281 Views
* * *
Пустота, конфликтуя с праною,
расширяет свои края
и зияет разверстой раною
на материи бытия.
Всё живое шакалом выела;
мрак и холод в себе неся,
пустота, как орда Батыева,
побеждает и всё, и вся.
Что ж теперь – на колени брякаться,
словно в чём-то моя вина?
Я пытаюсь куда-то спрятаться,
но повсюду она, она.
Где он, истин сосуд запаянный,
луч их трепетный, золотой?
Я почти понимаю Байдена.
Я здороваюсь с пустотой.
* * *
Вовка с Артуром дрались на большой перемене –
нет, не по личной вражде, а скорее от лени.
Класс закрывался на стул до начала урока.
Всё это так далеко, как эпоха барокко.
Солнце висело в древесной испуганной кроне.
Зубы летели под парты с ошмётками крови.
Юные зрители громко смеялись, глазея
на гладиаторов с гулких трибун Колизея.
Время барокко сожрала эпоха барака.
В десять минут умещалась дворовая драка.
Правил, считай, никаких. Никакого татами.
Только ухмылки друг другу щербатыми ртами.
Ну, а в последние пару минут перемены
пол замывали наташи, тамары и лены,
кровь вытирали со щёк Терминатор и Рокки,
и продолжались, привычно катились уроки.
Прошлое режет виски, а вот с будущим туго.
Вместо него – ослепительно белая вьюга,
а в настоящем, от крови и ужаса буром,
насмерть, без зрителей рубятся Вовка с Артуром.
Чепуховина
Смешение культур. Смягченные углы.
Сплошное торжество мичуринской науки.
И Понтий, кто сейчас Пилат Бюль-Бюль Оглы,
поёт свои хиты и умывает руки.
Английский знатный лорд пьет пиво под тарань,
балдеет наркоман от “Беломорканала”,
а некто Дартаньян в боях за Эривань
снял скальпы с двадцати гвардейцев кардинала.
Сойдя с ума, “Ко-ко!” – орёт мадам Шанель;
теплеет не по дням. Растут в Торонто дыни.
Из Гнесинки ушёл учёный Паганель,
в Италии осев под кличкой Паганини.
Мутируют в орлов скворцы и снегири;
сидит Гаргантюа на рисе и перловке…
Болконский закупил для Эммы Бовари
роскошный особняк в Майами, на Рублёвке.
Хосе меняет пол, Кармен ведут в тюрьму.
Упитанный буддист влачится к черной мессе…
Напившись вдрабадан, взамен своей Муму
Герасим утопил Каштанку вместе с Лэсси.
Не приняты в СП ни Фолкнер, ни Бальзак;
масонский алкоголь отыскан в детском морсе.
А Фредерик Форсайт, о ком не пишут саг,
подал за это в суд на сэра Голсуорси.
В Сахаре по ночам идёт весенний сев,
спортсмен во цвете лет спешит метнуть икринки…
И чинит GPS, варенья переев,
рождённый ползать швед с пропеллером на спинке.
* * *
Что могу? Протестировать код, замастырить сонет.
В остальном я негромок. Подвержен болезням и смерти.
Забери меня, Маск, на одну из недальних планет,
потому что на нашей уже верховенствуют черти.
Забери меня, брат. Жизнь уходит за крохи в ломбард.
Я отбегал своё цирковым дрессированным пони…
Отвечает мне Маск: “Знаю: ты золотой миллиард,
но тебя я не вижу в своём золотом миллионе.
Скоро мы улетим в беспробудную волглую тьму,
в венах кровь разгоняя по воле меня, баламута…
Ты на Марсе далёком не нужен, считай, никому.
А на этой Земле, может, нужен хотя бы кому-то”.
Будет снизу глядеть неприкаянный сумрачный плебс,
безразмерные толпы простого служивого люда,
как уносится Тесла элитной модели Space X
неизвестно куда. Лишь бы только подальше отсюда.
* * *
Служил он беспорочно и неистово,
с тупым усердьем чеховского пристава,
не тратя мозгового вещества.
И не был верен Будде или Одину,
зато любил жену, детей и Родину
(но третий пункт сильней, чем первых два).
Он опалён был, как закатным заревом,
вниманием небрежным государевым,
служа начальству, как цепной барбос.
На ужин – щи да водки две-три стопочки…
Комфорта зона сузилась до тропочки –
той, по которой полз его обоз.
Вот так и жил: ни радости, ни ярости.
Покуда дело шло к спокойной старости,
он стул в конторе тучным задом грел.
Но много ль толку от здоровья бычьего? –
однажды на исходе дня обычного
себя нашёл он в списке на расстрел.
Согласно эволюциям и дарвинам
другой сидит на стульчике продавленном,
являя и усердие, и прыть.
А за окном сугроб растаял в кашицу,
и мир всё тот же, отчего и кажется,
что жизнь от смерти трудно отличить.
* * *
В почти истершемся из памяти году,
когда у юности ещё не вышли сроки,
магнитофон едва дышал, но группа “Smokie”
рвала окрестности своим “What can I do?”
И всякий в комнате слегка сходил с ума,
там тьма плыла, едва колеблемая свечкой…
А жизнь казалась непонятною, но вечной.
Была весна. Точнее, всё-таки зима.
И два кораблика застряли на мели.
Меж ними были сантиметры, а не мили…
Но всё же две непараллельные прямые
в трёхмерном мире пересечься не могли.
Что толку прошлое тащить к себе в строку? –
в нём только немощь отсыревшего тротила…
Но ты в себе носила свет. А уходила –
свет выключался моментально, по щелчку.
И в сигаретном неприкаянном чаду
качалась ночь. Котёнок воду пил из миски…
И таял в воздухе то русский, то английский…
“What can I do?”
* * *
Передозы то зла, то добра;
заменяется злато на крипто.
Но всё длятся пески и жара.
Но всё длится исход из Египта.
Ближе к полночи встали часы.
На “железке” разобраны рельсы.
И евреи, потупив носы,
источают флюиды еврейства.
Их земли-то на глобусе – пядь,
полщепотки прожаренной пыли…
Что евреев не любят опять –
это ложь. Их всегда не любили.
Снова в моде токсичный психоз,
отвергающий курсы леченья.
Исполнительный доблестный Хёсс
перспективного ждёт назначенья.
И дорога ясна и проста
сообразно поставленным целям.
Молодняк выбирает места,
где зигуют Коламбия с Йелем.
И азартно сияют глаза
роковой приобщённостью к тайне…
Безмятежно чисты небеса.
День всё громче.
А ночь всё хрустальней.
* * *
думаешь выйдя во поле
в марево тёмной хтони
наш самолётик в штопоре
наш пароходик тонет
мир словно голем мейринка
что приключилось с нами
море ушло от берега
верный симптом цунами
боже какая лажа то
к точке бы запятую
прожито но не нажито
прожито но впустую
всё что ты сделал вычеркни
стадии все и фазы
падают слов кирпичики
в хилый фундамент фразы
и не понять заранее
как без глоточка виски
перевести дыхание
с русского на английский
* * *
Неподвижнее, чем на совете индеец-апач,
восседает на ветке, опасно нахохлившись, грач,
расположен, считай, на кортах и к отпору готов,
как суровый российский пацан девяностых годов.
Погляди на него. Он пред боссом не падает ниц,
он порхает зимою вдоль зелени южных столиц.
Он играет свою, никому не понятную роль,
игнорируя фейс-, да и всяческий прочий контроль.
Он старается быть в стороне от интриг и гостайн,
от молодчиков, громко взывающих: “Free Palestine!”,
и страдающий фронт, и скрипящий натруженный тыл
оставляя вдали от своих неразмашистых крыл.
Восседает он в профиль. Привычно один. Налегке.
Отражается небо в его неподвижном зрачке;
только небу он верен. А так – совершенно ничей.
В новой жизни своей буду птицей семейства грачей.