479 Views

– Вася высоченный был. Мужик, муу–жиик. Высоченный и плечистый, а стал всего только попом. И, – щурился на солнце дедушка Савелий, – звал наш папа его по–особенному, с усмешкой: Василий–Апостол – и не иначе. Хотя, конечно, дома, в кругу своих – обычно по–простому, Васькой–Апостолом. А еще был Фёдор, он рисовальщик был, но пьяница – горький! И нарисовал тогда вот ту картину – да, ту, что над холодильником.
Картина была уже несколько пыльной, дедушка своей тряпкой не доставал до нее, а Линка хорошо помнила, как в детстве сама притирала от пыли золотистую раму. Теперь бы вот протереть… эх… На холсте были мальчик и девочка. Мальчик лет двенадцати или около того – стройный, с вьющимися русыми волосами, лежал на набросанном на земле сене и будто рассматривал скрипку, а девочка лет семи стояла рядом, уперев руки в бока. Галка и Савка, – говорила покойная бабушка Галя, – так это художество называется.
Эти все полусказочные личности – Апостол и художник – приходились дедушке Савелию родными дядьками, были братьями его отца. Он иногда рассказывал о них – вообще словоохотливым был – не то, что бабушка.

Дедушка Савелий снова взглянул на картину и поцокал языком.
– А ведь Галка тут без барабана. Это, значит, писано еще в тридцать восьмом. Кто же знал… Фёдора это последняя картина, больше не было, либо не уцелели… Как ушел добровольцем – все, поминай, как звали. Без вести пропал.
Лина слушала всегда очень внимательно, наверстывала упущенное. Бабушка таких подробностей обычно не рассказывала и маленькой Линке только и оставалось, что листать на коленках фотоальбомы и перебирать гладенькие, фигурно обрезанные по краю фотокарточки. Были там близкие и далекие родственники – из уже не существующего села где–то на Белгородщине – после войны в поисках лучшей жизни перебравшиеся в Харьков Галка, Савка, их мать Евдокия Фёдоровна (статная красавица, как и многие женщины в то время – вдова; работала в столовой Харьковского Авиационного Завода) и другие; еще дедушкины родители – дедушки Миши, Михайла Леонтьевича, бабушки–галиного мужа – и их родители тоже, снятые в фотоателье: его лопоухий дядя Григорий Рейн, Гринька; дедова мать Бронечка в непременном кружевном воротнике – будто снежинки бумажные ей кто по плечам разложил – и папа Леонтий Борисович; еще какие–то дети, лица которых стерлись, забылись, а затем и вовсе ушли; девочка с неуклюжим бутафорским венком в руках на фоне фонтана. Подпись: Фейга, 8 летъ. Кто такова и кем приходится – кто его знает? По нижнему краю фотокарточек – не фотографий даже, а именно – фото–карточек, приклеенных на добротный картон, витиеватым почерком –оттиском было написано: «Фотографъ Н.Ярмоленко, гъ. Бахмутъ.» С обратной стороны картон был тоже не просто какой–то, а с изображением трубящего в длинную трубу атлетически сложенного ангела – темно–зелёным по пожелтело–молочному. Линка вертела в руках фотографии, смотрела карты – где находилось это ателье, что за город… – не коренные харьковчане, значит, ее предки…

*

– Вообще, конечно, по хорошему счету, поздравления сегодня – это дело такое… кому они нужны, простая формальность, к тому же траур. И время опасное, того и гляди…не до праздника. –Но она даже во сне почему–то помнила о своем тридцатишестилетии…

Взрыв. Бух…
Где–то будто близко, будто вот тут, в паре домов от них…
Эвелина резко проснулась и какая–то сила будто выбросила её из кровати. Рома еще спал, он спал мирным сном тринадцатилетнего парня… и это был ценный сон, сон еще–не–ведения… Так мирно он спал в последний раз.

Полномасштабное вторжение России началось в линкин день рождения.

