела на вас исподлобья, что, с одной стороны, навевало мысли о вечном детстве и злых родителях, а с другой – дышало доверием и жаждой преданности… если не жертвы. Но за этой пугливой, улыбчивой кротостью, как быстро выяснилось, кипели глубокие страсти и буйствовал изощренный интеллект. Это она, кстати – вы уже догадались? – придумала лозунг «Монстрация за мократию». Она вела колонку в оппозиционной газете, боролась с фальсификациями на выборах, ездила в печально известную колонию ИК-1 и вообще постоянно где-то волонтерила и защищала чьи-то права. Гарик с гордостью рассказывал о ее подвигах – в эти моменты меня одолевало чувство собственной бесполезности.
– Вот-вот, – радостно закивал Гарик, – я то же самое чувствовал, когда с ней познакомился; сейчас я вам расскажу смешную историю про то, как я себя чувствовал.
(Мы сидели за столом – это был второй вечер нашего знакомства. Лида посмотрела на Гарика исподлобья и безмолвно засветилась, своей немыслимой улыбкой-упреком.)
– Слушайте, – ничуть не смутившись, продолжал выступление Гарик. – Рассказ называется «Присутствовал при драке» (я так себя чувствовал, но рассказ реальный – про мое детство, первый класс). В общем, по школе пронесся слух, что сейчас за углом будет драка. Все побежали смотреть. Я в том числе. Действительно: Вовка Ильин дрался с «А»-шником. Тем временем весть долетела до учительской. Все, кто был там (учителя, завучиха, директор), составили план захвата: они обежали школу с двух сторон и… короче, повязали всех. Меня в том числе. Учинили разборку. Ну с Вовкой Ильиным и тем пацаном разговор был отдельный, а мне написали в дневник: «Присутствовал при драке. Просьба разобраться». А на словах добавили, чтоб завтра была подпись родителей, причем подпись отца, не матери. Я ужасно боялся идти домой. Первый класс, блин. Замечание. Капец, в общем. Думал, убьет отец. Но делать нечего. Нужна была подпись. В общем, пришлось отцу показать дневник. Отец такой: надел очки… начал читать… Долго-долго смотрел, потом говорит: «Вот так, значит… вот оно, как все было… Кто-то дрался… боролся за что-то… получал синяки… а ты, значит…». Короче, издевался надо мной по-всякому. «Ты, значит, присутствовал!». «Так-так-так… ну хорош же ты, сын…». Потом в дневнике написал: «Разобрались». Круто, да? – Вот так я и чувствую себя рядом с ней.
Мы слушали спич, прерывая его хохотом. Гарик терпеливо выдерживал паузы и продолжал. Он был прирожденный стендап-комик. Потом он добавил:
– Не, я, конечно, с ней хожу… Там, на митинги, за выборами наблюдать… и к зэкам… Куда ж ее одну отпустишь? Соплей же перешибешь. А, блин, если начнет бычить, то все.
Лида опять с упреком посмотрела на него исподлобья, не переставая лучиться.
– В каком смысле «бычить»? – уточнила я.
– Ну упрется рогом, я не знаю… Вы не смотрите, что она такая… это… нежная. Внутри она… Не, она, конечно, никогда не кричит, вообще не перечит. Просто смотрит. Во, вот так, – Гарик кивнул на Лиду. – Но в этой ее нежности больше металла, чем в танке! 
В Москве, разумеется, Лида тут же сошлась с моим братом-либертарианцем. Сначала на волонтерских началах – помогала ему развозить листовки, собирать подписи; а потом даже с зарплатой, в штабе, параллельно продолжая посылать что-то в свою ярославскую газету. На стенах наших хоро́м к семейнотерапевтическому плакатному творчеству добавилось политическое: Лида заражала гражданским огнем, не боясь ни автозаков, ни СИЗО. И как-то естественно получилось, что сначала Гарик, а потом и все остальные (кому это было сподручнее), то вместе, то поодиночке, пять раз в неделю встречали ее у метро. Это стало ежедневной заботой: как будто она была ребенком, не способным запомнить дорогу. Но для всех, повторю, это было настолько естественно: никому (кроме самой Лиды) не приходило в голову подвергнуть сомнению необходимость этого приятного ритуала (забота – сильный экзистенциальный наполнитель). Иногда (что она считала для себя большой честью) ее на машине привозил из штаба мой брат. Я радовалась, ведь прежде он посещал нас намного реже.   

