143 Views

«Точка Зрения» публикует главы из «Грузинского блокнота» Татьяны Вольтской — «опыта изгнания из России и узнавания Грузии».

* * * *

Сергей Гандлевский показывает нам свой Тбилиси. В отличие от меня, он бывал тут много раз и все знает. Он ведет нас по горячей улице, выше и выше, чтобы потом пройти над городом по узкой тропе с другой стороны ботанического сада. В мае мы с Ваней уже проделывали этот путь – но тогда это был совсем другой подъем и другая гора. Пейзаж фантастически меняется в зависимости от спутника и собеседника – будто освещаемый разным солнцем. Тогда Ваня подолгу склонялся над каждой россыпью мелких багровых маков, а теперь мы с Сергеем стоим над городом, опираясь на перила, и сокрушаемся, что так ничего и не смогли сделать в 90-е. Не радоваться надо было открывшемуся миру, как стеклянным бусам, а отдать несколько лет жизни на то, чтобы вычистить и укрепить свой дом – войти во власть, не допустить в нее негодяев, ведь были же эти возможности, были! Надо было дожать, назвать коммунистический режим преступным, оплакать жертв террора, потребовать люстрации для гэбистов. И о праве собственности подумать – без нее не бывает свободы – надо было, надо было… А теперь эти Авгиевы конюшни остались детям, да, пожалуй, и внукам. По-видимому, мы чувствуем одно и то же – бесплодные угрызения, бессилие и злость. Серафим, глядя на нас, едва заметно усмехается, а потом, когда Сергей отвлекается на зазвонивший телефон, саркастически замечает: “Давно не слышал жалоб “гнилой интеллигенции” на то, что она все про@бала”. Что ж, это правда. Суд детей приходит скорее, чем мы думаем.

* * * *

Побродив по горе, мы спускаемся – голод не тетка. Гандлевский, конечно, знает пару хороших и недорогих местечек, после недолгого обсуждения выбор падает на ресторан “Вельяминов”, и мы направляемся на улицу Дадиани. Однажды мы с Ваней и еще двумя тбилисскими “понаехавшими” сюда уже заглядывали – мест не было. Звезда поэта Гандлевского оказалась счастливее – мы не только проходим, но даже выбираем приглянувшийся тихий уголок. Беда только, что мне ничего нельзя – несколько дней назад на меня обрушился гастрит, так что встречать Симу я ехала с мешком подсушенного белого хлеба, и пара ломтей у меня всегда с собой – на крайний случай.

Тем временем к нам присоединяется Сережин друг, молодой израильтянин, выбравшийся из недр букинистического магазина. Еда в “Вельяминове” простая и монументальная, Серафим потрясен количеством мяса – разве это суп?! – и я радуюсь, что он именно так знакомится с местной кухней.

В зеркале гла́за

Говорят, сытость не сильно способствует восприятию пищи духовной – впрочем, возможно, это утверждают мизантропы, и не исключено, что их суровость проистекает из несварения желудка – во мне уже зарождается раскаяние по поводу съеденного хачапури, а заодно и философские мысли. По счастью, есть и другая точка зрения – гуманисты любят порассуждать о том, что, дескать, сначала человека накорми, а потом уже требуй от него возвышенности ума и тяги к прекрасному. Я не знаю, кто прав, но Сережа прямо из “Вельяминова” ведет нас в картинную галерею Light Gallary, на выставку украинской художницы Анастасии Пташиц (Ptashyts), которую устраивает Александр Флоренский.

Сима не в восторге – подозревает, что ему втюхают очередную мазню, я тоже подозреваю, но считаю, что из вежливости можно и пойти. К тому же, к современному искусству у меня доверия нет, а к Флоренскому есть, и шанс увидеть что-то любопытное все же сохраняется. Не говоря о том, что я благодарна Сереже за день, проведенный вместе, за горькие речи на горе, звучавшие в унисон, за жаркие улицы, посеребренные его голосом, и мне не хочется прощаться вот так резко – лучше мы пройдем до галереи вместе, заглянем туда на минутку – а там видно будет.

Идти нам довольно долго – это еще одна прогулка, а где находится галерея, Сережа не помнит и ведет нас слегка наугад, по наитию. Вроде бы адрес есть, но сверяться с ним не обязательно, это “где-то тут”, вот увидим, что народ толпится у дверей – значит, пришли. Я подозреваю, что привычка так ходить – этот привычка поэта: Сергей идет от дома к дому ощупью, по наитию – так ходят от строки к строке.

Как ни странно, галерея все же обнаруживается, народ клубится у распахнутой двери, и мы ныряем вниз, в небольшие залы с белыми стенами. При первом взгляде на картины я облегченно выдыхаю – это не мазня, Анастасия Пташиц, мне доселе неведомая, – тонкий художник. Она жила в Киеве, в марте уехала в Грузию, а оттуда в Польшу. Я мгновенно узнаю тбилисские улицы – оказывается, мы с ней любим одни и те же места.

Мне вообще нравится фигуративная живопись – если художник не брезгует изображением предметов, значит, он не брезгует миром, не отворачивается от него, не пеняет Господу Богу – что, мол, Ты тут наваял за свои шесть дней, знать ничего не хочу. Абстрактная живопись по моей версии – это богоборчество, несогласие с предложенной концепцией бытия. Внимание художника к человеческому лицу, дереву, цветку, камню – это принятие мира, посильное участие в его сотворении. Художники-примитивисты принимают все сущее с особенным энтузиазмом, их взгляд улавливает скрытую суть предметов, извлекает из мира главное – его вкус, цвет, чертеж, не замутненный интерпретациями.

Вот и на этих картинах домики, улочки, зелень вроде бы прорисованы детской рукой, вроде бы нет в Тбилиси таких открытых цветов – желтого, красного, синего, а смотришь и киваешь с улыбкой – да, это именно этот город, его образ, его музыка. Цвет – это взгляд художника, его чувство, озарившее то, на что он смотрит. Я спрашиваю у Саши Флоренского, где он откопал такую красоту, он рассказывает, и я радуюсь – и за счастливое стечение обстоятельств, и за художницу, и за Тбилиси – вот еще одно его отражение в волшебном зеркале человеческого глаза, а что есть искусство, культура, как не собрание бесчисленных зеркал – в котором нет ни одного лишнего.

Сима тоже доволен, но пока мы разговариваем, он ускользает на улицу, чтобы немного побродить самому. Когда я выхожу следом, он тащит меня в арку напротив, во дворик, в котором есть все – и белье, и легкие клавиши лестниц, и деревянные переборки балконов, а в середине – крошечный круглый садик со скамейкой и столиком, где сидит девушка за компьютером, и ее почти не видно из-за густой зелени, только темнеет нежный силуэт и светится лунное пятно экрана. Я ликую – да, это настоящий тбилисский дворик, и ты сам нашел его, сам.

Сережа тоже выходит на улицу, мы прощаемся и уходим – но не домой. Ноги приносят нас на Хлебную площадь, где земляной круг с огромными платанами обведен полосой широких скамеек. Этот круг устроен так, чтобы втягивать в себя прохожего – хочешь, играй за столом в покер, что и делают четверо сосредоточенных мужчин, хочешь – ешь, как тот парень с прозрачным контейнером, который он с явным удовольствием опустошает, орудуя пластмассовой вилкой, хочешь – болтай с соседом, пока твой щенок карабкается на спинку скамейки, часто дыша и тонко повизгивая. Мы садимся около щенка, который еще долго прорывается – теперь уже лично ко мне, а потом ложимся на ту часть скамьи, где спинки нет, и над нами разворачивается вечереющее небо. С кучи песка поднимается огромный коричневый пес и тяжело пробегает мимо – видимо, обозревая свои владения. Перед тем как почернеть, небо наливается особенно густой синевой.

Мы нехотя встаем и, усталые, все-таки тащимся на Бетлеме – невозможно вот так взять и расстаться с городом, нырнув в свою коробочку с кондиционером. Слева от лестницы открывается дорожка, ведущая в глубину сада, за столиком сидит еврей, углубившись в Тору, – нет, это не Тора, а телефон светится у него в руках, старый еврейский квартал играет с нами. На площадке у нижней церкви – розы и несколько разноцветных кошек – редкое место, где хозяева – они, а не собаки. Ну, уж теперь вниз – не пойдем к верхнему храму, – соглашаемся мы и продолжаем ползти вверх по самой длинной и крутой лестнице, потому что невозможно уйти, не поднявшись. Возле церкви на скамейке сидит семья, мальчик лет трех играет с огромной белой собакой. Когда они уходят, мы садимся на их место и еще долго смотрим на ночной город, на свой дом – уродливую коробку советских времен, лежащую на боку прямо за метро “Авлабари”, ее, такую огромную, видно отовсюду. Над Курой поднимается светящийся воздушный шар – он здесь вместо колеса обозрения, бесшумно скользят темные капли фуникулеров. Ночные огни вздрагивают и переливаются. Впервые за много дней я чувствую покой – Серафим сидит рядом, я могу до него дотронуться, и только странное чувство – почему мы сидим здесь и смотрим на этот прекрасный город, а не на свой, придает всему оттенок нереальности – как будто льдинка на дне стакана никак не может растаять и все позвякивает о стеклянные края.

“Стоїть явір”

Мы сидим на остановке на площади Европы и ждем 345 автобуса, чтобы ехать к Нане и Котэ. Остановка совсем близко от дома – такая удача, жаль только, что автобус никак не идет. Наконец, я теряю терпение и заказываю такси BOLT, и Сивка-Бурка возникает перед нами, как лист перед травой. Мы садимся, и я жалею, зачем мы потеряли столько времени – такси в Грузии удивительно удобное и дешевое.

Нана встречает нас у зеленой калитки. Теперь Серафиму предстоит испытать на себе духоподъемный аттракцион с Рамоной и Уайти, истошно лающими и прыгающими на гостей, выражая им свой восторг. Котэ сидит в гостиной и наигрывает на синтезаторе что-то романтическое. Разноцветные стены тепло мерцают. Я радуюсь, что теперь и Сима узнает этот дом, где самый воздух светится и обнимает гостя. Нана показывает нам сад – вот это гранат, это хурма, а это иранская роза – ах, вот оно что, теперь я буду знать, как называются эти большие кусты с глазастыми сиреневыми цветами, которых так много в Батуми. Ваня, правда, говорил, что они из рода мальвовых, но иранская роза мне нравится больше.

Тонкая круглая лепешка, испеченная Наной, салат, сыр, лобио. Я смиренно смотрю на стол, мой удел сейчас – геркулесовый суп, предусмотрительно съеденный дома. Отщипываю кусочек лепешки, кусочек шарлотки –напрасно, конечно, но устоять невозможно. Нана через стол смотрит на Симу и восклицает – какие разные! – в прошлый раз на этом месте сидел Ваня.

“Помню, помню, помню я, Как меня мать любила, – И не раз и не два
Она мне говорила”, – поет Котэ, рассеянно лаская гитару. Ох, уж и проникновенно получается у него эта песня, особенно то место, где героя “Скуют кандалами” и где “Поведёт тебя конвой По матушке-Рассее”. А смотреть на лицо Котэ – это как в театре побывать, весь сюжет на нем разыгрывается, и герой, как на ладони – и не сочувствовать ему, дураку, невозможно, и не смеяться над ним и над всей этой тюремной разлюли-малиной – тоже. Когда Котэ отставляет гитару, я, размякнув и осмелев, прошу Симу спеть ту украинскую песню, которую он мне пел пару раз, когда мы сидели в машине и ехали на дачу, и я поражалась – откуда он вообще такое знает. А вот знает – нашел, выучил и сербские, и украинские песни, жаль только, держит при себе, никому не співає. А за этим столом спел – “Стоїть явір над водою, В воду похилився” – длинная песня, грустная, особенно в конце, где козак “Ой поїхав в Москівщину Та там і загинув”.

И конечно, пока он поет, у всех перед глазами возникает одно и то же – как будто ежедневные страшные новости вдруг поднялись, преобразились, и каждая слеза, каждая капля крови очистилась до прозрачности мифа и поплыла над головой светящимся облаком.

Кузнечик и цикада

Где-то совсем близко слышится мелодичное грузинское пение. Двое рабочих сидят на подъемном кране чуть ниже нашего балкона и поют. Потом снова начинают стучать по железу гаечными ключами – третью неделю они разбирают кран. В кольце красно-белых высоток, замыкающих двор, наш корпус – последний, его только что достроили, и кран, намертво пришпиленный к стене, все еще возвышается над крышей. В июле он перестал подавать признаки жизни, плавно поводить стрелой, таская вверх и вниз ржавое корыто с кирпичами и балконными решетками, и замер, вцепившись в стену, как высохший богомол – в веточку. Мы с Ваней уже наблюдали, как его понемногу опускают, сбрасывая вниз ненужные секции, похожие на оторванные лапки. Теперь мы следим за процессом втроем. Грохот стоит с утра до вечера.

Грохочет не только разбираемый кран – в нескольких квартирах сразу, на разном расстоянии от нас, идет ремонт, через окна по пульсирующим резиновым кишкам закачивается бетон. Кишки ведут к синим урчащим бетономешалкам, возле которых вырастают и исчезают груды темного песка, растекаются по двору потоки воды. На песке обожают лежать наши дворовые собаки – одна монументальная, черная, толстая, как свинья, с отвисшим пятнистым животом, выдающим мать-героиню, и другая, похожая на пыльную растрепанную мочалку. Сима обнаружил, что “мочалка” иногда хитрит: если черная заняла кучу раньше нее, она поднимает лай и не утихает, пока соперница не слезет посмотреть, в чем дело – и тогда она мгновенно кидается на ее место. Наверху недостроенной высотки, хорошо видной через пару улиц, страстно гремят отбойные молотки – Ване, долго наблюдавшему за процессом в бинокль, кажется, что рабочие в оранжевых касках срубают ростки последнего этажа, оказавшегося лишним.

В Батуми тепло, но облачно и дождливо, мы отдыхаем от тбилисской жары. К тому же, город – плоский и расчерченный параллельными линиями вдоль моря, и Серафиму здешняя конфигурация пространства кажется более естественной и привычной: почему-то настоящие разговоры возможны только рядом – когда долго идешь по улице или засиживаешься за столом. Да, огонек экрана скрашивает разлуку, но расстояние не обманешь: благодаря великой цифровой иллюзии оно сворачивается в клубочек – кошкой, спящей в ногах, но стоит экрану погаснуть – спокойной ночи! – и кошка просыпается и начинает ходить сама по себе – и по тебе, и в тебе – и невыносимо скрестись. Сейчас ее нет, она ушла, испарилась, превратилась в точку, и я не хочу думать о том дне, когда она вернется.

* * * *

В деревнях около Батуми море прозрачнее, и время от времени мы выбираемся за город. Сегодня мы – в Квариати, сидим на гальке у самой воды, такой теплой, будто ее подогрели. Сима с Ваней приволокли зонтик, арендовав его за 5 лари у парня из ближнего отеля – не любят они солнца, в отличие от меня – и просчитались: небо медленно застилает кружевная бабушкина салфетка, плывущая с гор, – круглая, белая, какую некоторые хозяйки любят класть на телевизор. Салфетка долго подбирается к солнцу и, наконец, наползает на него. Навстречу ей с горизонта медленно движется флотилия кучевых облаков.

Море сегодня тихое – чуть ли не первый раз за все время оно не выдает свою силу прибоем, но его мощь никуда не делась: под гладкой поверхностью, как под тонкой тканью, перекатываются мускулы воды. Мы долго смотрим на их спокойную игру, потом одеваемся, закидываем в машину мокрые полотенца и поднимаемся в гору.

Сумерки уже близко, но мы еще успеваем посмотреть закат. Кучевые облака растворились, только одна гряда застыла вдали, и каждое облако отражается в розовой глади: столп, подпирающий небо. Этих столпов много, и каждый светится изнутри.

На обратном пути, уже почти в полной темноте, мы слушаем кузнечиков, цикад и сверчков, и с помощью Вани мне становится очевидно, что тот треск, который я всю жизнь приписывала кузнечикам, на самом деле издают цикады, а те нежные трели, которые я принимала за пение цикад, на самом деле производят кузнечики. Мне обидно – вся моя звуковая картинка ночного юга обрушилась в миг. Как же трудно расставаться с заблуждением, даже таким невинным! Мне вот жалко моего кузнечика, оказавшегося цикадой, каково же людям, всю жизнь верившим в коммунизм, в непогрешимость вождя, в правоту фюрера, в красоту великих завоеваний, великих строек, вдруг узнать, что они потратили молодость на зловещие химеры. Бедный, бедный человек. Возможно, возлюбить ближнего – это просто попытаться его понять.

Герои

Когда солнце заходит, и жара хоть немного спадает, мы с Симой выбираемся погулять – идем куда-нибудь к центру, но рано или поздно оказываемся на берегу моря. Иногда выруливаем туда с улицы Парнаваз мепе – и тогда неминуемо проходим мимо движущихся скульптур Али и Нино – слоистых металлических влюбленных, медленно сходящихся, чтобы пройти друг друга насквозь и снова разойтись. Променад кишит народом и гремит музыкой, мы уходим подальше, выбираем местечко потише и садимся у воды. Потом ложимся и смотрим в небо. – Слушай, – говорю я, – ведь небо не совсем черное, правда? – Ну, да, – соглашается Сима, – примерно, как штаны, они ведь тоже не совсем черные.

Потом мы долго сидим на балконе. Наблюдать двор с такой высоты очень интересно. Мы уже привыкли к нашим безобразным собакам, черной и пыльной, днем всегда ищем их глазами – вот одна у стены или на куче песка, другая под бампером чьей-то машины – нашла себе тень. Ночной двор отличается от дневного. Будка с охранниками, пропускающими машины через шлагбаум, с наступлением темноты преображается. В ней горит яркий свет, напротив появляется столик с бутылками и закуской, слышится музыка, иногда пение и всегда – женский смех. Охранники – галантные мужчины, и к полуночи их галантность заметно возрастает. Порой, правда, страсть к женскому полу отступает перед страстью к карточной игре – тогда столик очищается от бутылок, и мы видим только характерные взмахи рук.

Мы гадаем, сколько времени мне придется провести в Грузии. Сима утешает меня – вспомни, сколько хороших людей здесь до тебя перебывало – вот и радуйся, что попала в ссылку именно сюда, в большой грузинский коллайдер для русских поэтов. Мы смеемся – все бы хорошо, если бы не расставаться так надолго. У нас есть план – вот Сима доучится, начнет работать и заберет меня отсюда. У меня сжимается сердце – получится ли это когда-нибудь, и сколько всего должно произойти, чтобы это сбылось. Перед балконом колышется белье, которое мы только что развесили. Внизу чернеют останки подъемного крана. Взлаивают собаки. Еще один день прошел – из тех, что мы можем прожить рядом.

* * * *

Моя совесть ноет все время, как разбитая коленка. Время от времени я спрашиваю себя раздраженно – ну, чего тебе надо, что бы тебя успокоило? Да, ты сидишь в Грузии, делаешь свою работу – но этого мало, мало. – Подумаешь, доблесть, делать то, что умеешь – а что ты сделала для людей, которые потеряли все, как ты перед ними оправдаешься? Перед теми, у кого разрушен дом, сожжено поле, разграблена квартира, и кто-нибудь из родных остался лежать под самодельным крестом на детской площадке? Чей город разбит в пыль ракетами, летящими из твоей страны, от твоего имени – ты сделала для них что-нибудь? – Но у тебя сын – студент, без твоей помощи он не сможет доучиться. – Да, это твой белый билет, твоя отмазка, но ведь тебе от нее не легче, правда? Если бы ее не было – смогла бы ты бросить все, ту же работу, например, и ехать волонтером в Украину, в сползающей на бок каске, как Виктория Ивлева, в ежедневно обстреливаемые твоими согражданами городки и деревни – подбирать и эвакуировать больных стариков, лежащих без присмотра в собственных нечистотах? Ты смогла бы их мыть, переодевать, а когда их погрузят в машину, утешать и подбадривать по дороге? “Великая Виктория Ивлева” – написал Шендерович – и он прав. Ты бы так смогла? – Не уверена.

А как Гриша Михнов-Вайтенко – смогла бы? Целыми днями вести переговоры с врачами, клиниками, чиновниками, убеждая их оказать помощь беженцам, у которых нет ни российского гражданства, ни полиса ОМС, ничего? Собирать деньги – до Германии, Эстонии, Польши, до тех мест, где их ждут родные или врачи, взявшиеся помочь. Отправить одного, двух, десятерых – и, не переводя дух, все начинать сначала – смогла бы? – Не знаю. – Ты эгоистка, тебе всегда было легче поделиться заработком, чем своим временем и руками. А вот Галя Артеменко сумела сказать себе: пока длится этот ад, я больше не журналист – разве могут сравниться тексты, даже самые лучшие, с одеждой, ноутбуками, лекарствами, которые нужны людям немедленно – и вот, они куплены и доставлены, лежат у Гали под столом, а в комнате ночуют украинские беженцы, и завтра они уедут, но отдохнуть Галя не успеет, потому что за ними придут другие.

Галя, Гриша, Виктория – это герои нашего времени, даже немножко святые, мне до них – как до Луны. Я с радостью читаю о них в репортажах “Новой газеты” и в соцсетях – есть же люди, умеющие договориться со своей совестью вот так – напрямую. И все-таки к восхищению и благодарности примешивается досада – почему не я?

Армия Наполеона

В батумский ботанический сад мы едем не просто так – Ваня надеется найти там временную работу: раз в Грузии никто не изучает мелкие морские организмы, которыми он занимается, так почему бы не подрядиться на какое-то время подстригать кусты? Дивясь на яркие цветы и гигантские деревья со змеящимися корнями, мы добираемся до дирекции, где Ване сообщают, что штат сезонных работников давно укомплектован. Ну, что ж, надежда была призрачная, зато сад – вот он, надвинутый на гору набекрень, как щегольская шапка. Один ее цветущий край заломлен высоко над морем с раскиданными по воде мелкими семечками кораблей, другой сползает вниз, к ржавым рельсам заглохшей железной дороги. Важные мусульманские семьи с выводками детей медленно поднимаются по асфальтовой дороге.

Ваня объясняет нам, где бук, где граб – оказывается, листья бука похожи на листья вяза, только гораздо мельче и почти без зубчиков. Мне всегда хочется знать по имени каждую травинку: не уважать и не замечать растения – это ничем не оправданная надменность. На одной из дорожек у меня происходит незабываемая встреча с серебристым серым эвкалиптом – так написано на табличке. У него разные листья – одни длинные и узкие, как у обычного эвкалипта, другие круглые, как у серебристого тополя, одни ветки – плавные и текучие, другие – взволнованные и сверкающие. Странное, двоящееся дерево, как будто говорящее на двух языках.

Середина сада – донышко шапки – расшито драгоценными клумбами и утыкана табличками с житиями великих садовников, которые мы благоговейно читаем. Ваня показывает нам араукарии, к которым у него явная слабость, да и вообще, здесь – его стихия. Он, как бражник, подолгу зависает над каждым цветком, мы уходим вперед, возвращаемся, ждем, а он замирает, рассматривая в бинокль птичку, зовет нас на тропинку, ведущую куда-то вверх, в дебри, но нам хорошо и тут. Ваня возмущается, он не понимает, как можно не хотеть в дебри. – Я сейчас, – бросает он нам, ныряя в колючки, и тут мы окончательно его теряем. Побродив еще немного, находим один из выходов из сада и вливаемся в компанию, идущую к минивэну, чей хозяин давно поджидает заплутавших посетителей. 6 лари с человека – и мы едем назад, в город, а водитель проводит для нас “настоящую экскурсию”. Вот здесь, – объявляет он торжественно, – были апельсиновые сады, по 300 тонн в год собирали. А эти холмы видите? – Еще царю Николаю Первому предлагали тут чай посадить, но он пожалел грузин – труд уж очень тяжелый. Ну, а в советское время тут все же устроили чайные плантации, а теперь ничего нет. – Чувствуя наше внимание, водитель вдохновляется. – В ботаническом саду упавшее дерево через ручей видели? Это у нас ураган прошел, все думали, оно погибло, а у него из ствола новые деревья начали расти. – Он перечисляет несколько знаменитых растений ботанического сада, сообщает, какой они достигают высоты, а потом показывает на цветущие кусты у дороги. – Это знаете что? Это олеандр. Он очень ядовитый. Армия Наполеона ведь почему погибла? Жарили что-то на этих ветках, вот и отравились все.

Мы переглядываемся, стараясь сохранять серьезные лица, – мы-то думали, французы увязли в российском снегу, а они, оказывается, забрели в Грузию и отравились олеандром. Народный экскурсовод, самородок земли грузинской, открыл нам глаза – но все же хорошо, что ехать недалеко, а то так можно и объесться плодами просвещения.

Телеграм-канал Татьяны Вольтской: https://t.me/voltskaya

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00