*

Дедушка Савелий Ильич был человеком строгим, но с огоньком; прекрасно играл в шахматы, а еще был замечательным скрипачем. Это он всегда добавлял в разговорах с незнакомцами как–то между прочим и вообще не всегда, а между тем Линка, но для всех – Эвелина, конечно же, ибо – ну кто не попробует произнести целиком такое дивное, удивительное имя? – знала, в каком именно старом чемодане на антресолях хранятся нетронутые временем и будто вчера напечатанные афиши из города Ялты о том, что такого–то числа тысяча девятьсот шестьдесят такого–то состоится выступление скрипача Савелия Кошелева. И причем, афиша сопровождалась фото, на котором был сам скрипач – молодой вдохновенный мужчина с откинутыми назад слегка вьющимися волосами и орлиным носом. Он был, конечно, красавцем, дедушка Савелий, поклонницы ему и в пожилом возрасте проходу не давали. Это сейчас он всё больше напоминал просоленного морскими ветрами старого моряка – глубокие морщины, будто припекшийся к лицу навсегда загар и длинные, много длинней, чем в молодости, совершенно седые вьющиеся волосы, всегда собранные в конский хвост. Правда, в последние десять лет своей жизни дедушка Савелий перебрался жить в Харьков – он уже не мог находиться в Ялте, ноги его отказывались ходить по гористому городку. И он поселился в квартире своей покойной младшей сестры Галины. Так что и Линка–то не совсем родной внучкой ему приходилась, но своего сына дедушка Савелий похоронил еще в девяностые. Тогда многих хоронили – время шальное было, рассветное, вседозволеное – вот и убили Андрюшу в собственном подъезде между этажами, а вот кто – это до сих пор неизвестно.
Линка вообще, когда приходила в гости к деду, то попадала, как ей казалось, в какую–то музыкальную шкатулку. Здесь всё звучало: то мелодично скрипела дверца серванта, из которого Савелий Ильич доставал всегдашнюю вазочку с шоколадными конфетами – сам он шоколад не ел, берег для гостей, потому конфеты покрывались белым налетом… то ключ, поворачиваясь в замке, щелкал как–то по–особенному; иногда на кухне оживал радиоприемник еще с советских времен, с уже давно сломанным колесиком переключения волн и громкостей – он хрипел вполголоса какие–то мелодии, которые вдруг начинали перебивать приглушенные голоса бесед, репортажей без начала и конца, то вдруг начинала литься классическая музыка, а затем всё это вдруг неожиданно затухало и приёмник замолкал, будто бы засыпал до следующего, нежданного–негаданного раза. Савелий говорил, что приемник имеет обыкновение включаться к ужину и в течении дня – когда ему вздумается.
Дедушка очень любил Галину квартиру. Он вдохновенно хозяйничал на кухне, днём обыкновенно наглухо завешенной римскими шторами, так как солнце в окна било после полудня просто нещадно, плавя воздух в и без того прогретой газовыми конфорками кухне. Он пил крепкий, почти непрозрачный чай из галиной красной с белой надписью чашки и грыз сдобные сухари с изюмом.
– Будто бы вместе с сестрой чаёвничаем, – говорил он Эвелине. Ромка боковыми зубами аккуратно вгрызался в предложенный сухарик.
– Ну и железобетонный! – еле–еле откусив крошечный кусочек, непонимающе резюмировал он, – а ты как их грызёшь?
– Иногда в чае размачиваю немного, иногда просто везёт найти место потоньше и похрупче, – отвечал Савелий Ильич, чуть улыбаясь краешком обрамленного бледными губами рта, – Но ты, парень, лучше намажь его маслом, будет вкуснее.
Ещё один пунктик – и у покойной бабушки Гали он тоже был – это сливочное масло. Оно добавлялось всегда, к любым блюдам – для сытности. Спустя годы, уже будучи взрослой, Лина невольно кривилась, вдруг ощутив вкус сливочного масла, вездесущего в её детстве. Масло она во взрослом возрасте не ела почти никогда. А фрукты бабушка присыпала сахаром – «зачем ты эту кислятину ешь? Погоди, вот пустит клубничка сок – и кушай, будет сладенько!
И это – тоже.
И ещё одинаковое – оба они хранили фотографии Марии Харитоновны – высушенной старухи, на вид и не скажешь, сколько ей было лет, но что тогда люди старились куда быстрее, чем теперь, это Лина знала. Так что возможно, что той женщине – их бабушке на фото было всего лет шестьдесят с небольшим. Мария Харитоновна была бабушкой Гали и Савелия, „великой сказочницей“, а умерла она, как выражался Савелий Ильич, «очень удачно» – пятнадцатого июня 1941 года.
– И войны не увидела, моя милая, – совсем как Галя, он тихо кивал своим собственным мыслям, – и хорошо это – нам ведь несладко пришлось… немцы в наше село зашли и стоянку устроили. Жили в нашем доме трое. Двое совершенные звери, а один – ему было лет тридцать, Карл его звали, Карл Лемке, я это хорошо тогда запомнил – он с нами всегда едой делился и фотографии своей дочки показывал. У него дочка была, Урсула–Мари, четыре года.
Ромка прикидывал:
– Ну, теперь эта Урсула уже и сама бабушка, представляешь?
Савелий про этих немцев уже не впервые рассказывал, каждый раз на немного новый лад, а тут выдал вдруг сокровенное:
– Карл Лемке мне жизнь спас. Я эту историю мало кому рассказывал, не годилось при прошлой власти про захватчиков хорошо…
…и он пустился в воспоминания.