И вот приехала Сильвия. Как вы понимаете, это случилось значительно позже – в апреле. Весна опять пришла в наш благоустроенный, освещенный дворик. Снова был выставлен теннисный стол. Снова пошли ежедневные «битвы», только теперь в основном пара на пару – с Тишей и Гариком (тоже гуру) по разные стороны стола.
Сильвия была то, что называется event-менеджер. Она была в вечных бегах и разъездах. Она занималась организацией бизнес-переговоров, антуражем стартапов, проведением премий и конкурсов, выездных летних школ и групповых заграничных поездок. Счета и документы сквозь ее руки протекали немыслимые, ответственность была нечеловеческая, но она гордилась этой «ролью» (так европейцы жизнелюбиво заменили привычное нам суровое понятие «должность») и играла ее вдохновенно. Единственное, на чем она категорически настаивала, – это право выключать телефон в 11 часов вечера. Да и то, как она говорила, это стоило ей великих карьерных потерь.   
Внешне она была вполне миловидна и могла бы слыть даже красоткой, если б прилагала к этому хоть малейшие усилия. Свои черные итальянские кудри она осветляла; в результате получалось что-то коричневато-желтовато-рыженькое, несколько, на мой вкус, «дешевенькое». Я пыталась это как-то «облагородить», даря ей оттеночные бальзамы и спреи, но она, на бегу кивнув зеркалам, удовлетворенно бросала: «Норма-ално», – и, впрыгивая в балетки, ничуть не теряя женственности (Мишаня называл это «излучением Инь»), мчалась на свой очередной суперважный ивент. Нетравмированные европейцы с поразительной легкостью относятся к своей внешности. Что бы они на себя ни напялили (даже древнее, 70-х годов, советское платье с Тишинки), все равно при первом же взгляде на их походку, осанку, плечи, на их постановку головы и движение рук, их немного другое лицо, их взгляд, – вы моментально считывали: иностранка – ей можно.
Мой брат, узнав, с кем и чем она занимается, пустил густую слюну. Хотел, как он выражается, «применить» ее связи, но, поговорив с ним в один из вечеров, она вежливо сказала: «Ньет. Ти не соответствуешь моей карьерной позиции». Он прикусил губу. А я смачно злорадствовала (я с детства завидовала брату: он всегда непомерно франтил). 
Еще одним важным принципом Сильвии (этому она учила и нас) была осознанная профилактика «emotional burnout» – эмоционального выгорания. Она давала нам тесты, определяла стадии выгорания (у некоторых оно зашкаливало, а мы и не знали), убеждала серьезно пересмотреть концепции жизней.
– Вы нье понимаете, – внушала она Мишане, – отдых нужен не только тебье. Он нужен твоей работье. Человек с emotional burnout (она отказывалась произносить это по-русски) начинает плохо работать. Он нье только терьяет интерес. Он терьяет qualification (Сильвия, дочь дипломата, выросла в Индии, и первым языком ее был английский).
– В июле возьму отпуск на недельку.
– Ньет, это мало. Надо всегда три месяца работать, одну неделью отдыхать. Также отдыхать один полный мьесяц в год. И полгода через три года. Это называется sabbatical. Если вы нье будете это дьелать, вы просто бросите свои работы.
(Прислушайтесь к этой музыке европейского акцента! Ммм, люблю его.)
– О! – воскликнул Гарик. – Придумал. Лида никогда не отдыхает. Вообще. Возьми ее в свой саббатикал.
– Я ньедавно кончила мой саббатикал. Теперь у менья просто vacation.
– Когда?
– Осенью.
– Ты поедешь домой?
– Мой дом здьес. Я поеду в Ита-алию. Потом выберу какой-то travel.
– Сильвия, – отчего-то вмешалась я. – Найди время, я объясню тебе неопределенные местоимения. Ты их путаешь.
– Хорошо. Спасибо. Я плохо сказала «здьес»?
– Нет. Ты плохо сказала «какой-то». Надо было сказать «какой-нибудь».
– Да?! Я думала, они синоними-ичны.
– Не совсем.
– Хорошо: какой-нибудь travel – путьеш’ествие.
– Возьми ее с собой, – в лоб сказал Гарик.
Сильвия посмотрела на Лиду. Та сидела по-турецки на стуле, за нашим общим обеденным столом, облокотившись на обе руки, и молча, искоса, не улыбаясь, смущенно и… мрачно – ждала ее ответа. Почему-то Сильвия отвела глаза.
– Не, а что такого? – подбодрил Гарик.
– Поедьешь? – Сильвия стрельнула глазами в Лиду – и та одновременно вспыхнула и просияла.
– Поеду, – тихо сказала она.
