243 Views

Зима

Элле Леус

Зима, зима от марта и до марта.
Ты помнишь, как мы жили до зимы?
На площади святого Дюрренматта
горят костры по случаю чумы.

Но гражданам ничто не угрожает,
когда пожарно лает каланча.
Мой муж – палач, примерный горожанин,
а я – жена простого палача.

Снегами сонный город околпачен,
но ветер стих и вечер недалек.
Сосед-молочник и сосед-башмачник
захаживают к нам на огонек.

Я промолчу, а ты меня не слушай,
когда стоим, обнявшись, у дверей.
Воронья стая облепила грушу,
за нами надзирая из ветвей.

У здешних птиц – своя игра в молчанку.
Того гляди, накаркают беду.
Палач спешит на службу спозаранку,
застегивая куртку на ходу.

Звезда в окне – как бирка на подарке –
вот-вот слетит в рождественский носок.
Палач – он тот же лекарь: от подагры
избавит быстро выстрелом в висок.

Муж с петухами, ежась от дремоты,
встает и уменьшается в плечах.
Все чаще вызывают на работу
его условным стуком по ночам.

Блестит каток у лысой водокачки,
весь в ссадинах под коркой слюдяной.
Сосед-молочник и сосед-башмачник
отводят взгляд, здороваясь со мной.

Чини белье, на ближнего не сетуй.
Неделю почтальон не кажет глаз,
но в ящике с воскресною газетой
белеет приглашение на казнь.

Бросая все – и утварь, и посуду,
молочник эмигрирует во тьму,
как будто возвращается оттуда,
откуда не вернуться никому.

Погожий полдень у зимы в заначке,
парует снег на бане водяной.
Три дня тому пропал сосед-башмачник,
а завтра кто-то явится за мной.

Зима нескоро разрешится мартом
в окрестные болота и пески.
Муж смажет дыбу кукурузным маслом,
чтоб петли не завыли от тоски.

Зима одна, как Санта вездесущий,
на всех, кто сомневается, что жив.
День прибывает за луной растущей,
к времянке ночи путь запорошив.

Зарывшись в сон, густой и черно-бурый,
мы спим, не зная: зиму напролет
Господь очеловечивает буквы
и сходство с нами слову придает.

Гамаюн

О, знать бы, храня и врачуя,
разведать, о чем вдалеке
бесстрастная птица вещует
на страшном своем языке.

О, знать бы заранее или
расслышать, покуда поет,
гадая по пятнам чернильным,
как сузится время твое:

от слов довоенной огранки,
от ветки, откуда поет,
до редких звонков из Луганска
и окрика: «Стой, кто идет».

И тело к земле приникает —
прикрыть ее в ближнем бою,
где птица на миг умолкает
и слушает песню свою.

* * *

Между бомбежками она подметает подъезд:
«Уборщицы нет, что ж нам теперь, засраться?»
Вот он, безвиз в преисподнюю, виза без
даты, туда, где поздно огня бояться.

Между бомбежками он охраняет вход
в ближний подвал, где соседи снесли пожитки.
Вот он, Господний свиток, заветный свод
о том, что не стоит бояться любви и жизни.

Нет окаянных дней и времен лихих,
время — одно на всех холодком по коже.
Между бомбежками, Боже, пишу стихи.
Нет, опоздала, во время бомбежки тоже.

Сретенье

Только бы дитя не хворало.
Большего не проси.
Прошлый год – ни много, ни мало –
всех подкосил.

Сыро и по-мартовски ветрено,
сходят на нет снега.
Помнишь, как по-бабски на Сретенье
выла пурга?

Мамка на солдатском погосте,
женка всем, кто будет в раю.
Ныне отпущаеши, Господи,
зиму мою.

Вот она, оплывшая, сточная,
тощая, глянь,
сходит снег пластами и клочьями
в реку Желань.

Выложи и ты пережитое
в сретенский чат.
Жили под верховной защитою
речки Почай.

За руки – дитя или под руки
тех, кто слабел.
Я – не про победы и подвиги.
Я — о себе.

Выстоишь в весну високосную?
Да. Устою.
Ныне отпущаеши, Господи,
зиму мою.

Это Седнев

Марине Гарбер

Это Седнев. И он – захолустье и скука.
В ней живу, под собою не чуя Фейсбука,
привыкая взбивать её сверху и снизу
и внимать петушиным её вокализам.

Это Седнев, дыра, ржавый кофе в сельмаге,
дождевая настойка в аптечном овраге,
пахнет йодом, и морфием тянет с реки,
где зевают русалки, клюют рыбаки.

Что совсем хорошо? – Разливанный простор.
Он над дрёмой и думой, дорогой пустой.
И не нужно платить по часам за постой,
ибо в нашем Макондо и год – за сто.

Речка – слева, а справа, где острые травы по шею,
светляки отбивают сигналы знакомым пришельцам:
это Седнев, запруда на Лете, твоя эпопея,
сердце Родины сжато кузнечною хваткой Морфея,

здесь покойно, и в барской усадьбе господствуют белки,
дети рано стареют, и вишни в садах – скороспелки,
тут на сутки вокруг – ни попутки, ни мил-человека…
Это Седнев. Тут Вий поднимает заплывшее веко,
и слетаются вороны на поминальные оргии
по взбесившейся панночке к церкви Святого Георгия.

Это Седнев. Бог милует и нарушения спишет.
Нашу смерть житием искупает юродивый Гриша.
Оловянные крестики выдаст – и будете живы –
тем служивым, что завтра пойдут на войну по призыву.

А решишься бежать – не горюй о потерянном фарте:
столько жизней в запасе у нас, сколько точек на карте.
Это снится, что здесь, будто райская яблоня, осень,
а в соседней Вселенной найдешь городишко посносней…

И встаёшь на пути у погони за правильным счастьем.
В том, что мир безучастен, и я виновата отчасти.
Это Седнев – дыра в просочившийся, пламенный космос,
где сияют планеты, как здесь над плетнём абрикосы.

И летит космолёт, он садами летит, огородами,
будто выдали мне невозвратную визу на Родину.

Седнев – городок на реке Снов в Черниговской области

* * *

Воришка, душа, побирушка,
над самой твоей головой
кормушка, она же ловушка,
для падких на хлеб дармовой.

Цикуту глотай за цикутой,
богачка, церковная мышь,
воруя у счастья минуты,
не ведая, что натворишь.

Не месяц — ухмылка слащавая
блестит, освещая дома.
Глядишь, как темнеет, сгущается,
и вдруг замечаешь: зима.

Деревья, по Брейгелю черные,
стоят по колено в снегу.
Смотри, как поземку проворную
сугроб стопорит на бегу,
как в чашке, прихваченной инеем,
к утру цепенеет вода…
Все минет, как сумерки длинные
в голодных, бесплодных годах.

За то, что в полсилы горела,
едва ль оправдаешься ты,
раз не было слов для согрева,
участия и доброты.
Ни корма не нужно, ни зрелища,
но стой, как стоишь, на своем
за всех в эту зиму болеющих
и всех, переживших ее.

Затем ли глядящие в оба
из горних, блистательных сфер
спускают на землю хворобы,
чтоб ты посмотрела наверх.
Ни корма не нужно, ни зрелища,
но будь милосерден сейчас
ко всем, ни о чем не жалеющим,
и к прочим, жалеющим нас.

* * *

В прицеле камеры-обскуры —
сюжет холма, рюкзак сутулый,
мазки дорожные в альбом,
но сколько ни пиши с натуры, —
нет совершеннее скульптуры,
чем вишня за моим окном.

Из-под морщин по черной корке
мироточит смолою горькой
и плачет от потери сил.
И в замысле воздетых веток
есть тот порыв от смерти к свету,
что только Пинзель уловил.

Ее неправильная точность
невычислима и подстрочна,
нерасчехлима языком.
Но перехватывает разум
не это — в самой гуще фразы
есть кто-то, с кем давно знаком.

Так узнаваемы изгибы,
как будто, к цельности спеша,
не расслоилась, не погибла,
а стала деревом душа.

И в угловатых сопряженьях
отростков и ветвей сухих
свое увижу отраженье,
но четче в кратком изложеньи,
как в избранном — заглавный стих.

Судьба вершится с опозданьем.
В округе — знатные сады,
а нам оброк — иносказанье:
цветем в отместку расписанью,
но позже всех даем плоды.

Раненья, трещины, разломы
к весне затянет добрым словом,
вишневой корочкой смола.
От чувства локтя к чуду дома
иди, где оттепель и дрема,
и радость своего угла.

Темнея, прячется округа.
Мы будем сторожить друг друга,
пока один из нас живой.
И вишня простирает ветку,
как маскировочную сетку
над непокрытой головой,

над незашторенной аллеей,
открытым слогом, что алеет
над незапекшейся губой,
над тем, что светит, не довлея,
как встреча поздняя с собой.

* * *

Вернеру Летцу, с теплом

1.

В глиняном горле трепещет, но все же поет.
Все еще ищет опору на каждой развилке.
Кто обжигает гортань, укрепляя ее?
Слово немецкое выпорхнет ласточкой Рильке.

Музыка азбуки, нотный ее алфавит.
Сам не заметишь, как выдохнешь без подготовки
тысячу ласковых «ша», — так душа шерудит
зимнею мышью в своей потаенной кладовке.

Кажется здесь я когда-то уже, но потом
я разучилась на этом курлычущем, щедром.
Дом, пусть на час, это все-таки кров с молоком,
детской кроваткой, звездой над окошком крещенским.

2.

Что не забудешь? О чем еще помнить и петь?
Прошлым и будущим тяжко груженые лодки,
страх под подушкой, купейная душная клеть,
эти воздушные ямочки на подбородке.

Что ты забыла на этой дождливой земле?
В тощей медвежьей норе, но худом полустанке?
Многие беды, в чужом оживая тепле.
Все, чем могу, я вложила в короткое Danke

за тишину и неистовый свист поездов,
клекот высокий под небом свободным и чистым.
Дом, там, где горькой слюною скрепляешь гнездо,
где, просыпаясь, щебечет птенец золотистый.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00