– Это было зимой в самом начале войны. Я был уже подростком, как раз в ноябре исполнилось четырнадцать, а Галке было десять. Мама только–только похоронила Сёму, нашего младшего брата, ему было два года всего – а тут еще и я слёг – на очереди, значит. Зима, декабрь, мороз трескучий и тут я с воспалением лёгких, надо сказать, с очень тяжелым воспалением. Слёг в горячке, уже и бредить начал, Сёмку звал, всё казалось, что он ко мне на грудь залез обниматься, жаркий, тяжёлый… Те двое зверей–немцев нас в подполе заперли с матерью, боясь подхватить от меня заразу… я на каком–то тряпье и истлевшей соломе лежал, во что было одетый… только Галке дозволяли выходить, она была девочка сильная, выносливая, она воду на санках по домам из сельского колодца развозила. Не только нам, еще трем другим дворам тоже, а взамен что–нибудь съестное получала. Где немцы квартировали, там могли и шоколаду или сахару дать. Могли дать луковицу или картошки – как повезёт. Голод я почувствовал на себе немного позже, когда уже оклемался и мы оттуда уехали. Но и то застал нас голод опять же в селе, помню хлеб из картофельных очистков и шишек молотых – этот вкус разве забудешь? Кору ели молотую – это в холодное время, летом ягоды и грибы находились, у Галки счастливая рука была – когда она за ягодами шла, то находила их даже там, где соседские ребята уже искали и не нашли. Благодаря Галке и маме выжили. Я очень слабый был, меня шатало на ходу… Так что грызи–как ты сухарик и не выступай. Так вот. Немец этот, Карл, меня выходил. Он не много умел, он и не врач был, но как–то дал матери понять, что вот так он дома в Германии лечил своего младшего брата, а я, будто бы, на него похож. Он тоже деревенский был, Карл этот.
Когда до меня добрался врач – во второй уже раз, потому что в первый он только рукой и махнул, чтоб к похоронам готовились – то очень удивился. Он даже Карлу руку пожал в благодарность… А я – вот он, живу до сих пор. Что с Карлом и его товарищами потом стало, я не знаю – может, вернулись в свою Германию, а может, и погибли.
У дедушки Савелия много было таких старых, как выражался Ромка, „древних“ историй. И он каждый раз диву давался и потихоньку записывал всё услышанное себе в толстую общую тетрадку с подсолнухом на обложке. На всякий случай – знал или чувствовал уже, что может пригодиться.
Савелий перезнакомился со всеми соседями, кроме того бизнесмена с третьего этажа, который выкупил там обе квартиры и взялся объединять их – его никто никогда не видел, только фамилию пару дней помусолили на лавочке дворовые сплетницы баба Юля и Лариса Филипповна – да и прекратили – неинтересно. Переключились на внучку какой–то приятельницы, которая подрабатывала танцовщицей. Эта тема была неисчерпаемой и старушки всё сыпали новыми подробностями, вплетая в свой разговор обсуждение и соседей, и прохожих, и проезжих. Эта шарманка не умолкала годами.
С Савелием они вели себя поначалу настороженно. Галина, видимо, что–то рассказывала о своём брате, так что они держали почтительную дистанцию. А он не подкидывал им темы, хотя их было вдосталь. Взять хотя бы собственную семейную жизнь, – думалось Савелию Ильичу – тут роман писать надо!
И то была правда. Савелий Ильич Кошелев был, как уже упоминалось выше, интересным мужчиной, к тому же человеком искусства. Большим скрипачом он не был никогда, но по местным масштабам считался известным. Как вообще оказался в Ялте? Здесь и начинается история любви и горя семьи Кошелевых. Поначалу Савелий вообще–то и не помышлял о карьере музыканта, хотя на пожелтевших фото, сделанных в тридцатые годы в селе, где они жили, видно, что скрипка уже в детские годы сопровождала мальчика. Он охотно позировал с музыкальным инструментом то прислонившись к забору, то положив его рядом с младенцем– Сёмой– рассудив, что тот, кто не умеет ползать, не доберётся и до скрипки. Галя скрипку почтительно обходила стороной, боясь что–нибудь в ней сломать – девочкой она была довольно грубой в движениях и физически сильной – ей бы быть спортсменкой, к музыке она способна не была, даже танцевала грузно, угловато, не пластично… Галя была в школе отменной барабанщицей – да такой, что ее даже в город приглашали на пионерских и октябрятских мероприятиях барабанить. А Савелий – он был мягкий, как кот, пружинистый, легкий, переливчатый. Позже его знакомый поэт отметил: «Твои родители будто знали, что ты музыкантом станешь: имя–то у тебя вместе с отчеством звучит, будто скрипка играет: Са–вееее–лий–ильииииич…» Учился играть Савелий, Савка, у неизвестно как попавшего в такую глухую провинцию учителя музыки. Звали того Григорием Юрьевичем. Григорий Юрьевич был из города, о прошлом много не рассказывал, новомодных советских слов не употреблял, заменяя их как–нибудь мудрено. Деревенские поначалу его невзлюбили – что за интеллигент, гусь какой–то, даже говорит ви–ти–е–ва–то. Начал работать при школе и взялся учить малышню русскому языку и музыке. Ну, тут громко сказано, конечно, он обучал их, скорее основам – как ноты называются да что такое ритм и такт. Так и познакомился с ним Савка, а Григорий Юрьич – так по–быстрому называли его ребята – смог рассмотреть талант в простом деревенском мальчике.
– Смотри–ка, – говорил он и после этого нехитрого вступления Савка обращался в слух, потому что знал, что у учителя каждое „скрипочное“ слово на вес золота. И тот рассказывал, показывал, обращал его внимание… а скрипка была самая простенькая, невесть какого года создания, но звук выдавала замечательно–нежный, будто какая–то маленькая девочка поёт. И руки у Савки, как отметил Григорий Юрьич, были для такого дела подходящие, тонкие и музыкальные – совсем не годившиеся для работы где–нибудь в колхозе… До самого начала войны и даже до того момента, как отец ушел воевать, учил его этот заезжий учитель музыки своим премудростям. И так вышло, что погиб он в тот же день, как в село вошли немцы, а скрипка… скрипка так и осталась Савелию, ведь учитель был одинок – ни адреса дочки его Ксении, ни даже отчества жены, Анночки, он не знал. Не знал и так никогда не узнал он и почему жили они раздельно.