С тех пор (о мы слепцы!) Лиду встречала после работы практически только Сильвия, а в дни ее особо напряженных ивентов Лида ехала туда на такси – и они все равно возвращались вдвоем. То, что Сильвия бисексуальна, я знала давно: она любила об этом говорить. Но то, что Лида, оказывается, тайком была влюблена, я не знала, не замечала, и никому не приходило в голову об этом заговорить (а ведь у нас был великий принцип – все на свете обсуждать за столом; напомню: полиаморные сообщества не живут без вербальной профилактики; взаимное доверие – это их воздух).
Вот. А спустя некоторое время Гарик признался, что он специально все это подстроил.

– Что, опять Новый Год? – изумился Мишаня, увидев мишуру в магазине, – Но послушайте, мы еще оливье не доели!
Время – что верно, то верно – неслось как метель за окном поезда.
Мы побывали в Шотландии. Лида и Сильвия тоже съездили в свое «путьеш’ествие». У них прошел период острой неразлучности – и теперь комната Сильвии вновь открыла свои двери Мишане. Лида же снова стала приходить к Гарику на второй ярус, оборудованный под спальню. С некоторых пор… туда… Хотя давайте все по порядку.
Это случилось 14 февраля. (До чего смешон человек: немало судеб решается именно в эту дату.) Гарик работал вне дома (с определенного времени он стал брать заказы, благо знакомых, оценивших его мастерство, было достаточно). Никого не было. Я сидела одна – как всегда, за компьютером, монтируя свои ролики. Сильвия велела ее не ждать: в праздничные вечера она, конечно, была нарасхват. Лида собиралась поехать к ней. Мишаня экскурсоводил, а Тиша просто, видимо, задерживался на работе (что, к возмущению Сильвии, пророчившей ему страшный emotional burnout, случалось довольно часто).
Гарик вернулся часам к семи.
– Старушка, еда есть? – заглянул он ко мне в комнату, и я обрадовалась поводу захлопнуть осточертевший ноутбук.
– Вот у кого настоящее выгорание, – пожаловалась я.
– Так что ж ты не устроишь саббатикал, – издевательски произнес это слово Гарик: он любил потрунить над Сильвией.
Мы пошли есть, Гарик принес вино и, так как мы были вдвоем, с одной бутылки мы неплохо набрались.
– Знаешь, – говорит он вдруг, – сегодня же День Валентина.
– Что, правда?
– Да. Пойдем танцевать.
Гарик – помните? – устроил у себя в комнате танцплощадку – с огромным диско-шаром на потолке и какой-то невероятной акустической системой, так что мне казалось: музыка звучит прямо у меня в груди. Мы нередко здесь танцевали – и на праздники, и просто так. Были друзья, которые специально приезжали к нам в гости – потанцевать.
– И еще вот, – сказал Гарик уже в полутьме своей комнаты, что-то достав из шкафа. – Это тебе… Валентинка.
Я развернула бумагу. В ней лежала коробка с духами.
– Раритет. Дикие деньги. У моей мамы такие были, – сказал он.
– Ambre Libertine, – прочла я, открыла скляночку (она была даже без пульверизатора), понюхала и чуть не сошла с ума: я всегда была токсикоманка по части духов, но этот аромат… ох-х…  – он меня просто сразил.
– Офигеть, правда? Прям детство встает перед глазами, – сказал Гарик.
– Это не валентинка, – сказала я. – Это либертинка. 
Потерев за ушами надушенным пальцем, я поставила пузырек на полку и подошла к Гарику. Он уже включил музыку.
– Почему мне? – перекрикивая музыку, спросила я, приблизившись к его уху.
А он вместо ответа обнял меня и начал танцевать. Как сейчас помню, это была «Belladonna» – хит конца семидесятых.
Кто не знает, что такое танец влюбленности под дивную песню, – тот не жил.
Не желаю подбирать слова для невыразимого: изречь эту мысль – значит убить ее.
Потом пришел Мишаня. Мы вернулись за стол. Гарик все хотел что-то сказать, несколько раз начинал фразу: «Мишань…» или «Старушка…». А потом обрывал себя и умолкал. Ибо Гарик – тот самый уверенный, задиристый Гарик – был беспомощно кроток и нем во всем, что казалось отношений, нежности и любви.
– Ну говори уж, – буркнул Мишаня своим бархатистым баском.
– Я… я, в общем… Кажется, я влюбился в Старушку.
Я, закрыв щеки руками, сидела, задыхаясь, и боялась проснуться.
– Так это ж отлично! – громыхнул Мишаня. – Это оздоровит нашу семью (он был великий теоретик полиамории).
