10 Views
* * *
Над зданием сельского клуба – взволнованный профиль
Великого Гуру, глядящего в сторону грядок,
где горстка студентов, сопя, собирает картофель,
порой матерясь, но блюдя заведённый порядок.
Ликуй, “деревенщик”! Рождайся, посконная проза!
С брательником резво в обед накативши по триста,
дыша перегаром, седой председатель колхоза,
порою срываясь на крик, костерит тракториста.
С квартальным отчётом бухгалтер спешит кособокий
(а слухи про то, что ворует – наверное, враки).
Пастух вожделеет свинарку, мечтая о чпоке.
Свинарка глядит в небеса и мечтает о браке.
Картина банальна. При взгляде – сплошная оскома.
Надежды на смену контекста почти не осталось.
А завтра на “Волге” примчит дол**б из обкома
и будет начальственным тоном пенять на отсталость.
И годы свои, как грибы, собирая в лукошко,
десятки подошв истоптав о родную планету,
ты смотришь в окошко. Невидяще смотришь в окошко,
где всё по-другому.
А смысла всё нету и нету.
* * *
Идёт война и не идёт война,
и сладкой гнилью тянет из окна;
смешались краски, и дитя – без нянек.
На троне – негодяй и лицемер,
сторонник эффективных полумер,
меняющий умело кнут на пряник.
А внешне всё буквально как вчера:
бросают дамы в сумки веера,
идут в театры, пёрышки почистив…
Мадрид, Париж, Чикаго, Кострома…
“Твой дом – тюрьма”. Фактически тюрьма,
где карцер – для особенно речистых.
Элита, морщась, смотрит этот фарс,
давно билеты заказав на Марс,
ведь всё на белом свете им обрыдло,
а всюду люди, словно муравьи –
погрязшее в разборках и в любви
послушное бессмысленное быдло.
Всё хаотичней маятник Фуко.
На минном поле дышится легко,
и колоритней образы и звуки…
И я там был. Ел мёд и пиво пил,
а нынче рядом – скалы Фермопил,
и персы поднимают в воздух луки.
* * *
Ты словно измученный мамонт, застрявший в прошлом –
в таком беззастенчиво пошлом, в таком подвздошном,
в таком неприкаянно-бедном, в таком ненужном,
в таком безвоздушном и душном, в таком недужном.
В трясину нога угодила. Там скользко, вязко;
в недвижный покой так настойчиво тащит ряска
и тянет остаться. Предательски, по-холопьи
под сладкие песни сирены в болотной топи.
Гляди лишь вперёд, ибо вредно так мучить шею –
туда, где со свистом влетает снаряд в траншею,
туда, где “драконовы зубы”, сирены, схроны,
туда, где в испуганном небе летают дроны,
туда, где в сраженье с Добром Зло наглей и круче,
туда, где с трибуны ООН выступает дуче,
где мир, провалившийся в кому, предсмертно замер
под жаркие выхлопы газовых кинокамер.
Весь этот синопсис – сплошной черновик, помарка.
Фантаст, написавший об этом – подлец. Накаркал.
И мы на себе небосвод неподъёмный тащим
в утратившем цели озлобленном настоящем.
Жванецкий учил – ведь не красного слова ради? –
зачем, мол, мы смотрим вперёд, если опыт – сзади?
Вот так и хрустим в беспощадном вселенском гаме
уставшими хрупкими шейными позвонками.
* * *
В зеркалах бессюжетно немое кино –
то, которое снова гоняет Всевышний…
Ты всегда был таким. Быть другим не дано.
Ты порою пытался, но дудки! Не вышло.
В суете обронив Ариаднину нить,
став не точкой, но кляксой в финале абзаца,
мчишь оттуда, откуда нельзя уходить,
оставаясь в местах, где нельзя оставаться.
Пребываешь, баюкая в пальцах стило,
в стороне от победных огней карнавала;
вопреки очевидностям, смыслу назло,
в тех краях, где и логика не ночевала.
Жизнь грустна, сколь себя экономно ни трать,
но прекрасна, пускай и отлична от прочих…
Ты свой почерк не смог бы теперь разобрать,
но спасённому грех обижаться на почерк.
* * *
Человеку ведь было сказано: “Не убий!”.
Заключалась, бесспорно, в этом благая весть.
Человек же при этом всего лишь хотел to be
и, как будто в кино нездешнем – и пить, и есть.
Человек жил среди ненужных – таких, как сам.
Ни работы, ни счастья не было, ни надежд.
Он, наверное, мог принять бы духовный сан,
или даже, устав, сподобиться на мятеж.
Человек был свободен, как антилопа гну,
и в мозгу победила лучшая из идей:
подписав листочек, в другую свалить страну,
где за деньги он мог других убивать людей.
Он вовсю убивал, азартен и безголов.
Он, зубами стуча, валялся ничком в снегу.
А священный завет остался набором слов,
в порошок поистёршись в тусклом его мозгу.
А потом он вернулся. Зол, чернозуб, космат…
Всё в достатке, с лихвою: пьянки и домино…
Снова топчет больную землю седой примат –
из любых эволюций выпавшее звено.
* * *
Зачем я вижу эту сценку? Зачем во времени завис?!
Мир страстно бьёт себя об стенку под рёв толпы и крики: “Бис!”
Вскипают, словно смерчи, СМЕРШи; покой отложен на потом.
А я записан в унтерменши, чтоб не мычал зашитым ртом.
Бай-бай, сказали, братец Авель! Полки построились в каре.
А сборник изначальных правил на племенном горит костре.
Трясутся все в безумной пляске, пируют за большим столом,
и жрец в набедренной повязке скрывает гарвардский диплом.
А мир под злые птичьи трели бредёт по собственным следам.
Кого-то вешают на рее, кого-то лупят по мордам.
И я твержу себе: “Спокойней!”, пытаясь брод найти в воде.
Но мерзкий запах скотобойни меня преследует везде.
Наказанная нотой МИДа за разговорчики в строю,
с ума сошедшая планида танцует бездны на краю.
Скажите: этот мир для нас ведь?! Зачем мы здесь – в грязи, в пыли?!
Кого закэнселлили насмерть, кого в застенке извели.
И где-то в центре листопада; сроднившись с ним, как с фугой – Бах,
застыл зловеще Торквемада с усмешкой мёртвой на губах.
Похоже, он пришёл за нами. И словно в продолженье сна
листок он держит с именами.
И произносит имена.
* * *
Как будто фото: август, облака,
стаканчик остывающего чая…
ГКЧП сражался в ЧГК,
ни на один вопрос не отвечая.
Дурное время, бившее ключом,
смесь нищеты, свободы и безверья…
В Форосе заключённый Горбачёв
пил кофеёк за запертою дверью.
Пух тополей устало лёг на сквер,
горячий свет по улицам растёкся…
А на одре свистел СССР
прерывистым дыханьем Чейна-Стокса.
Честь отдавал угрюмый солдафон,
о скользкой стёжке ничего не зная;
и кобрами шипели в микрофон
Бакланов, Стародубцев и Янаев.
Вернулись мы к началам всех начал,
к тупым камланьям нового начальства…
Клаасов пепел нам в сердца стучал,
стучал и, несомненно, достучался.
И, стоя у ворот привычной тьмы,
сплотившись и сумняшеся ничтоже,
не отдали своей свободы мы.
Мы это отложили на попозже.
* * *
В этом бессловесном царстве льда
замерзают даже гроздья гнева.
Я стихов стесняюсь иногда –
собственных, летучих однодневок.
Здравствуй, ускользающая суть!
Ауфвидерзеен, зона риска!
Всяк, кто мир пытался повернуть,
вскрикнув, получил смещенье диска.
Оттого и горечь, и беда,
хоть напейся, хоть по фене ботай;
и вокруг – враждебная среда,
и четверг, и пятница с субботой.
Рифмой глупо отпускать грехи
и удачу радостно пророчить…
Люди правы, что писать стихи –
это, сука, не мешки ворочать.
Этот морок вьётся, словно дым,
и со словом смешивает слово…
И ключом кастальским разводным
бьёт меня судьба опять и снова.