*

А в Ялту Савелий попал из–за Сони.
Тут надо рассказать и о ней пару слов. Соня была женой Савелия. Тонкая, будто льдинка, она танцевала в балете и тем очаровала его, тогда уже двадцатидвухлетнего. Ей тогда было шестнадцать – только исполнилось и она трогательно считала месяцы после своего шестнадцатилетия. „Мне шестнадцать лет, один месяц и одна неделя“, – улыбнулась она на вопрос о возрасте.
И всё в ней было настолько замечательно, насколько только может быть в юной балерине. Когда Соне исполнилось девятнадцать, а это было в 1955 году, то её позвали работать в театр города Ялты.
– Это так здорово! – восхищалась она, голос был очень мягкий, будто бы соловьиный, мелодичный, как пение скрипки, – в Ялте у меня как раз живет тётя и мне не придется селиться в общежитии!
С другими балеринами она соседствовать не хотела.
– Они строгие и жёсткие, – жаловалась Соня будто бы самой себе, – у них через слово – Партия, – будто мы не танцуем, а в Съезде участвовать собираемся! А мы ведь – балетные!
Савелий только кивал. Может быть, конечно, о Партии Соня и преувеличивала, но некоторые балерины и впрямь были идейными – с тем они выросли и то несли в мир вместе с искусством танца.
В один из апрельских дней Соня съездила в железнодорожную кассу и взяла билет на поезд – тот самый поезд, что должен был увезти её от Савелия. И тогда он решился.

Свадьбу сыграли через неделю, был уже звонкий майский день, четвёртое число. Солнце пускало зайчиков сквозь листву, играло на голубом подоле сониного свадебного платьица, обычного, на самом деле, ситцевого в цветочек, сшитого мамой для совсем других целей – очень скромного. И в поезд на следующей же неделе они сели уже вдвоем – с одним на двоих перевязанным толстой веревкой, пропахшем пылью чемоданом. Провожали на перроне только Галка да сонина мама – почти бесплотная мелкокостная женщина с прозрачными глазами и ко всему одноногая, на костылях. Что провожали только они – так было и лучше. Мать Савелия сильно сдала и все больше сидела дома, хотя какой ее возраст, ей было всего пятьдесят пять. Галка же, дебелая, с рублеными чертами лица, с толстой косой до пояса и большими, как ковши, кистями рук так сильно отличалась от хрупкой Сони, что Савелий, увидев их рядом, так и замер… никогда ещё не видел он их так близко – свою сестру и свою супругу… А Галка суетливо вручила Соне большой пахучий газетный свёрток, обняла их обоих на прощанье и долго–долго махала, стоя на перроне – дорогая, дорогая Галка, которая потом напишет им столько писем и которая – единственная – будет посвящена во все обстоятельства жизни брата…
Савелий и Соня поначалу и правда жили у сониной тёти, Марии Александровны, которая курила трубку своего покойного мужа и в квартире которой всегда пахло заваренным чаем. Жильё было старым, дом ещё прошлого столетия, да и вообще–то, коммуналка, но половины жильцов отчего–то не было, пустовало две комнаты. В одной – прекрасной когда–то гостиной, украшений лепниной в виде диковинных листьев, жила Мария Александровна, другую занимал профессор очень преклонного возраста и его кот Шура. Одну из пустовавших комнат после долгих бесед с управдомом открыли для новоприбывших супругов Кошелевых. В другую через некоторое время въехала серая, будто вытертая, еще молодая женщина с дочкой лет примерно девяти. Девочка – её звали Женя – была звонкая, она очень красиво пела, а глазёнки у неё были черные–черные и совершенно не вязались с мышиного цвета волосами – не золотыми локонами, а будто серыми, будто седыми – от матери.
Чуть позже Соня узнала, что женщина эта была танцовщицей и попала по доносу в лагерь, а девочка… девочка – от связи в том же лагере и будто бы от одного известного музыканта, тоже сидельца. Так та женщина утверждала, но глядя на сетку морщин, покрывающую ее лицо, на изработанные, кривые, с посиневшими ногтями пальцы, Савелий думал о том, какой же Марина попала тогда в лагерь? И это он тоже узнал, но еще позже, намного позже, когда коммуналку расселили и Марина стала их соседкой – тогда он увидел ее фотографию – в долагерные годы она была настоящей красавицей с яркими, как звёзды, глазами и веселой улыбкой, похожая на Любовь Орлову, будто родная сестра.
Марина Тимофеева, – всегда сокрушалась женщина, – ну как моим родителям пришло в голову назвать меня Мариной? Ведь столько хороших имен – Валентина, Людмила, Зоя, Лидия… меня в школе за имя Марина знаете, как сильно дразнили? И ничего, что с этим строго было – дразнили за милую душу… Вот хоть дочь свою нормальным именем назвала – Евгения… Евгения Эдуардовна, но фамилия – моя, Тимофеева. Чтоб вопросов поменьше, её настоящая фамилия раньше знаете, как гремела…

Ялта жила своей особенной, приморской жизнью. Этот южный город, стоящий на горах и смотрящий на Чёрное море, город, в котором росли пальмы и невиданные цветы, в котором витал невероятный дух акаций и соленый морской воздух щекотал ноздри, был совсем особенным, отдельно стоящим, и люди, жившие в нем, будто жили совсем в другом изМИРении– от слова «мир» – с инжиром во дворах, с тонкими юношами–кипарисами, с панорамой Крымских гор у горизонта и с монистом из драгоценно сиявших фонарей по троллейбусному крымскому маршруту – там, в горах… и Савелий влюбился в Ялту, как влюбился он когда–то в ни на кого не похожую Соню. И решил остаться здесь навсегда.
Он играл в Крымской Филармонии, знался с местной богемой и вскоре уже обзавелся некоторыми знакомыми. Но жили Кошелевы довольно закрыто, гостей не водили – да и некуда особенно было. Соня танцевала, даже приходя домой. Она иногда, не щадя себя, отрабатывала сложные места, просчитывала вслух свои иии–ррраз–и–два–и–три–и–четыре и что–то напевала, мычала мелодию, взмахивая руками в такт. То вдруг глубоко задумывалась и будто была уже не здесь, в комнате с голубыми обоями, с окном, заставленным до половины своей высоты книгами и нотными сборниками, а где–то в другой, волшебной стране.
Постепенно обживались в новом городе, обрастали знакомствами и друзьями, появлялись свои „места“ – та скамейка на набережной, та магнолия, тот столик в кафе–мороженом… и малознакомая, для многих притягательная Ялта приняла их в свои объятия.
Через два года Савелий и Соня переехали в новый дом, в собственную квартиру на третьем этаже. Квартира была небольшой, всего три крохотные комнаты и кухня, на которой даже не развернуться, но огромной удачей было получить такую. Соня была беременна и одна из комнат назначена была Андрюше – или Светланке, смотря, кто родится. Точеная, длинноногая и длиннорукая Соня даже с животом танцевала и тренировалась. Вот родится ребенок – и через пару месяцев можно будет снова на сцену, – рассуждала она. Из Харькова приехала ее мать, она деловито стучала костылями по квартире и с подозрением смотрела на дочь, будто все не могла поверить.
– Ты заранее ничего не покупай, – напутствовала она, – мало ли что, примета плохая.
Соня отмахивалась, брала мать под руку и они вдвоем отправлялись на неспешную прогулку по набережной и мать всякий раз спрашивала названия гор и выведывала их легенды у Сони, которая знала их все. Они плыли медленно, будто легкий парусник и небольшой, слегка кренившийся на один бок потрепанный корабль и плавание это могло продолжаться до глубокой ночи. То они садились на скамью, то присаживались в чайной… Соню в Ялте знали и узнавали на улице многие и ее мать гордилась этим. Глафира Александровна – так звали мать – и сама была в далёком прошлом артисткой, но война оставила навсегда жестокую отметину – разорвавшаяся мина оторвала ей ногу и лишила возможности бегать и танцевать. Она до сих пор работала в театре, но со сцены переместилась в костюмерную и гримёрку. Сейчас же, будучи на пенсии, женщина не могла усидеть на месте и приехала к дочери – да и когда, как не сейчас? Заодно и море увидеть. Ведь Глафира Александровна никогда прежде не видела моря.