– А Тишка? Сочтет ли он это оздоровлением? Я чувствую себя предателем, – сказал Гарик.
– Это отживший подход и дремучие чувства, – убежденно возразил Мишаня. – Но с ним да, с ним надо будет говорить. Никто не должен страдать.
– Так не бывает, – Гарик нигилистически помотал головой.
Мишаня помолчал немного, потом говорит:
– У нас сложная задача. Мы имеем дело с железобетонными эмоциональными программами. Они закладывались в нас веками истории. Но они победимы. Первый шаг – осознать их бесполезность. 
– Ну вот нет, – устало вздохнул Гарик. – Время умнее, чем мы. А это все слова, – он резко отодвинул сахарницу.
Мишаня медленно кивнул, собрал губы и беззвучно помешал чай ложечкой (он, в отличие от меня, бесноватой, был просто бог диспута):
– Ты знаешь, мне всегда казалось странным вот это обесценивание слов как класса. В конце концов, слова тоже придумало время.
Гарик смешно скосил голову и посмотрел вверх.
– Н-ну да, – честно согласился он.
– Слова – инструмент. Плохи слова лживые, манипулятивные – в этом их опасность, как любого хорошего инструмента: чем острее у тебя топор…
– Понимаю, не кретин, – перебил Гарик.
– Но я, если будет позволено, скромно добавлю, что время как раз – довольно грубый инструмент, – пропищала я.
– Чё-ё? Женщинам, а тем более старушкам, никто слова не давал, – Гарик спешил вернуться на свое поле: в троллинге и издевательствах ему по уверенности не было равных.
– Пример манипулятивных слов, – сдуру вякнула я.
Он обхватил голову руками.
– Ох-х, Гаричка, родный, во что ты ввязался? – запричитал он с нежностью. – Зачем, зачем, скажи, тебе это? (Под «этим», стало быть, подразумевалась я.)
Мы с Мишаней покатились со смеху: это – правда – было ужасно смешно.
Пришел Тиша, сел рядом. Разулыбался нашему веселью, а у меня сжалось сердце: среди нас, выходит, он один оставался – незыблемый моногам. Он жаловался, что не хочет и не может переделать себя. Это повергало нас в беспокойство. По Мишаниной теории, каждый член полиаморной семьи должен быть полиамором. Иначе это «точка высокого напряжения и потенциальное место разлома».  
Мы отсмеялись и замолчали. Он сразу что-то почувствовал.
– Ти-ишк, – начал по обыкновению наш «модератор» Мишаня.
Тиша перехватил смятенный взгляд Гарика. Потом повернулся и посмотрел мне в глаза. (Помню, помню этот взгляд. Déjà vu.)
– Понятно. … Классные духи, – сказал он.
Я посмотрела на него преданной собакой:
– У меня сердце резиновое, – взяла его за руку. – Тебя в нем не стало меньше. Это не игра с нулевой суммой, понимаешь?
– Так я здесь благодаря этому, – грустно улыбнулся он. – Все норма-а-ално. (Он, как и Гарик, не упускал случая потрунить над Сильвией. Она называла это буллингом, а Тишу вообще окрестила «мой булли»; мне, к слову сказать, было невдомек, как можно устоять перед ее термоядерной обольстительностью: знаете, есть женщины, у которых словно бы каждая молекула тела дышит эросом. Мерилин Монро, кажется, была такой.)

Что сказать напоследок? Мы были счастливы в нашей мерцающей совместности. Природа мудрее традиций. А природа плюс слово – еще мудрей.

Эпилог

Вот уже пять лет, как мы не вместе. Истории расставания всегда грустны и отнюдь не всегда литературны. Да и, в конце концов, какая разница – кто, сжимая виски, бормотал, захлебываясь: «Я больше не могу, отпусти меня»; или крикнул в сердцах: «К черту вас всех, уходите!»; или просто легко бросил: «До завтра!» – но оно так и не наступило… В ком смятение повело трещину – так что обязательства стали желаннее, чем свобода? Кто, устав от людей, просто захотел одиночества? – Все это не важно. Я ничего о них не знаю. Теннисный стол убран; хоромы пустуют. Мы с мужем покинули Россию.
Однако же, если вы когда-нибудь, по чистой случайности, в гостях у какой-нибудь старой актрисы, прощаясь, уже на выходе, скользнете взглядом по запыленному трюмо и среди выцветших фотографий и шарфиков вдруг заметите янтарную скляночку Ambre Libertine… – вспомните обо мне. Мне все труднее становится удерживать в памяти этот ускользающий кедрово-гвоздичный шлейф. 

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка