306 Views
В старом автобусе на газовом ходу – только женщины и дети. Мы одними из последних спешим уехать от боёв на север, пока перевал не завалил снег. Мы едем в место, куда я впервые прилетел на самолёте. Город стоял среди скомканной бумаги, вблизи оказавшейся горами. Сегодня мы едем сквозь эту скомканную бумагу на автобусе и уже потратили раза в три больше времени, чем если бы летели, а это только самое начало пути.
В двух сумках только самое необходимое, еда и одежда. Мне не дали взять с собой ни одной игрушки, своих солдатиков я выстроил перед отъездом на подоконнике – охранять квартиру и двор. Автобус ждал во дворе, и провожавший нас, остававшийся в части отец сунул мне в руку одного солдатика. «Это командир», – сказал он. «А кто же будет ими командовать?» Он подмигнул и ответил: «Я».
В городе стрельба слышна уже примерно месяц. Мы сразу собрали вещи, но едем только сегодня. Любая резко изменившаяся реальность поначалу кажется сном или спектаклем. Мирная жизнь соседствовала в городе с войной, жизнь на пороге смерти – всё ещё жизнь. Мы ходили в магазины и на рынки, всё выглядело так, будто те же самые люди, что вполне мирно торгуют, ночью начинают играть в войнушку. С наступлением сумерек стрельба усиливалась, эхом трясла окна и шаталась по пустым дворам, а утром в районе всё было по-прежнему, оттого и казалось игрой.
Свою первую жертву войны я увидел на рыночной площади. Эта женщина лежала там с вечера, так сказал валютчик. На самом деле она выглядела просто как неаккуратно брошенные на что-то платье и куртка. Позже пришли её родственницы и долго, громко оплакивали её прямо там, как принято у местных. Позже поминальный плач продолжился в соседнем дворе. Две враждующие группы приехали на рынок добыть продуктов в одно и то же время. Эхо перестрелки плакало за окном.
Второй был сегодня на самом выезде из города. Это был военный. В зелёном и грязном, он, стащенный кем-то на обочину, лежал, странно раскинув руки и ноги в каком-то застывшем танце. – Смотрите, труп! – закричала Яся на весь автобус. Мама с невозмутимостью учительницы громно сказала: это пьяный. – Нет! Вон там красное! – продолжала кричать Яся. Её бабушка шикнула на неё, а мама, обернувшись, сказала уже только мне: это вино. – Мам, что такое «вино»? Она помолчала и буркнула под нос: то, красное. Я прекрасно понял, что взрослые врут, но также понял, что это вроде игры, которой надо подыграть. Наверное, для Яси.
Он приснился мне уже в автобусе. Сидел на месте мамы, был почему-то корейцем и говорил: я не пьяный. Пришла мама и сказала: пошёл вон. Он встал, вышел в дверь, что открылась на ходу, заглянул в окошко и сказал: вино.
Я проснулся. На его, то есть на своём месте сидела мама. – Что такое вино? – Напиток. – Для корейцев? – Для пьяных. – Он не пьяный. – Кто? – Яся высунулась и сказала: – Труп алкаша. Мама улыбнулась краешком рта и дала нам по конфете.
В кармане у меня лежал Командир. Для него надо было собрать войско на новом месте. У Яси была Барби, похожая на Ясю. У Дилика были карандаши. Мы пытались рисовать ими на стене столовой и на борту автобуса. Яся нарисовала свою Барби. Я добавил стрелку и написал «Яся».
Блокпост. Водитель, единственный мужчина с нами, заранее попросил собрать денег на всякий случай. Женщины шуршат, что у них нет, но собирают посильное. Водитель говорит: не надо. Попробует договориться так. – Они и так всех пропускают, – говорит бабушка Яси. – Он себе заберёт. Мы и так гору денег отдали. – Вижу в окно, как водитель и человек с автоматом машут в сторону автобуса руками. Человек с автоматом толкает водителя и, кажется, бьёт. Бабушка Яси говорит: я деньги вынесу, меня не тронут. Водитель с разбитым лицом быстро садится за руль, и мы отъезжаем. Мама даёт ему моё полотенце. Горы закрывают солнце и создают в салоне сумерки. Все успокоились, молчат или дремлют. Мама ушла назад к нашим сумкам и говорит там шёпотом. Укладываюсь на два сидения и засыпаю.
Автобус снова въезжает в наш двор. Мы никуда не уехали! Первым выбегаю и взмываю по ступенькам домой. Там папа. На окне мои солдатики. На улице бýхает и рокочет. Папа выглядывает в окно и зовёт: смотри. Во дворе уже нет автобуса, но есть грязно-зелёный «кореец». Стоит и смотрит. Папа кивает на солдатиков и говорит: давай. Я должен скомандовать, чтобы они стреляли. Но… я не могу. Не знаю, как. Забыл! Охватывает ужас. Осеняет: Командир! Шарю по карманам. Его нет! Потерял! Его нет! Папа кричит: «я найду» и уходит. Выбегаю на лестницу. Там стоит «кореец». Стреляет пальцем в меня понарошку и говорит: пышшш. Страшно. Стоим. Болит нога. Просыпаюсь. В боковом кармане «болит» оловянный Командир, на котором я лежал, перевернувшись во сне.
Всю дрогу я думал о том, как папа справится там без моего Командира. Рассказывать я стеснялся, но на всякий случай завернул солдатика в тряпочку и переложил в карман с молнией.
Мы покупали лепёшки там, где, казалось бы, не должно быть ни одной живой души. Было холодно, вынутые из-под одеяла, они дымились, мы грели о них руки и ели, обжигаясь горячим мякишем внутри. Яся прикладывала кусочки горячего хлеба к щекам.
У неё разболелось ухо, бабушка положила туда ватку. Нас посадили назад, где было теплее от мотора или едва гревшей печки, или просто меньше дуло в щели от окон. Дети грелись там по очереди, сидя на сумках, и пришла наша очередь.
Я долго смотрел Ясе в ухо на ватку, сел с другой стороны, чтобы она услышала. – У меня мёртвые сны. А у тебя есть? – Нет, – сказала она. – Это как? – Вот так, – я рассказал про «корейца». – Привидение, – сказала Яся. – Знаешь?
Я не знал слова «вино», но знал слово «привидение». – Их не бывает. – Бывает. Бабушка знает.
Ясина бабушка – «колдунья». К ней ходят снимать сглаз и порчу, она бормочет и катает вокруг человека куриное яйцо, а потом ставит стакан ему на голову, разбивает яйцо и гадает по нему. Она и мне так делала.
– Ещё раз кореец придёт – ей скажи.
– Скажу.
Я снова посмотрел Ясе в ухо.
– У меня Командир есть. – Рассказал про него.
– Командир хорошо, но лучше бабушка. А у куклы тоже ухо болит.
Барби грелась в носовом платке.
Мокрый снег, туман и стены гор сделали видимость практически нулевой. Изредка за окном мелькал почти царапавший его громадный валун, торчащий из горы. У Дилика был кариес и я представлял, что мы едем сквозь его зубы – большие сверху и утончившиеся внизу настолько, что странно, как это они держатся и не рухнут на нас. Порой сбоку мелькала кромка дороги, а за ней – не ограждённая ничем пропасть, которую мы проезжали настолько быстро, что страх приходил уже потом. Снова хотелось спать, но я боялся корейца и заставлял себя смотреть в окно. Горы мелькали усыпляющим однообразием. Я начал кусать губу изнутри, чтобы не заснуть, и быстро искусал до крови. Теперь губа болела и сон не шёл сам собой. Меня это уже не устраивало. Я видел, как Яся спит на коленях у бабушки, и мучился под разговоры взрослых. У тёти Махины убили мужа, сослуживца папы, она ехала в чёрном и синем – это цвета траура. Долго говорит о том, что будет с квартирой. У мамы Дилика без вести пропал брат. – Знаю, что жив, – говорит. – Наш тоже сначала без вести. А потом – нет. Твой тоже где-то лежит, как мы вон видели. Пока не найдут.
Я пытаюсь представить, как люди живут после того, как их убьют. Получается вообразить, что они просто лежат внутри самих себя, просто не могут ничего сказать и пошевелиться. Безмолвное безвоздушное никак никакое ничто я ещё не умею себе представить. Задерживаю дыхание, чтобы представить себя мёртвым, потому что мёртвые не дышат. Лежу и не дышу.
– Что ты делаешь? – Учусь быть мёртвым.
Яся проснулась и стоит надо мной с куклой.
– Кореец был? – Не. – Зачем быть мёртвым?
– Интересно. – Мёртвые – как куклы.
– Как твоя? – Нет. Мёртвые – как куклы, которых никто не любит.
Яся прячет Барби за пазуху.
– Можно мне ватки, как у тебя?
Все говорят громко.
Идём к её бабушке. «Про корейца расскажи», – шепчет Яся. – Какого?
– У меня мёртвые сны, – говорю.
– Кошмары, что ли? – Как бы.
– Это ерунда. Проснулся – и нету. Давай вместо Яси здесь спи. Кошмары меня боятся.
Засыпаю. Снилась река в городе, в который едем. Катер. Футбол. Мне купили новый отряд для Командира. Просыпаюсь и иду к водителю, смотреть вперёд. За рулём кореец. Только он не кореец, а узбек.
– Ты кукла, – говорю ему. Он смотрит пластмассовыми глазами, и губы у него как у пупса, и руки – варежкой, без пальцев.
– Ну, как спалось?
Ясина бабушка вяжет. Мы стоим на заправке.
– Лучше.
Наши рисунки на борту почти смыл дождь со снегом. Водитель автобуса не узбек и не кореец, а таджик. Нас кормят пловом, от которого становится тепло. Вечером должны приехать. А сейчас – раннее утро. Позади громады гор, снова кажущиеся бумажными. Я пытаюсь представить, что будет, если папу убьют. Он не будет куклой, которую никто не любит, потому что мы его любим. А значит – его не убьют. Проверяю Командира в кармане. Он на месте. Надеюсь, его армия тоже на месте. И папина. И город, куда мы едем. И дом.
Командир занял место на окне у бабушки. Бои в наш город придут ещё не скоро, и он будет долго скучать без дела и по своим солдатам. Папа потом приедет ненадолго и привезёт их, но я пойму, что это другие, из такого же набора, только новые. Судя по разговорам, нашей квартиры больше не было совсем, либо в ней жили другие люди, случалось и то, и другое. «Кореец» больше не снился, зато я однажды испугался кучи одежды, лежащей в углу квартиры, показавшейся мне той женщиной с площади, и я кинул в неё яблоком.
В новых солдатиков играть не хотелось, они напоминали о случившемся плохом, а так же оскорбляли меня, являясь попыткой это плохое от меня скрыть, потому что я – ребёнок, а значит – неполноценный ещё человек. Остался только Командир, проделавший со мной путь через горы, я вырезал ему отряд из бумаги, а про новых – забыл.
Теперь я понял фразу Яси про кукол, которых никто не любит, и она казалась мне ужасно умной. Если в игрушку не играть, она просто куда-то исчезает из твоей насущной жизни и перестаёт быть. В то же время любимые игрушки – всегда живые, несмотря на то, что они – просто вещи, мы оживляем их, говорим с ними и от их имени, играем ими и наполняем жизнью. Так происходит и с умершими людьми. Если мы их любили – мы длим их жизнь памятью и наполняем ими жизнь вокруг. Они всегда рядом, отражённые во всём сразу. Человек же, которого некому «взять в память» или которого никто не хочет доставать из небытия мыслями о нём – исчезает. Яся не теряла близких, но из всех своих кукол выбрала увезти только Барби. Все остальные в тот момент «умерли». Командир был обязан жизнью папе. Я же обрёк на смерть их всех, дав приказ охранять квартиру. Солдатики не могли ослушаться, у них не было выбора, почти как у настоящих.
У корейца и женщины-платья наверняка тоже был кто-то, кто звал их из небытия в жизнь, но для меня это были «куклы, которых я хотел бы забыть».
Своим появлением они заставляли меня впустить в голову мысль, способную, как мне казалось, мгновенно прекратить все мои мысли и меня вместе с ними, как только я осознаю и довоображу до конца то, чем в сущности является смерть, по крайней мере – то, как она выглядит для тебя самого. Я всегда успокаивал себя тем, что просто не могу представить до конца абсолютное безмолвное глухое и слепое никакое ничего, которым, как говорят, рано или поздно становятся люди, а когда почувствовал, что могу – стал бояться самой этой мысли, потому что точно мог раскрутить этот клубок до конца и тогда никакое ничего становилось единственной заполнявшей меня реальностью, и даже не будучи воображённой до конца, она наполняла липким ужасом удушья и безнадёги. Казалось ужасно несправедливым, что должно переставать существовать что-то, что уже есть. Оправдать эту неумолимость могло только переставание чего-то или кого-то плохого, но хорошее тоже переставало. Или нет? Храня память обо всём хорошем, что со мной случалось, я противостоял смерти, но сам был уязвим перед ней. Я мог создать её мыслью и боролся с этим умением. Так бывает, что невообразимое и непонимаемое, не вмещающееся в нас или старательно выталкиваемое, всё равно существует, о нём напоминает окружающий мир. Смерть приходила в мою жизнь эхом новостей, похоронками и рассказами взрослых. Мне стало сниться, что во сне я довожу до конца то, чего избегаю наяву – воображаю себе собственное небытие во всём его абсолюте. Ужас сна выбрасывал меня в утро или в ночь, как вода выталкивает наполненный воздухом мяч. Мёртвые сны вернулись и стали одним повторяющимся.
Верования наших родителей – один причудливый коктейль. В них уживалась вера в науку и магию, тайное советское православие и шаманизм, эзотерика из самиздатовских брошюр и бытовой антирелигиозный цинизм выживальщика, привыкшего не доверять никому, порою даже себе. У нас дома огромное число книг по педагогике и психологии, но мама считает, что меня сглазили, и ведёт меня к Ясиной бабушке.
Они поселились возле аэропорта, и моё обкатывание яйцом то и дело прерывают пролетающие над старой деревянной дачей громадины. Я рад этому, потому что помню, что «кошмары боятся» Ясину бабушку.
Наш папа ещё не уехал насовсем в невообразимое невесомое никакое никуда, безвозвратно страшное, а Ясин уже да. Были поминки, занавешенные зеркала и кресты в лентах, чёрных с золотыми буквами, пластмассовые пыльные цветы, пирамидка с пятиконечной звездой, военный памятник, а позади – гранитная плита и деревянное распятие. Игрушки, которыми люди играют в смерть, точнее, в жизнь около смерти, в жизнь после неё. Могила, как кукольный домик, обставленная тем, что показывает, что умерший – не кукла, которую никто не любит. Но всё-таки кукла. В которую мы теперь будем играть, вспоминая. Единственным действительно живым явлением был Ясин букетик из одуванчиков, куриной слепоты и горной мяты, что она принесла на могилу, собрав сама. Он быстро засох и через семь дней его уже унёс ветер. Быстротечная жизнь, обречённая умереть среди смерти, обречённой «жить». Кукла, мы тебя любили и любим. Пожалуйста, оживи. Ты молчишь, но мы будем тебя жить и пытаться, пока сами не станем куклами.
Ясина бабушка говорит, что я – единственный Слава, который Слава, а не первое слово имени. Владислав – Владик, Ростислав – Ростик и Ярослава – Яся. И только Вячеслав – Слава. Это что-то да значит. Хорошо, говорю, это что-то да значит. На голове стакан, в стакане – разбитое яйцо. – Чего боишься? – говорит. – Ничего. – А что тогда? – Грустно, что все умрут. Она молчит. – Мне снится, что все умрут и будут никак нигде. И я. – А потом? – А потом просыпаюсь. – Вот так и проснёшься. – Когда? – Когда умрёшь. – А если нет? – Ты хоть раз не проснулся? – Всегда. Не поспоришь. – А Ясин папа? – И он. Просто не здесь. – А где? – Это Яся знает. Потом спроси.
– Где твоя Барби? Она всё ещё есть?
– Да. Только я с ней больше совсем не играю.
– Получается, она теперь – кукла, которую никто не любит?
– Она просто кукла. Её папа подарил. Папы нет, мне её любить больно.
– Думаешь, где сейчас папа, Яся?
– В Новом годе.
– Где?
– В празднике. Он тогда мне её подарил. А сам уехал. Я, когда умру, туда попаду. И скажу: не дари мне ничего, а сам останься. И я тебя буду любить. А не куклу.
Мама шепчется с бабушкой по поводу меня. Вообще-то бабушка Яси – врач-терапевт. И, наверное, как врач знает, что многие люди скорее верят колдунам, чем врачам. Врач для них – тоже колдун, только его магия им непонятна. Верят понятному. Понос не от микробов, а от того, что люди завидуют. Вот только смерть всё равно от смерти. – Напугайте, пожалуйста, кошмары, – говорю ей. – Уже.
– А давай мой Командир и твоя Барби поженятся? – говорю вдруг Ясе.
Она ест яблоко и жуёт его долго. Чувствую себя глупо. Она говорит: давай.
Я привожу его на очередной сеанс яйцекатания. Яся сделала для Барби фату, а Командир и так был в мундире. – Я тоже с ним уже не играю. Подумал о том, как взрослые откупаются от нас игрушками, не зная, что нам нужны они сами. Или зная. Но ничего не поделать. Это и есть неумолимость маленькой смерти. Она происходит чаще, чем можно представить. Они не могут не уехать. А потом не могут не умереть. И потом так больно любить всё, что они нам оставили.
– Пусть они никогда не станут куклами, которых никто не любит. – Они будут друг у друга. Как хорошо, что они не могут умереть. То есть мы можем, конечно, их разлучить или «убить», но не будем. Потому что можем.
Мне нравилась эта игра, потому что я отчего-то не чувствовал, что она – понарошку.
Мы поставили их на бочку в саду под яблоней. Смотрю на Ясю. – Как жениться? – Вот так.
Она «целует» кукол между собой и три раза говорит: люби и береги.
– А ты? Ты тоже должен сказать. Это двое говорят. – Трижды говорю «люби и береги». Вот и всё. Зачем-то зовёт мама. Целую Ясю в ухо, то самое, где лежала ватка, и убегаю. У ворот она обнимает и бодает головой в грудь. «Что-то скажу», говорит. Громко чмокает в ухо и убегает тоже.
Теперь меня не пугало снящееся Абсолютное ничего, потому что я знал, что делать. Проснувшись, надо было сказать маме, и мы поедем к аэропорту на дачу, где Яся. Как назло – кошмар не приходил. Поэтому пришлось сказать, что приходил. И в момент, когда я его придумал сам, он стал совсем не страшным. Кошмары – это сны, в которых мы боимся, что нас никто не любит.