*

Когда она впервые сошла с поезда, неуклюже ставя костыли и опираясь на проводника – рыжего малого с хлебными крошками в бороде, от которого пахло чаем и сливочным маслом, ей показалось, что море где–то тут, где–то рядом, будто бы за поворотом от вокзала – воздух был другой – будто соленый и янтарно–сосновый. Но это был Симферополь.
– До моря? До моря далеко, – охотно ответил Глафире сидевший на ступеньках молодой человек примерно сониного возраста, вихрастый, кудрявый, с полными, будто нарисованными губами правильной формы – походивший из–за этого внешне на какого–то греческого бога… где–то она видела это лицо давно – в музее… на какой–то картине…
– Это вам на троллейбус нужно, – подсказал парень, но она и так знала уже от дочери – Соня напутствовала мать, как лучше добраться – всё подробно изложила в письме – и даже описала виды из окна этого ни в одном другом городе не виданного „горного“ троллейбуса.
И как добиралась, трясясь от страха и с подпрыгивающим к горлу сердцем – а ну как ухнет горный троллейбус, перевернется – и поминай, как звали…, ну как водитель… но водитель, усатый загорелый дядька, вёл своё чудо–судно уверенно, твердой рукой, ни разу не дал повода для волнения. И так, в радостном, хоть и нервном настроении, достигла Глафира Александровна Ялты. А уж что потом было, как перебралась и она к дочке и как жила почти на два города, прописавшись в поездах – об этом рассказывал Савелий Ильич уже много раз.
Родилась девочка – Светлана.
Детские её фотографии часто попадались Лине в альбомах. Малышка с пронзительными, прозрачными – очень светлыми глазами. Взгляд, пронизывающий, острый – леденящий сердце. Когда Лина впервые увидела этот взгляд, ей стало не по себе.
– Кто это? – спросила она и Галка, Галина, теперь уже бабушка, не знала, как ответить. Как сделать так, чтобы Лина не спрашивала больше… о Свете в семье говорить было не принято. О ней молчали, стараясь не трогать будто бы окончательно сросшуюся тонкой белесой кожицей глубокую рану. Эта девочка, прожившая всего четырнадцать лет, была символом великого горя.
– Это Света, дочка Савелия, проговорила Галина и замолкла, набирая воздуха для следующей фразы. – Её убили.
Что? Почему? Лина так и не смогла выведать у бабушки, она молчала – это жестокая история и лучше тебе не знать. Хорошо, что Соня не дожила.
Соня – не дожила до смерти своей дочери шесть лет. Она умерла вскоре после появления на свет Андрея, младшего сына. Отчего – так и не выяснили. Молодая, здоровая женщина, она в ту ночь впервые положила младенца спать рядом с собой, а не в кроватку и он мирно спал между ней и Савелием. Андрюше было на тот момент три недели и около двух часов ночи он проснулся поесть. Но Соня – Соня не проснулась на зов. Когда Савелий пытался разбудить её, она была еще тёплой – одеяло сохранило тепло – и он не сразу понял, что ее больше нет… причину смерти установить так и не смогли. Врачи только разводили руками – нет объяснения, сердце остановилось без причины.
Так Савелий остался с двумя детьми на руках – восьмилетней Светланой и новорожденным Андрюшей. Весть о внезапной кончине Сони в миг облетела соседние дворы, новость обсуждали молодые мамы с колясками и старики у подъездов и весь молодой район был похож на один скорбный пчелиный рой, но даже и в этой ситуации произошло чудо. Уже около пяти часов вечера того дня в дверь Кошелевым настойчиво позвонили. На горе молодого отца к его удивлению откликнулась женщина из соседнего дома – у неё тоже был грудной ребенок и она предложила помощь. Взяла у опешившего Савелия из рук истошно кричавшего Андрея, села и потихоньку приложила его к груди. С этого момента Савелий понял, что он не остался совсем один. Что еще есть рядом человечные люди, готовые просто прийти на помощь. И в течении следующего года каждый вечер и каждую ночь он, заперев дочку на два замка, ходил с Татьяне и та кормила его маленького сына. Он подружился с татьяниным мужем, они иногда вместе пили чай. Когда дети подросли, они играли вместе в песке на пляже. Савелий остро тосковал по Соне, так и не смог отпустить её, хотя со временем боль притупилась и он сошелся с Алевтиной. Но продлился их роман всего несколько месяцев. А потом была Тося, он называл её школяркой, потому что выглядела она, будто тонкая девочка–подросток – вздернутый носик, косички и нежно очерченное лицо с серыми глазами. Тося была флейтисткой и познакомились они на работе, в филармонии. Даже Свете – придирчивой Свете – Тося пришлась по душе, но и эта связь оборвалась как–то внезапно, будто кто–то, играя мелодию и разогнавшись, вдруг захлопнул крышку пианино. Долго еще Савелий не понимал, отчего Тося избегает его и отчего отворачивается на совместных репетициях – а злые языки болтали… и болтали много…
Он в конце концов плюнул на все – надо было жить дальше, у него подрастали дети, Света замечательно пела и танцевала, Андрюша к удивлению отца в пятилетнем возрасте проявил интерес к кухне… и он готовил вместе с сестрой поначалу очень простые блюда – ну что может пятилетний малыш? Они, смеясь, жарили картофельные оладушки или варили компот, а потом все вместе этим ужинали.
– Я вырасту и стану поваром! – утверждал мальчик. Другие мальчишки гоняли в футбол или ходили в кружки авиамоделирования – но Андрюша с удовольствием участвовал в приготовлении ужина, а по выходным жарил оладушки к завтраку.
„Видела бы тебя мама“ – вздыхая, говорил Савелий.
Лучшим другом Андрюши был Паша – тот самый мальчик из соседнего дома, сын Татьяны, его молочный брат. С ним он играл и бегал, с ним таскал инжир в соседних дворах и с ним кидал в море камешки, сидя на пляже, пока взрослые купались. Жизнь текла размеренно, дети взрослели – еще какой–то год и Андрюша пошел бы в школу. И этот год тоже пролетел.
Больше всех радовался даже не сам будущий первоклассник, а Света. Уже за неделю до праздника она отутюжила для брата школьную форму, а отец как–то августовским вечером принес домой коричневый, приятно поблескивавший ранец. На крышке был изображен щенок и это так понравилось мальчику, что тот повис на шее Савелия.
Стояли последние деньки августа. Последние отдыхающие с детьми покидали Ялту, симферопольский вокзал гудел – а на пляже еще лежали на приятном и совсем не пекучем солнышке беззаботные парочки и те, кто приехал компанией.
Готовилась к школе и Света, она должна была идти уже в восьмой класс и начала учебного года ждала не с сожалением, как многие её одноклассники. Свете не было тошно от одной мысли о школе, хотя отличницей она не была. Но ей нравилось учиться, особенно любила она биологию и английский и даже прикидывала, куда поступит после окончания школы.
– Да тебе ж еще столько учиться! – смеясь говорили ей подруги, которые совсем не хотели расставаться с беззаботной школьной жизнью. Учеба в вузе была для них чем–то очень далеким, хотя оставалось всего два года до окончания школы.
Света ждала начала учебного года еще и по другой причине: больше биологии и английского ее интересовал Серёжа – мальчик из класса, который все каникулы проводил у бабушки в Севастополе. Серёже Света тоже нравилась, они уже даже несколько раз прогуливались вместе после занятий, от этого Света таяла, ведь он был таким умным и симпатичным – особенно ей нравилась его улыбка и его заливистый смех, глаза такого особенного, будто кошачьего разреза – а ему – будто в ответ – тоже нравились светины глаза – прозрачно–голубые, как морская вода. И кудри, обрамлявшие ее высокий светлый лоб, в который он поцеловал ее в конце их последней прогулки, так и не решившись на настоящий поцелуй. Мягкие светлые кудри, круто закрученные от природы мелкими спиральками.

