240 Views
Я, конечно, до последнего оттягиваю тот момент, когда всё, наконец, закончится, и надо будет записать, что же, в сущности, произошло. Но теперь, когда я понимаю, что чем дольше я буду ждать, тем меньше мне придётся в итоге записывать, я сдаюсь и решаю просто отобразить всё, как есть, ничего не убавляя в начале и не добавляя в конце.
Правда, можно этого и не делать. Люди пишут и читают для того, чтобы заполнить жизнь недостающими событиями. Насколько проще, честнее и мудрее понимать, что на самом деле не происходит практически НИЧЕГО…
Судите сами.
«Кроме Московского Светового Шоу сегодня событий больше нет», — она сказала. «Событий больше нет»! Вы представляете? И сразу же после этого экран дробится этой идиотской заставкой их информационной передачи. Я не выдерживаю и смеюсь.
Так, пялясь в телевизор и попивая коктейль, я сижу в баре на Пушкинской площади. Снаружи, за стеклянными стенами идёт тягучий дождь, небо темнит; памятник Пушкину, слава Богу, в поле зрения отсутствует. Внутри — праздные граждане, читающие вечерние газеты, подростки, убивающие время с помощью игральных автоматов и фотолотереи (ну, этой, когда платишь десять копеек и если выиграешь два числа из десяти — бесплатная фотография; на первый взгляд просто, ну, да это только на первый взгляд…).
Вон, как раз парень с девчонкой, только что сидевшие рядом со мной у стойки, этим занимаются. Парню явно хочется попробовать ещё: очень уж увлекательно это всё, но девчонка устала, да и успела выиграть несколько фотографий. Наконец, они договариваются о чём-то и выходят наружу.
У меня в кармане как раз находится десять копеек. Попробовать, что ли? Какие числа? Ну, например, два-девять. Всё-таки — мой возраст. Повезёт?
Повезло. Вспышка, кряхтение механизма, и вот из аппарата вылезает моя перекошенная физиономия форматом 10х15 см. Какая гадость… возвращаясь к стойке, тупо пялюсь в телевизор, привешенный прямо над засыпающим барменом.
В это время за стеклянной стеной начинается световое шоу, и бар моментально пустеет, но мне плевать, я даже не поворачиваю головы в сторону мероприятия…
Бармен поднимает голову, привлечённый, скорее, не световой вакханалией в небе, а мгновенным исчезновением почти всех посетителей кроме молодого близорукого интеллигентика, в коем безошибочно угадывается среднеоплачиваемый и вечно не высыпающийся специалист в области информационных технологий — то есть меня.
— Вам повторить? — обращается он ко мне.
Я киваю. Почему-то сегодня особенно не хочется что-либо говорить.
В помещение входит милиционер. Двое, не интересующиеся шоу, не могут не вызывать подозрений. Правда, один из них — на рабочем месте, а другой… а что, собственно, другой?
— Старший лейтенант Ерёменко. Ваши документы.
Нарочито медленно достаю из кармана пиджака красную книжечку паспорта — мой маленький персональный гражданский позор.
— А чего здесь делаешь?
Я выразительно поглядываю на бокал, словно он интереснее всякого шоу (и это действительно так).
— Ты что, не русский, что ли? — окончательно вспоминает служебные инструкции милиционер и настойчиво выталкивает меня к выходу, не мешая мне, впрочем, на ходу допивать остатки шерри. М-да…
На улице накурено и воняет потом, людей столько, что чувствуешь себя Гитлером за мгновение до самоубийства (думаю, что пример более вынужденного нарциссизма трудно привести). Чертыхаясь, удаляюсь по перекрытому бульвару с желанием исчезнуть, что, собственно говоря, и делаю, проникая в арку с надписью «Библиотека им. А. П. Чехова». Там, обнаружив некое подобие сиденья (щит, прикрывающий полуподвальные окна), я устраиваюсь поудобнее и погружаюсь в дремотную рефлексию…
Интересно, с чего всё началось?.. С ухода Лиды, когда хотелось всё бросить и умереть, а вместо этого пришлось вкалывать целыми днями для того, чтобы теперь не знать недостатка в деньгах и с удивлением осознавать, что вечерами некуда звонить? С неудержимого желания угодить хоть раз в жизни в авантюру, по дороге с работы домой, но вместо этого с удручающей регулярностью заходить в один и тот же супермаркет для того, чтобы купить одни и те же сорта пиццы, вина и маслин? Или, может, с ностальгии о безвозвратном студенческом детстве с длинными причёсками, поющими гитарами и романтической борьбой за молодую демократию только что провозгласившей своё существование дряхлой, как весь этот привычный мир, страны?
Да нет, конечно. Просто шеф нашей конторы Альфред Дюшан, ублюдок мой бельгийский, опять ополоумел и заставил неизвестно в честь чего работать восемь дней без перерывов на сон и еду — зато за хорошие деньги, кои мне лично и вручил на девятый день, когда я был уже в таком состоянии, что даже не мог их самостоятельно пересчитать. В ответ на мою вялую благодарность он отечески меня потрепал по восемь дней немытым волосам и сказал, что «ценит русский специалист». За один русский убил бы ублюдка… хоть бы, что ли, по-английски бы бредил… или на родном, французском…
Кроме этого я был осчастливлен пятидневным отпуском, в который мне предлагалось уйти немедленно. Но, зайдя в метро, я понял, что воспользоваться им по назначению, скорее всего, не смогу…
— Ты чего, бомж, что ли? — с искренним интересом осведомляется женщина.
Она пришла сюда ещё раньше, минуты три назад, видимо, ходила за покупками в ночной магазин, а заодно — посмотреть шоу. Но на улице оказалось слишком много народу, а из коробки двора — почти не видно неба, что для неё являлось разочарованием так же, как и для меня — спасением.
Я вскакиваю с места и отрицательно мотаю головой. Женщина понимает, что я совсем не бомж и, к тому же, успевает меня вполне сносно разглядеть. Нет, в своём кремовом плаще и модном берете я никак не напоминаю бомжа. Скорее, загулявшего эстета.
— Пойдём, — приглашает она меня, — выпьем. Мне скучно. Муж уехал.
Предвкушая долгожданную авантюру, я следую за ней — в ближайшую парадную. Мы поднимаемся на самый последний этаж и, наконец, оказываемся в квартире, отражающей, как и многие квартиры в центре Москвы, бурную историю как советской аристократии, так и аристократии ей предшествующей и последующей. Впрочем, груз фамильной памяти не мешает хозяйке сыпать нарочито безвкусным жаргоном временщиков с молодёжных радиостанций.
— Меня Света зовут. С погонялом сейчас пиариться не круто, и всё такое, — с этими словами она показывает мне книжку известной молодёжной журналистки Светланы Лебедевой. Фотография на обложке плохого качества, но какие-то общие черты с мельтешащей хозяйкой уловить вполне возможно.
Вскоре на столе привычно обустраиваются бокалы, бутылки и маслины (как ни странно, именно любимого сорта).
— За знакомство! — провозглашает Лебедева, вслед за чем в течение получаса с завидной лёгкостью почти полностью опустошает бутылку водки. Справедливо опасаясь за своё самочувствие после таких нагрузок, я выпиваю за всё время только сто грамм коньяка.
Допив водку, журналистка сладко зевает и, прищурившись, как-то разнеженно смотрит в мою сторону. Не подавая в ответ никаких сигналов, я тупо смотрю в окно и ничем не обнаруживаю преклонения перед знаменитостью.
— Хочешь? — неожиданно деловито спрашивает она, быстро распахнув блузку (и когда только расстегнуть успела?).
Я равнодушно смотрю на демонстрируемое, и то, что вижу, не вызывает у меня эмоций. Что же, довольно вяло отрицательно киваю головой, и в этот момент слышу звонок в дверь. Решив, что сейчас разыграется сцена ревности, я остаюсь сидеть на кухне, справедливо понимая, что возмездия за несовершённое всё равно не избежать, но к самообороне в любом случае необходимо быть готовым.
К моему немалому удивлению, в комнату врывается молодая женщина, как две капли воду похожую на хозяйку лет этак двадцать назад.
— Вон! — яростно кричит она, и я не задерживаюсь.
…из-за железной двери хорошо слышно, как мать и дочь выясняют между собой, кто из них за кого себя выдаёт, кто пользуется большим успехом у мужчин, и за счёт чего… я же поуютнее устраиваюсь на лестнице и снова размышляю о сокровенном…
Почему я всегда пишу о преломлении отражения в коре головного мозга? Да потому что мне больше не о чем писать. Ничего другого, в сущности, я не знаю. Все говорят: «субъективность», «субъективность»; а это, между прочим, и есть самая настоящая объективность. Субъективность — это не качество, а отсутствие этого качества, это как дырка, которая существует, но не является материей, это когда просто больше ничего нет…
И всё-таки ожидание худшего — плохая привычка (особенно, если вдруг приходит удача). Бытие упрощается; жизнь становится суетливым превращением будущего в прошлое, и через несколько лет уже невозможно вспомнить, что же на самом деле произошло. А забывать-то ничего нельзя, так же как отказываться от того, что находится посередине этих двух временных рамок.
Я же упорно хочу оставаться честным. Всегда! Пожертвую фалангу для рыцарей якудзу — это то же возвращение на столь необходимую ступенечку пустоты, тишины, а значит, и чистоты.
Да и вообще, я не чувствую, что это даётся с рождения — вовлекать себя во что-то. Когда не любишь, говоришь «нет». Когда любишь, ничего не говоришь. А если вдруг раз в тысячу лет начнёт сбываться хрупкое, едва угадываемое преднамерение услышать и поймать странное чувство соединения воедино несоединённого — только тогда, может быть, и скажешь своё робкое, неуверенное «да»… ведь слово — это самый твёрдый гарант прошедшего и не существующего. Как же с ним можно небрежно относиться…
Но дело не только в словах.
Я часто думаю о том, что если делать восприятие более честным, оно мигом теряет свою целостность. Вот, например, мы все знаем, что такое Москва, Санкт-Петербург, Париж, Токио. Но, если вдуматься, эти образы не ограничены никакими понятийными рамками, а значит, уже находятся под сомнением (если следовать простейшим логическим законам). А если, к тому же, опираться на повседневный жизненный опыт (для пользы которого, наверное, и были придуманы эти абстрактные обобщения), общая картина и вовсе распадается на неимоверное количество самоценных, хаотично взаимодействующих деталей.
То есть, если до конца следовать честным взаимоотношениям со своим восприятием, под сомнения попадает подавляющее большинство проявлений человеческого мира. Вот даже такая страна — Россия. Не маленькая, надо сказать, если следовать широко распространённому пониманию. И, в то же время, несмотря на все свои размеры, Россия немного не существует — если представить её в виде людей — соседей, родственников, друзей. В конце концов, чем Вы можете доказать существование своей страны?
Предчувствую непонимание и массу встречных вопросов, обусловленных тем, что ещё никто по-серьёзному не пытался обобщить совокупный опыт человечества по верификации мира. Ведь до сих пор так и не ясно, что существует, что — нет, а что находится где-то на промежуточной стадии между «да» и «нет». Не могу я ответить на этот вопрос… у меня в жизни так и не нашлось времени доказать существование хоть чего-то, кроме своего восприятия… так что от себя могу сказать лишь то, что одной из наиболее реальных вещей в этом мире я чувствую московский метрополитен и людей в нём — и это не шутка. Вы только представьте: глубина… вагон метро… дно дохлого аквариума…
Литосфера более мертва, чем это кажется на первый взгляд. Это можно понять, накурившись марихуаны; разница лишь в том, что в таком случае это ощущение ярко вспыхнет и от перенапряжения сразу же погаснет навсегда, а в другом случае — всё будет, как со мной… и в этом тоже есть свои минусы и плюсы.
С таким странным набором мыслей я выхожу из метро «Пушкинская». Путь мой — до ближайшей скамейки, и тоска…
Японцы вертят свои гирлянды перед глазами. Стук барабанов не даёт уйти в забытье… Уроженка Нагасаки Ира Юки сказала мне, что моё имя звучит по-японски «Алекоси». Красиво и смешно…
Госпожа в чёрном кимоно даёт тайный знак, и девочки за барабанами синхронно воздевают руки к небу. Я автоматически поднимаю глаза, но вижу только огромную рекламу «MARTINI» и маленькую фигурку рабочего-высотника, что-то поправляющего в хаотичной структуре её каркаса. Когда я опускаю глаза, композиция уже закончена, японки упаковывают свои огромные барабаны, их русские помощницы складывают транспаранты с иероглифами названия фестиваля — «Нихон но коккори» («Душа Японии»). «…Эх-х… опять всё заканчивается без меня… но, в сущности, какая разница…», — успокаиваю я сам себя по пути к троллейбусной остановке.
Я, конечно, ничего не планирую. То есть, конечно, что-то планирую, но осуществление этих путанных и недостаточно обоснованных идей отодвигается с ближайших часов, когда, собственно, и требуются планы, на какое-то неопределённое и потому совершенно бесполезное будущее.
Вообще, для планов нужны весомые причины. Но ведь все события, элементы и вообще движущие силы существования слишком мелки, произвольны и условны, чтобы послужить причинами. Только случайный резонанс хаотичных столкновений и вызывает к жизни то, что мы называем причинами.
Действительно, нас не обмануть; рано или поздно, разуверившись в богатстве выбора, предлагаемого нам повсеместно, мы однозначно принимаем бессознательную установку, что основной наш мотив — это острый недостаток мотивов вообще. Ведь, на самом деле, о каких совокупно действующих факторах можно говорить, если нет ни факторов, ни действий… по-своему мы, конечно, правы: ведь жизнь — это всего лишь явление природы…
Может быть, настоящая свобода и заключается в понимании того, насколько от нас на самом деле ничего не зависит — ничего, кроме права быть, единственного автономного, персонального и анонимного права, существующего всё ещё в этом мире мифов.
Хаос, чудовищный хаос… как заставить бытие подчиняться причудам усталого, произвольно скитающегося сознания? Хочется простоты и уместности, горячей веры в управляемость миропорядка; хочется красивого пейзажа вокруг, красивого натюрморта на столе, приятного портрета напротив; хочется немножко Курта Вайля, самую малость Джона Колтрейна, а если не выйдет, хотя бы старика Армстронга; ну и, конечно, приятных ощущений пальцам и телу…
Много чего хочется. Что из этого я сумею воплотить? Ничего…
Троллейбус. Еду, неприметно вжатый в поручень и невидимый даже для кондуктора. Рядом — две третьеклассницы обсуждают сравнительные достоинства картофельных чипсов.
— Ты с сыром, вот эти новые, уже покупала?
— Да, покупала. Ну… вкусно. Хорошие. А тебе эти… с укропом… нравятся?
Глубокомысленная пауза.
— Ну… ничего… только мне, кажется, когда их жарят, туда использованное масло сливают…
— Да ну ты!.. А ты откуда знаешь?
— Да вот… слышала где-то недавно… а я всё равно их жру…
Третьеклассниц сменяют две девицы пятнадцати-шестнадцати лет. Шёпотом:
— Танька, а я не беременна…
Ответ (громче):
— Ты с ума сошла!..
Смущённый смех, и совсем громко:
— А чего не поздравляешь?
Но вот и остановка «Арбатские Ворота». Выбегаю во внешний мир, всё ещё удивляясь случайно подслушанному.
Мой друг Виталий Степанов начинает каждый день с борьбы с ненавистью.
Начиная процедуру умывания и бритья, он неизбежно сталкивается со своим отражением, и это первая утренняя неприятность. «Дерьмо, дерьмо…», — шепчет он и начинает бороться с отражением.
Он живёт один. Ну, или почти один. Жена умерла одновременно с Советским Союзом, перед этим растеряв красоту, здоровье и надежды; сын, прежде изредка приходивший мастурбировать вечерком под порнуху, недавно вовсе исчез; младшая дочь до вечера нюхает с одноклассниками клей и тоже дома не появляется. Вот и получается, что живёт шестидесятипятилетний Виталий вроде бы с людьми, а вроде бы и один…
Встретившись на Арбатских Воротах, мы неторопливо идём по Старому Арбату в сторону Садового Кольца. Закатное солнце стелет по брусчатке причудливые языки рубинового света и такие же длинные синие тени; порывы первого осеннего ветра срывают психологически неподготовленные к такому обращению вывески и афиши.
— Знаешь, меня до сих пор считают самоуверенным человеком, который Бог знает что о себе думает. Вот так чушь… знаешь, наоборот, всегда не хватало оснований, вот я и делал всё совсем не так, как надо. Например, вместо того, чтобы ехать на вступительные экзамены в театральное училище, я весь день просидел дома, глядя в окно, потому что шёл дождь и красиво падали капли. Понимаешь? А когда в детстве спросили, кем я хочу стать, я ответил, что мне неважно кем, главное — быстрее выйти на пенсию.
— Но ты же стал хорошим музыкантом?
— А, ты думаешь, для этого нужны основания?
Некоторое время я думаю о джазе и представляю себе, что он чувствует, играя на саксофоне.
— Я, наверное, так же жил рок-музыкой… но всё равно не очень понятно…
— Да нет, ты не «так же» жил. Я не против «Битлз», Гребенщикова, и даже твоего проекта… «Трам-тарарам оркестр», верно? Просто здесь есть существенное отличие: ты это дело бросил, а я нет. Так что дело в нас, парень…
В это время мы как раз подходим к обычному месту дислокации джаз-оркестра — решётчатому ограждению галереи Пиросмани. Нас уже ждут — пятеро немолодых людей в одежде советского покроя и с такими же старыми, заслуженными инструментами.
— А, пришёл… — невозмутимо бубнит вместо приветствия волшебным образом похожий на писателя Андрея Битова барабанщик Коля и дождавшись, когда Виталий достанет и настроит свой тенор-саксофон, отстукивает палочками четыре доли… Неизвестно по каким причинам и в честь какой именно Дарьи концерт начинается одной и той же песенкой Луи Армстронга — «Hello, Dolly!».
Как всегда, джаз оказывает на меня гипнотическое воздействие и в течение двух с половиной часов я ничего не чувствую кроме музыки и ритма. Послушайте старые записи Эллингтона, и вы поймёте, почему писать о музыке — это значит её убить…
Конец выступления наступает согласно установленному обычаю: в восемь часов место джаз-оркестра занимают бодрые уроженцы Люберец в кепках и, пытаясь придерживаться образа «рабочих парней», поют протяжно-приторные любовные стенания под аккомпанемент дорогих чешских гитар. Джаз-оркестр расходится по домам; только мы с Виталием, по обыкновению, заходим в один из ближайших магазинов, после чего спускаемся в подземный переход под Садовым кольцом. Неудачный день, да и вообще, что там можно заработать на таком ветру и морозе…
— «St. Louis Blues» помнишь ещё? Споём?… — говорит мне Виталий, придерживая ногой кофр, чтобы он случайно не покатился с лестничного пролёта.
Тихо, чтобы не привлекать внимание полуночных прохожих и, в особенности, тех из них, которые предпочитают серую форму разноцветной, мы поём на два голоса старую печальную песню о несбывшихся мечтах и обманутых надеждах…
— Дерьмо, — хрипло повторяет Виталий, но это и так ясно.
Всё так же придерживая кофр ногой, он двумя пальцами достаёт из внутреннего кармана пиджака бутылку водки и, быстро отпив, протягивает мне. Отпиваю так же быстро и, кашляя, возвращаю.
— Дай сигарету…
Протягиваю «Яву». Виталий несколько глубоких затяжек и мучительно кашляет.
— Всё дерьмо… даже курево… в сущности, жизнь такое дерьмо, что даже курить не хочется…
Он бросает окурок, но уже через несколько минут снова ощупывает внешние и внутренние карманы. Пальцы, в отличие от рассудка, привыкли к водке и сигаретам.
— Это знаешь, парень, просто конец сезона. Ресурс исчерпан. Попробуй вот, поиграй в ноябре… а кушать-то хочется…
Он смущённо улыбается.
— Знаешь, я всегда старался хотя бы заканчивать всё вовремя, если уж начинать не удаётся. Поверь моему слову: так лучше. Ведь когда снимут афиши, ты уже никому не нужен… до следующей весны, во всяком случае… если она состоится, конечно… чего же тогда мучаться по пустякам?
Да. Весна не придёт. Новый концертный сезон не начнётся. Да. Предположим.
— Ты не смейся, — хмуро говорит Виталий, — ставя на ступеньки допитую бутылку, — доживёшь до моего, поймёшь, что я прав… только я тебе этого искренне не желаю… лучше подохнуть в сорок… у тебя не будет пятёрки на метро?
Конец сезона. Скоро мы будем не нужны даже друг другу… всё дерьмо.
Мы доходим до станции метро «Смоленская» молча, но, тем не менее, будучи вполне уверенными в существовании друг друга. Связующая нас нить знания кажется реальной, но такой непрочной, что достаточно легчайшего дезориентирующего прикосновения пространства, чтобы всё разрушилось. К несчастью, так и происходит, когда Виталий, наконец, проходит через турникет и вяло машет рукой на прощание, а я…
Настроенное на взаимодействие с Виталием сознание даёт сбой и вдруг начинает куда-то проваливаться. Восприятие выходит из-под контроля, в нём отражается всё, что угодно, только не я.
крики чаек / в небе топят море // краснодар / не должен быть в раю // целый день / на палевом просторе // я сижу / курю-курю-курю // многотонный вечер / стонет тихо // лысый камень / старый богомаз // это лихо / это просто лихо // магадан / курилы / и кавказ // небо-небо / это просто небо // это горесть / ждущих рядом с ним // это нервно / просто очень нервно // наблюдать / на месте моря дым // это горе / палевое горе // это строгость / раненных акул // в нашем / неудачном разговоре // кто-то / за верёвку потянул
… Прихожу в себя и замечаю, что сижу на скамейке пока ещё неизвестной мне станции метро.
— Больше так не шути, — слышится где-то рядом знакомый хриплый голос.
Я пытаюсь улыбаться. Надо казаться уверенным.
— Тяжеловато тебя было поднимать, когда ты грохнулся в обморок. Ехал бы ты домой спать, парень…
Ко мне возвращается, наконец, способность осмотреться, и первое, что я вижу — это то, что мир за время моего отсутствия стал каким-то масляным и словно более единым. Трудно определить, реально ли окружающее, но то, что оно происходит со мной — в этом у меня сомнений нет. Я перевожу глаза на Виталия, и впервые за очень долгое время он не кажется мне похожим на меня.
— Споём «St. Louis Blues», — говорю я шёпотом, и мы поём — тихо-тихо, чтобы никто нас не услышал и не удивился тому, что на самом деле мы всё-таки есть, просто почти не вспоминаем об этом…