*

…её нашли двое туристов, решившись спуститься к воде на диком пляже в районе Гурзуфа. Она лежала лицом в воде, зацепившись подолом платья за толстую сосновую корягу, плававшую там же.
„Ребенок, девочка, примерно 13–14 лет, – описали её тогда в милиции, – в воде пробыла около часа – не дольше. Смерть наступила от удушения.“
Так первое сентября навсегда стало для Андрея страшным и траурным днём. Он помнил только, что попрощался со Светой днем тридцать первого, когда она помчала на рынок за астрами („Будет тебе самый лучший букет, брат, все остальные первоклашки лопнут от зависти!“) и потом до самой ночи – взволнованный отец, милиция, собаки… Он ночевал у Татьяны, которая положила его и Пашу к себе в кровать – будто двух маленьких напуганных зайчиков, гладила обоих по головам и все приговаривала: она найдется… найдётся…
И она нашлась… там, в море.

Говорили разное. Отец плакал, сидя на кухне с Глафирой Александровной, та, держась за сердце, капала в праздничную, мельхиоровую столовую ложку лекарство… а убийцу – и что самое ужасное – убийцу и насильника – так и не нашли. Хотя в первое время искали очень активно, но в итоге дело закрыли. Свету похоронили рядом с Соней.
И Савелий с сыном остались одни. Чем больше проходило времени, тем больнее было им обоим от того, что произошло – и чтобы убрать эту боль как можно дальше, отец и сын спрятали всё, что напоминало о Свете – убрали всю её одежду, все её вещи, книги и фотографии – и если вдруг когда–нибудь попадалась им до тех пор не найденное хоть какое–нибудь упоминание о ней, оно резало, как скальпель и мгновенно вскрывало старую рану.
Но уж об этом дедушка Савелий Линке не рассказывал. Он и Гале–то рассказал единственной, что случилось на самом деле. Не хотел огласки всех подробностей.
И всё, что осталось у дедушки Савелия теперь – была квартира его покойной сестры Галины, так похожая на живую музыкальную шкатулку, в которой всё звучало и пело, а в его ялтинской квартире уже давно жили квартиранты. Но лестничные пролеты того дома – они до сих пор оставались теми же – ступеньки были те же, со сколами, и на перилах можно было различить вырезанную когда–то ножиком надпись „Андрей и Паша“… многих прежних жильцов уже давно не было в живых, а дом жил. Где–то между этажами легкая, бесплатная Соня отрабатывала свои па, держась за перила; Света и Андрей – они здесь тоже были, они жили в почти неразличимых следах на ступеньках, в летавшей в лучах пыли, во всём этом доме… они были здесь – навеки.

*

Музыкальная шкатулка замолчала не сразу, мелодия угасала постепенно, играя будто по инерции. Сначала за неделю до войны, семнадцатого числа, умер дедушка Савелий – и навеки замолчала скрипка. Но квартира еще жила, в ней чувствовался еще дух бабушки Гали, еще висели на стенах годами не переворачиваемые календари, постель была застелена всё тем же неизменным голубым покрывалом.
А потом от взрывов повылетали оконные стёкла и музыка будто полностью и навсегда ушла из этого дома. И квартира с наглухо заколоченными фанерой окнами стояла мёртвая, тихая, стылая.

*

P.S. [в конце апреля дом был разрушен прямым попаданием ракеты, выпущенной со стороны Белгорода и квартира полностью выгорела. Но Лина узнала об этом уже в Польше, из новостей.
Старые фотографии – пусть и не все – ей удалось вывезти в ромкином рюкзаке.]

11.2022 – 01.2023

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка