680 Views

Страна победивших «Beatles»

Как бы то ни было, настал момент вылета. Утомительное заполнение документов в Шереметьево, несколько часов лёта и вот она — Великобритания, первоначально представшая перед нами в виде огромного аэропорта (кажется, Хитроу). Сказка стала былью… По дороге моя соседка, старшеклассница Дина, пыталась увлечь меня первым альбомом американской группы «Dead Kennedeys», но в то время тяжёлая музыка была для меня всё ещё слишком сильным впечатлением. Столкнувшись с более экстремальным человеком, чем я сам, я немного смутился.

Нас, как было тогда принято в подобных делегациях, распределили по английским семьям. В анкетах мы честно описали свои предпочтения, но о такой удаче невозможно было и мечтать: меня поселили в семью Дэвида Буша, дизайнера фирмы EMI и страстного поклонника музыки шестидесятых.

Они подошли ко мне вчетвером — Ричард с женой Линдой и двое детей, старший Макс и младший Дэйв. Англичане не знали, как вести себя с этими загадочными русскими, язык которых внезапно решил изучать старший сын (к этому времени Макс вполне сносно выговаривал слово «Здравствуй», но всё-таки предпочитал более лёгкое «привет», выговаривая его как английское «private»). Я уверенно шагнул вперёд и выдал заранее заготовленную фразу: «Здравствуйте, меня зовут Алексей, и я думаю, что переводчик нам не потребуется», чем смутил их ещё больше. Оказывается, они не ожидали, что русские так неплохо знают их язык и даже могут что-то на нём произносить. А я-то сначала подумал, что залепил какую-нибудь сумасшедшую ошибку в этой, в общем-то, немудрёной фразе…

Когда, едучи в машине, мы немного освоились, главный вопрос был решён чрезвычайно быстро. Я сказал, что люблю «Beatles» и английский рок вообще, а Ричард, найдя родную душу, пообещал, что за две недели покажет мне всё, что только можно откопать на эту тему в Лондоне.

Район Вест-Хэмпстед находится практически в центре Лондона рядом с усадьбой Хэмпстед-хит и совсем недалеко от легендарной Эбби-роуд; в Вест-Хэмпстед вела наземная ветка метро. Школа Хайгэйт Скул, которая позвала нас в гости, отличалась от прочих английских школ тщательно культивируемой творческой атмосферой. Особенно запомнилась огромных, практически зальных размеров мастерская, увешанная детскими рисунками и заставленная музыкальными инструментами. В школе были чрезвычайно популярны как спонтанные вспышки творчества, так и музыкальные факультативы. Мои новые друзья тоже туда ходили, но умели намного меньше моего (Макс играл на пианино, Джек на валторне), что не помешало нам тут же составить шуточный оркестр под названием «Dirty blues band».

Аудиокассеты в то время в Москве не то были в дефиците, не то мы не знали, где их купить (большая часть моей фонотеки тогда была записана на кассетах BASF, привезённых дедом из Германии году этак в 1990-ом; несколько штук удалось приобрести на рынке в Кузьминках). Поэтому восторг перед первым же магазинчиком с тайванскими кассетами SONY, которые продавали едва ли не горстями, был неописуем. Купив сразу два десятка, я притащил их домой к Бушам и решил скопировать что-нибудь из обширной аудиоколлекции Ричарда. Чтобы предоставить мне возможность сделать это самостоятельно, Буш-старший тут же научил меня пользоваться техникой (кстати, очень недурно организованной: например, колонки были развешены по всему дому, и можно было их включать-выключать в той или иной комнате). Я с тоской вспомнил, как отец дома не подпускает меня к любой бытовой технике, боясь, что я случайно её испорчу…

Для начала Ричард сообщил, что из «Beatles» и «Rolling Stones» он для себя раз и навсегда выбрал «Rolling Stones», а потом поставил одну из поздних композиций «Byrds» «Chestnut Mare». Когда песня завершилась, Ричард взял с дивана акустическую гитару YAMAHA и повторил партию акустики с точностью до ноты. «Блин, неужто он так с каждой песней возится?» — удивился я и поставил копировать «Byrds» — пластинки «The best of» и «Younger than tommorow». После того, как эти альбомы были переписаны, я принялся за дело самостоятельно, лишь время от времени переспрашивая у Ричарда, что представляет собой та или иная группа.

Времени у меня было немного, и потому я решил двигаться по фонотеке максимально систематично. Первыми были записаны уже знакомые группы — всё, чего я не смог найти из их наследия в Москве. Это оказался сборник лучших песен «The Animals»; отличный блюзовый альбом «Rolling stones» «Beggars Banquet» и их же альбом «Their satanic majesties request» («Sticky fingers» и «Let it bleed» в то время мне показались слишком нудными); «The Doors» — одноимённый альбом, «Morisson Hotel» и «L.A. Woman» («Мелодия» слепила из этих трёх записей сборник лучших хитов, отчего многие достоинства этой группы поначалу оказалась от меня скрыты); сборник ранних песен Элвиса Пресли; несколько альбомов Боба Дилана, из которых наибольшее впечатление на меня произвёл «Nashville Skyline»; очаровательный диск Дэвида Боуи «Hunky Dory».

По неясным уже причинам я не стал копировать «Led Zeppelin», которые в Москве мне нравились чуть ли не больше всех тяжёлых блюзовых групп. Обошлось и без «Pink Floyd» — их записи можно было купить даже в Кузьминках и на Кузнецком мосту, где к тому времени я нашёл маленькую музыкальную палатку.

Дальше я начал отбирать для прослушивания пластинки, названия которых мне показались знакомыми; начались открытия — одно за другим. Постепенно я переписал Джона Ли Хукера, Би Би Кинга, Джеффа Бека, дебютный сольный альбом Лу Рида. Рекомендуемый Ричардом гитарист Рай Кудер мне не очень понравился; записанные было «ZZ Top» и Элис Купер были впоследствии быстро потёрты в Москве, «Hollies» с их юбилейным сборником тоже особого восторга не вызвали. Зато настоящим потрясением для меня оказался альбом «Velvet underground» «White Light/White heat», где Джон Кэйл читал под музыку рассказ Лу Рида о парне, отославшего себя по почте в посылке, и играл на альте со струнами от мандолины (получившийся скрежет не мог вырезать ни один звукооператор). Это был мой идеал бескомпромиссности в музыкальном минимализме.

— Тебе надо послушать панк-рок, — посоветовал мне Ричард и поставил песню «Ramones» «Teenage Lobotomy», — согласись, это почти рок-н-ролл?

Музыка и впрямь казалась необычной, драйвовой стилизацией под ранние 60-е. Особенно, конечно, позабавила обложка альбома «Rocket to Russia», на которой весёлые панки летели на ракете по направлению к СССР. Там же прилагался постер с текстами всех песен, который я не смог скопировать, зато запомнил наизусть исторический текст песни под названием «I Don’t Care». Полностью он выглядел так: «I don’t care about this world, I don’t care about this girl, I don’t care!» Не проникнуться новым для себя направлением я не мог, но из групп революции 70-х у Ричарда оказались лишь «Only ones» и «Damned», поздняя музыка которых была ближе скорее к готике, чем к панку.

В то же время, я бы не сказал, что благодаря фонотеке Буша мне удалось получить всестороннее музыкальное образование. Джазом в те времена я ещё не интересовался, классическое кантри у меня и по сей день вызывает скуку, а арт-рока и панка среди его пластинок было крайне мало (правда, на прощание он подарил мне первый альбом «Electric Light Orchestra» и пластинку Эрика Клэптона с изображением очень грустно глядящей вдаль собаки). Зато намного больше мне дало общение с моими английскими сверстниками.

Моя комната располагалась на одном из верхних этажей лондонского таун-хауса — там мы проводили вечера с Максом, Дэйвом и их друзьями-англичанами. Как-то мы поймали по радиоприёмнику какую-то из песен «Nirvana», в то время всё ещё неизвестных в России, но уже известных мне (я случайно купил их кассету, услышав по музыкальному телеканалу песню «Lithium»). Англичане тут же сбавили громкость, сообщив, к моему крайнему удивлению, что это очень неприличная группа и родители вряд ли будут довольны, если узнают, что дети от неё в восторге.

Вторым эпизодом, когда я столкнулся с явным запретом со стороны взрослых, был вопрос Макса, употребляю ли я наркотики. Я сначала не понял вопроса и полез в словарь, но, когда разобрался, что к чему, горячо сообщил, что отношусь к наркотикам очень плохо. В ответ Макс сказал, что он тоже против наркотиков, но ребята в его классе во главе с неким Норманом иногда тайком пьют алкоголь. Впрочем, по случаю приезда русских алкоголь на британских вечеринках был разрешён. Этим воспользовались английские девочки, более взрослые и ответственные, чем компания Нормана, и два «слабых звена» в нашей делегации — некто Рома и Саша. Через несколько дней эти же двое русских по пьяной лавочке умудрились искупаться прямо в одежде где-то на побережье Ла Манша недалеко от Брайтона, а потом несколько раз останавливали автобус по случаю внезапно подступившей тошноты.

Кстати, когда англичане нанесли ответный визит в Москву, их первый шок перед нашим выхинским гетто прошёл на удивление быстро. Вскоре они уже трогательно общались с местной «братвой», а за несколько дней до возвращения домой устроили в Кузьминском парке феерическую пьянку, посвящённую переезду одной из девочек из Лондона в Шеффилд. Заводила Норман, в итоге, заснул в автобусе и доехал от «Кузьминок» чуть ли не до Симоновского вала, благодаря чему не столько испугался сам, сколько привёл в ужас своих московских друзей.

Однажды захотел выпить пива и Ричард, после чего мы с ним поехали в клуб, который делили по одним дням панки, а по другим — любители кантри. В тот день выступала малоизвестная, но очень энергичная группа, играющая паб-рок в стиле ранних шестидесятых. Я купил их диск, но практически ни разу у меня не возникало желание его слушать. Где-то на подсознательном уровне я начал понимать, что эпоха шестидесятых покинула даже страну победивших «Beatles».

Наверное, нет смысла рассказывать все детали моего пребывания в Англии. С одной стороны, этой поездкой для меня закончилась эра битломании. С другой — возникло чёткое ощущение, что я ни за что не должен бросать музыку, сколь бы неблагоприятными ни были окружающие обстоятельства.

Выхинские битники

По возвращении из Лондона мне, наконец, удалось поменять круг общения: всё-таки хотелось адекватности и чувства реального. Последней каплей было то, что Виталий после ухода из «Эйфории» предпринял попытку силой отобрать у меня часть моих пластинок. Это казалось уже предательством — не говоря о том, что такое поведение было достойно только презираемых нами гопников.

Новые друзья нашлись в моём же районе, и все они оказались любителями русского рока — «киноманами», «алисоманами», панками. Творчество Цоя и Кинчева мне тогда не понравилось, зато впервые услышанный Гребенщиков произвёл лёгкое помутнение в голове: это явно было моим воплощённым песенным идеалом (первыми услышанными песнями были «Капитан Воронин», стилизованный под канадцев «Cowboy Junkies», и «Орёл, телец и лев», близкий к Окуджаве). «Гражданская оборона», с музыкой которой я познакомился тогда же, словно указала мне новые эстетические ориентиры: я раскрепостился, отрастил длинные волосы и усы, стал дико материться.

Самым близким моим другом вскоре стал мой ровесник Саша Елагин. Сашу, как и меня, вдохновляла рок-н-ролльная мифология — правда, не битловская, а цоевская — и он тоже писал песни. Вскоре Елагин занял место Виталия в «Эйфории», а я впервые попытался играть простенькие соло-партии к его сочинениям. И хотя Сашины песни были наивны и вторичны, мне нравилась их искренность по отношению к себе, теплота по отношению к друзьям и ирония по отношению к жизненным невзгодам. До сих пор чем-то меня радует первая же Сашина песня, написанная незадолго до нашего знакомства (остальные были на порядок глубокомысленнее):

Я люблю уроки, когда сидишь, жуёшь,
Я не люблю уроки, когда сплошной пиз…ёж,
А дождик поливает на улице цветы,
В глаза мне солнце светит, и это солнце — ты!..

Играть, впрочем, у нас получалось плохо. По уровню мастерства дуэт с Сашей уступал дуэту с Виталием, и мы больше делали упор на тексты песен, благодаря чему оба сумели немного прибавить. Но материал всё равно получался сырым, показывать такое не имело смысла никому, хоть мы по инерции и продолжали записываться на магнитофон у меня дома. Оперируя подаренным мне в Лондоне маленьким микшерным пультом, я пытался накладывать партии инструментов друг на друга, что приводило к ужасающему качеству звука. Вероятно, я мучился бы так и дальше, но осенью этот пульт у меня «заиграл» выхинский металлист Виталий Ефанов. В декабре 1993 года на своём домашнем магнитофоне Саша Елагин наконец сумел вменяемо записать под гитару девяносто минут своих песен. Одну из них, «Зимнюю песню», мы придумали и исполнили вместе. Я думаю, это было лучшим, что мы сумели сделать с Сашей.

Однажды в мае 1993 года, собравшись с Сашей на репетицию, мы услышали откуда-то с лестницы характерный звук, в котором без сомнения узнавалась игра на ударной установке. Недолго думая, мы рванули вверх, и на лестничной клетке четырнадцатого этажа наш спринт был вознаграждён: мы попали на репетицию дворовой группы, носящей гордое название «Арматура». Лидером коллектива был барабанщик Саша Вербинский, живший в квартире рядом. На ритм-гитаре играл и пел обаятельный блондин Денис Мосалёв, учившийся в классе у моей мамы. Басист Эдик был пьян и постоянно сползал с лестницы, гитарист Фёдор рубил по всем струнам гитары сразу, из-за чего музыка тонула в грохоте. Группа играла русский рок — «ДДТ», «Чай-Ф», «Наутилус», «Аквариум» — и готовилась выступить на выпускном вечере Дениса. После непродолжительного знакомства со мной Фёдор был пересажен за бас-гитару, а я стал играть на соло-гитаре. В этом составе мы и выступили три дня спустя под новым названием «Л.С.Д.» («Лёша, Саша, Денис»), не имея даже отдалённого представления о действии наркотиков. Запись, сделанная вскоре, гордо именовалась «Кислотный фронт».

После концерта было принято решение исполнять только собственные песни, значительную часть которых написал Денис Мосалёв. Мои же произведения в это время находились на стадии адаптации к русскому року, и выступать мне было толком не с чем. Правда, некоторые вещи я обкатывал в «Эйфории» с Елагиным, но выглядело это либо по-детски, либо чересчур подражательно по отношению к окружающему музыкальному фону. Впрочем, одна из моих песен, уже упоминавшаяся «Времена изменились», понравилась группе, и мы попытались однажды её записать, предприняв в результате — теперь в это трудно поверить — целых шестьдесят четыре бесплодных попытки подряд.

Вскоре Мосалёву удалось добиться расположения некоего Виктора Ивановича Денисова, руководителя секции каратэ в детском спортивном клубе «Современник», существовавшим в нашем районе с 1977 года и делившим помещение с паспортным столом на Сормовской улице. Клуб этот был известен в то время, главным образом, по пункту приёма вторсырья с потрясающе нелепым названием «Стимул» и дискотеками, где попсовая молодёжь демонстрировала удаль и способность к выяснению отношений в любой стадии алкогольного опьянения. В «Современнике» нам дали возможность хранить аппаратуру и репетировать в течение всего лета, пока занятия не проводились. Мы пользовались этой возможностью вволю, собираясь чуть ли не каждый вечер. Правда, наша группа поддержки во главе с Эдиком постоянно находилась в пьяном состоянии, забывая всюду бутылки и даже, как случилось однажды, порнографические журналы. Апогеем вечера, как правило, становилось то, что кто-нибудь засыпал на теннисных столах, стоящих на время лета в актовом зале. Удивительно, но нам всё сходило с рук до самого конца августа.

К этому времени наша рок-н-ролльная компания окончательно сложилась и насчитывала человек двадцать, пёстро одетых и очень шумных. Звали мы себя, по предложению Елагина, «выхинскими битниками». Как-то однажды, после случайного визита в универмаг, у нас появился и свой опознавательный знак — шнурки на шее; причём у главного зачинщика этой идеи, которым, как ни странно, был Лёня Ваккер, шнурок перехватывался алюминиевой вилкой. С битниками мы вряд ли имели какое-то сходство; скорее, я думаю, мы напоминали недозревших панков — тем более, что почти все мы слушали, в основном, «Гражданскую Оборону». Не считая барабанщика Саши Вербинского (ему было восемнадцать) и меня (мне было четырнадцать), всем было по 15-16 лет.

Кстати, что удивительно, практически никто из нас не пил, курили единицы, и поведение курящих не одобрялось. Но неиспорченность не мешала повседневным проявлениям эпатажа, которые нас очень веселили и были чуть ли не главной целью прогулок. Например, во время похода за пивом Денис Мосалёв однажды из принципа попытался расплатиться советскими купюрами (это было лето 1993 года), вызвав своей наглостью восторг продавщиц всего магазина. Вербинский вечно занимался покраской своих барабанов самодельной краской отвратительного вида, что раздражало соседей гораздо больше, чем репетиции на лестнице. Один лишь Саша Елагин был удивительно спокойным человеком. Он постоянно приглашал нас в гости, и его уютная кухня была одним из любимых мест тусовки — наряду с квартирой Дениса Мосалёва, двором школы № 624 и лестничной клеткой у квартиры Лёни Персова.

Всегда и везде, в любой ситуации Саша с Денисом демонстрировали фанатичное стремление стать профессиональными музыкантами. После того, как мы лишились базы в «Современнике», Мосалёв очень быстро нашёл новое помещение в хорошо известном мне 19-ом таксомоторном парке. На остальных «выхинских битников» Денис смотрел свысока, но однажды, поддавшись тогдашней моде, он тоже записал свой магнитоальбом. Как ни странно, эта домашняя запись осталась единственной, где прозвучали его песни — по крайне мере, из числа написанных в жанре русского рока.

Я боюсь даже думать, сколько сил, времени и денег Мосалёв и Вербинский потратили, чтобы научиться так здорово играть. Уже через пару лет они собрали нормальный, взрослый состав и стали играть репертуар, рассчитанный на клубные концерты. Учитывая большой поэтический потенциал Мосалёва, так и оставшийся нереализованным, это воспринималось, скорее, как потеря, чем как достижение. Правда, Денис стал отличным бас-гитаристом. Вербинский же со временем был вытеснен из профессиональной среды и остался тем, кем был до этого — сотрудником полиции (он пошёл туда работать ещё во времена «Л.С.Д.», чтобы избежать службы в армии). Я ещё долго встречал его при исполнении обязанностей возле подземного перехода у станции метро «Выхино». Компания выхинских битников через несколько лет практически распалась, но окончательно не исчезла до начала двухтысячных годов, и я периодически приходил на тусовки к школе № 624, где задавали тон уже совсем другие ребята, поющие, впрочем, примерно те же песни. Потом их сменили другие субкультуры.

Самым же странным событием, связанным с выхинскими битниками и районом в целом, стало то, что ровно через год, в октябре 1994 года, здание «Современника» неожиданно взлетело на воздух при большом количестве жертв (больше всего пострадали девушки из паспортного стола). В то время слово «теракт» ещё не вошло в обиход; официальное расследование ничего не дало. Впоследствии я много общался с работниками 44-го отделения милиции, примыкавшего к клубу, но даже у них не было никаких версий о произошедшим. Среди жителей района ходили слухи, что руководство клуба вело какие-то тёмные делишки, связанные с бандитами и коммерцией, так что взрыв был не то местью, не то попыткой замести следы. Проверить это было, разумеется, невозможно, но в то время, пожалуй, таким запасом взрывчатки и вправду могли располагать только бандиты и спецслужбы.

В газеты эта история, несмотря на всю свою чудовищность, толком не попала. Молодёжный клуб, несмотря ни на что, не закрылся и через некоторое время переехал на Ташкентскую улицу, но в его “официальной” истории, которую можно отыскать в Интернете, ничего не говорится о грустных событиях девяностых, а лишь то, что «…за более чем 30-летнюю историю клуб сменил не одно помещение, вырос в размере и качественно». Ну да, ну да.

Фальшивый залп «Авроры»

Конечно, мне нравилось играть на гитаре в настоящей рок-группе (первый раз в жизни с настоящей ударной установкой!), но моё собственное развитие шло совершенно иными путями. С одной стороны, я продолжал читать книги по истории страны, с другой — изучал историю своей семьи. К концу лета 1993 года тематика моих песен снова сместилась в сторону политики.

В то время меня обуревали две противоположные страсти. С одной стороны, очень хотелось нести в каждой песне свою философскую доктрину. С другой стороны, я стремился рассказывать истории из повседневной реальности, что было бы лекарством от элитарности и лишнего пафоса. Судя по успеху песни «Моя революция», где я впервые решил изложить свои взгляды на мир, иногда у меня более-менее сносно получалось и то, и другое.

Осенью, в связи с началом занятий «Л.С.Д.» было изгнано из клуба, где мы репетировали. Хранить пожитки было негде, и мы распределили их между собой, причём я забрал себе большую часть, надеясь всласть наиграться с хорошим звуком. В общем, 3 октября 1993 года мы с Саней Елагиным притащили ко мне домой комплект концертной аппаратуры и ударную установку. Моя мама встретила нас встревоженно: «Мальчики, больше сегодня на улицу не выходите». — «А что?» — «Кажется, началась гражданская война…» Побросав колонки, мы завопили: «Ура!!!»

Последующие несколько дней занятия в школах почти не проводились, и все слушали радиоприёмники, по которым новости о боевых действиях в центре Москвы передавались практически без пауз. Мой отец, принимавший участие в боевых действиях с правительственной стороны, рассказывал много любопытного о тех днях, и я использовал в своих песнях разговоры с ним. Особенно меня поразил рассказ о каких-то никому неизвестных снайперах, которые, спрятавшись на крышах высотных зданий, стреляли по мирным прохожим. Но окончание смуты не принесло успокоения, и я продолжал писать песни, призывающие к протесту как против правящего режима, так и против красно-коричневой оппозиции. Для меня оба эти лагеря были просто двумя бандформированиями, тянущими страну к гражданской войне, но тех, кто в то время соглашался с такой точкой зрения было немного. Запуганное население искренне, совсем как немецкие бюргеры в 1933 году, попустительствовало приходу «сильной» президентской власти — в общем, неизвестные снайперы попали в цель.

Революционная символика была в какой-то мере свойственна тем годам. Что-то подобное проскальзывало у Шевчука, Гребенщикова, Цоя, Кинчева. Да и у Дениса Мосалёва в репертуаре была песня под названием «Аврора хотела стрелять»:

Милый Семнадцатый, с нами ты весь,
Я пью свободу за толстой решёткой,
Пусть, как всегда, нам нечего есть,
Так что заполним пробел этот водкой.

Поступивший в юридическую академию плэйбой Денис не выглядел ни тем, кому «нечего есть», ни тем, кто заполняет этот пробел водкой; стрелять он тоже ни в кого не собирался. Но я-то не хотел петь понарошку и с самого начала старался писать песни, в которых примерял на себя каждое слово. И когда я сочинил «Мою революцию», мне вдруг стало ясно, что я не хочу играть её с «Л.С.Д.». Но поскольку эта песня стала моим кредо, то и участие в группе постепенно стало невозможным. Теперь творчество лидеров русского рока мне казалось слишком пафосным, неоправданно экзальтированным — то есть, фальшивым. И когда я подверг критике «Чай-Ф» и «ДДТ», это осложнило отношения не только с Мосалёвым, но и вообще со всеми выхинскими битниками. Если бы в то время я лучше разбирался в вопросах веры, то, возможно, спел вслед за Сашей Елагиным: «Можешь назвать это моей религией» (это была явно лучшая строчка в его творчестве), но я предпочёл другой путь — осмысление социально-политических закономерностей государства и общества.

После тщательного изучения всего, что мне показалось правильным и справедливым, я стал придерживаться анархистских взглядов. Это означало для меня, с одной стороны, антифашизм и антикоммунизм (то есть, отрицание идеологии, построенной на массовом терроре во имя смутных высоких идеалов) а с другой — отрицание государственных институтов, свободу личности и, как следствие, презрение к любым политическим течениям. Анархизм также означал определённую эстетику: спонтанное творчество, разрушение шаблонов, отказ от авторских понтов. Сразу же после написания «Моей революции» я сделал анархизм нормой своей жизни, больше не доверяя никаким источникам информации, ставя под сомнение любые ценности.

Я знал, что у анархии в стране нет никаких шансов, но моя жизнь и без этого не была поступательным движением к успеху. Я думаю, в этом отчаянном сопротивлении большую роль играла родовая память, а одной из главных фигур был Абрам Залманович Караковский — человек, которому я обязан жизнью и фамилией, но кому я не прихожусь кровным родственником. В известных мне разрозненных фактах не было ни намёка на политические спекуляции. Это была история моей семьи, которую я имел полное право отождествлять с историей своей страны.

Кто я был по сравнению с участниками этой страшной истории? Ещё никем, подростком. Всё, что я мог делать — только отстаивать свои взгляды (точнее, право на них). И всё равно, этого было достаточно, чтобы дать моей жизни совершенно определённое направление. Именно тогда, в 1993 году я отчётливо понял, что моё песенное творчество — это не просто миссия, это миссия, выполнение которой невозможно без построения свободных, самоорганизующихся сообществ. Вместо того, чтобы стучать в моём сердце, пепел Клааса растормошил мне мозги, и они заработали.

В первые дни осени 1993 года я начал свои философские штудии. После уроков я отправлялся едва ли не в первое в Кузьминках бистро, располагавшееся во всё том же Доме пионеров. Там я покупал себе кофе, читал взрослые книжки философов-гуманистов вроде Эриха Фромма и сочинял реферат об истории анархизма. В итоге я сумел написать больше ста страниц, проследив жизненный путь Бакунина, Кропоткина, Махно и Летова. Когда реферат надоедал, я убирал книги и писал первую свою прозу — уже довольно уверенную (это был будущий рассказ «Дни»). Ну а если мне везло по-настоящему, и в голову приходили идеи о переустройстве общества, то я развивал их в тетрадке с претенциозным заголовком «Технология возрождения».

Всё же франкфуртская школа в то время давно была европейским мейнстримом, и в некоторых «ванильных» книгах Эриха Фромма это ощущалось. Я уже не помню, откуда, но именно в то время я начал узнавать о существовании таких понятий, как «перформанс», «хэппенинг» — сначала применительно к асоциальной хипповской культуре, потом к антисоциальной панковской. Для меня это были не просто формы творчества, это были техники освобождения личности — что, собственно, и подразумевалось их создателями. Ничего не зная о Ги Деборе и Рауле Ванейгеме, следуя своей творческой интуиции, уже в пятнадцать лет я стал ярым ситуационистом.

В то время мне казалось, что справедливое переустройство мира возможно только с привлечением научного знания, что позволило мне интересно и полезно провести первые два курса университета. Позднее это хаотическое самостоятельное обучение перешло в работу научной группы, где я состоял, но никакие смелые поиски не приводили меня к каким-либо результатам. Окончательно я понял, что наука здесь ни при чём, только в 2001 году, после написания последней своей работы по социализации личности. Отложив авторские амбиции на потом, я продолжал изучать волонтёрские проекты, экологические акции, стихийное движение по сохранению памятников архитектуры, различные вопросы социологии, культурологии, религии, истории, психологии. Это мне позволило, в конце концов, написать две статьи «Я не выстрелю в этой войне» (2019) и «Как быть патриотом и не быть мразью» (2020), в которых я смог максимально полно выразить своё кредо, а потом перейти к сочинению уже настоящей философской книги «Общество спасения».

Новые песни не то, чтобы были более интеллектуальными, но теперь они нуждались в авторских комментариях. Воспроизводить их было каждый раз довольно нелегко, и тут я постепенно понял: именно для этого и требуется авторская концепция — чтобы рассказать один раз и больше не повторять. И хотя сформулировать такую всеобъемлющую идею пока ещё было невозможно, я начал исподволь ей следовать. Теперь каждая новая песня, появившись на свет, как минимум, не противоречила своей предшественнице.

К концу лета «выхинские битники» остались для меня в прошлом. С позиции соло-гитариста меня вытеснил бывший одноклассник Сергей Спирин, но я этому не особо огорчился. В сентябре 1993 года все основные участники тусовки стали готовиться к поступлению в высшие учебные заведения, мы перестали видеться. Что-то закончилось, что-то началось — это чувствовали все, но кем мы будем завтра, конечно, никто и предположить не мог. У большинства, правда, жизненный путь оказался весьма заурядным, но я выглядел настолько фанатичным, что со мной такого, казалось, просто не могло произойти.

Анархисты и анархистки

В сентябре 1993 года, когда я поступил в десятый класс, выяснилось, что обстановка в моей школе за лето полностью изменилась — благодаря приходу пятнадцати новичков и отсеву толпы гопников, не принятых в старшие классы. Ощущение опасности мгновенно сменилось ощущением вседозволенности — да и как могло быть иначе после такого рок-н-ролльного лета? Теперь я вспоминал о термине «домашнее задание» только в случае крайней необходимости, уроки посвящал написанию песен и бродил по школе в вызывающе рваной одежде, держа гитару наперевес. Новый 1994 год я в последний раз отметил с родителями. Помню, что я был нетрезв, длинноволос, ходил в омерзительном пиджаке (сейчас я уже не в состоянии понять, что меня тогда привлекало в этом жутком прикиде), а ночью предпринял последний крупный загул в компании выхинских битников.

В школе я, со свойственным мне ехидством, безостановочно проверял систему на прочность, делая вид, будто не понимаю, что можно, а что нельзя — просто для развлечения. Вот, к примеру, отрывок из реально написанной мной контрольной работы по биологии (без шуток): «Вначале появилось серое морщинистое нечто с кожаными крылышками, зубастым клювом и отвратительным нравом. Назвали этого ангелочка, чудо природы, «археоптериксом». Из него-то все птички и произошли, те, разумеется, которые не подохли — крылышки им Бог не зря дал, наверное. А чтобы летать им было по кайфу, наделила их природа ещё и широкой мозгой (по сравнению с убогими ящерами, конечно). А тут взяли и появились первые мелкие и беззащитные млекопитающие. Эти хоть — живородящие, и на том спасибо. Прогрессировать они стали так круто, что заполнили всю Землю-матушку, а кто не поместился — как Муму, в воду (например, киты и дельфины). Там и живут. А, вот ещё! Вставочка в начало. После того, как клеточки слиплись, червячки стали ползать: круглый, кольчатый и плоский. Кольчатые были самыми передовыми, даже (плагиаторы!!!) кровь имели такую же, как и мы с вами. Но самое главное, основополагающее их свойство заключалось в том, что они уже имели анальное отверстие! Из сих получились прочие, строго симметричные, что и перешло по наследству. Вот». Ответ учительницы был жёсток, но справедлив: «Занимательно, но непоследовательно, поэтому только — «3».

К этому времени Виталий Феоктистов сконцентрировался на получении золотой медали и забросил игру на гитаре, но не музыку: теперь он стремился исполнять попсу и даже развёл родителей на покупку синтезатора (из его творений я помню только вызвавшую у меня истерический смех диско-аранжировку «Моей революции»). Друзья Саша Миронов и Надя Волкович принимали участие в моих творческих закидонах на уровне школьных записок, которых мы написали тогда великое множество. Трудно поверить, но почти все они были посвящены анархизму, проповедником которого я стал.

Надя Волкович пришла к нам в школу, ища единомышленников в сфере бардовской песни, но к тому времени соответствующая традиция у нас основательно завяла. Надя сочиняла вполне традиционные для КСП произведения (не считая, правда, нескольких обескураживающих феминистических агиток), которые впоследствии, зимой 1995 года, я записал у себя дома в качестве магнитоальбома «Чайка по имени N». Много лет спустя одна её песня, «Февраль уходит» (на мой вкус, лучшая) всплыла таинственным образом как «дворовая» — причём свидетельницей тому стала сама Надя, подслушавшая её на лестнице в компании каких-то подростков. Чем объяснить этот факт, честно говоря, я не знаю: запись вряд ли имела хождение. Полное несовпадение взглядов на музыку мешало объединить творческие усилия, но нас сближали любовь к искусству как таковому и отсутствие альтернативы. Так, несмотря на все различия характеров и взглядов, мы стали хорошими друзьями.

Иногда мы сидели с Надеждой за одной партой, посвящая учебное время граффити: я исчерчивал свою тетрадь развесистыми матюгами, а Надя рисовала модельных красоток, увешанных политической символикой (пацификами, знаком анархии и т.п.). Сохранился наш диалог под одним из таких рисунков. Я: «Это что, баба?» Надя: «Ты набитый дурак! Это анархистка!».

Саша Миронов был самым необычным моим одноклассником, да и вообще, я думаю, его жизненный путь был не самым заурядным даже для Москвы. Будучи сыном офицера КГБ, Саша провёл детство во Вьетнаме, где необычайно рано повзрослел. Сочетание гедонизма (алкоголь и девушки) с интеллектом, нарциссичностью и стремлением к лидерству очень его выделяло на общем фоне. У нас было не так уж много общих интересов (по крайней мере, музыка в них точно не входила), но мы оба искали какие-то высокие идеалы. Холёный блондинчик Максим, похожий на Леонардо Ди Каприо, выпендрёжник и одиночка, был словно Сашиной противоположностью: он уже прочёл в своих книгах ответы на все вопросы, смотрел на мир свысока и немилосердно грузил меня Ницше. Макса опустила на землю первая же драка в подъезде (кажется, из-за девушки и, кажется, с Мироновым), после чего, признав своё поражение, он попросту перешёл в другую школу. Этот конфликт казался мне любопытным, и я часто общался с Максимом и Сашей, периодически вставляя свои впечатления об этом то в один, то в другой текст.

Правда, в основном мы скучали и поэтому проводили время в приколах. Вот типичная записка Саше Миронову: «Революция в опасности! Назначенная операция в 12.30 в субботу может провалиться. Срочно требуются действия — например, после пятого урока купить пивка». Другой документ, написанный перед самостоятельной работой по химии (темой был ионный обмен). «Графу Миронову. Как у вас там дела с ионным обманом? У нас с Надей очень х…ёво!» — «Ты знаешь, князь, у меня ионного обмана нет, но есть обществознание, и с ним тоже х…ёво».

Осенью 1993 года в результате несчастного случая в бассейне неожиданно погиб мой одноклассник Дима Тестов. Неспособность понять и примириться с глобальными вещами — смертью, одиночеством, скорбью — привела к тому, что в тексты моих песен попала христианская символика. Всё это сопровождалось увлечением «Звуками Му» и Александром Башлачёвым, а также знакомством с совершенно не понравившимся «Калиновым мостом».

Русская история, как мне казалось, была густо замешана на культуре смерти и для простого человеческого счастья не подходила. Находить слова об этом было очень тяжело. К счастью, в своих текстах я пытался максимально следовать интуиции, которая, в итоге, возместила наивность и недостаток знаний. Мелодику я строил на основе немногочисленных известных мне народных песен, а однажды пытался её заимствовать из церковных песнопений, услышанных во время поездки с одноклассниками в город Ростов. Впоследствии из этого эксперимента получилось несколько песен, лучшая из которых называлась «Некуда податься» и в ней пелось действительно о кризисе веры (кто тогда мог подумать, что спустя тридцать лет её будет исполнять с большой сцены ансамбль «Сад Мандельштама»). Там же, в Ростове, состоялся и первый алкогольный опыт — распитие бутылки портвейна с Олегом Соболем, ничем особенным не закончившееся, кроме первой скромной попытки обаять нравящуюся девушку. Примерно в то же время непременным атрибутом моей одежды стала чёрная атласная лента на лбу, символизирующая принадлежность к анархизму. В сочетании с огромными затемнёнными очками и длинными волосами это выглядело юродски и мрачно, так что понравиться девушкам у меня ещё долго не получалось.

Вообще у меня был небогатый опыт соприкосновения с православием. Церковная служба октября 1993 года в Ростове-Великом запомнилась помимо того, о чём я говорил ранее, только нечеловеческим морозом. Летом 1994 года я предпринял попытку покреститься в храме Козьмы и Дамиана на Тверской площади, но вместо того, чтобы рассказать мне о Боге, священник попытался меня проэкзаменовать, причём сделал это в крайне жёсткой, не терпящей возражений форме. Разумеется, я продемонстрировал полнейшее невежество и отправился восвояси. Покрестился я уже ближе к осени в Николо-Угрешском монастыре в городе Дзержинский — там не задавали лишних вопросов. Но никакой духовной жизнью я не жил. Окружающие меня православные люди не являлись образцом для подражания, и поговорить с ними о Христе казалось очень странной затеей. К тому же меня раздражало обилие золота в храмах, по моим представлениям являвшегося языческим и буржуйским символом. В 1997 году на Селигере я потерял свой крестик и больше никогда его не носил. И на такие мелкие спекуляции, как «Новогодняя ёлка в Храме Христа Спасителя» обращал внимание только для того, чтобы лишний раз поязвить. Позже, в конце двухтысячных я сочувствовал русской катакомбной церкви и в целях самообразования интересовался исламом.

Смущало только то, что об этом было не с кем поговорить. Было ясно, что в православном храме с моими взглядами делать нечего, и фразы типа «Если в сердце Христос, жить можно без храма», не говоря уже о восприятии Библии как художественного текста, могли бы оскорбить чувства верующих одним фактом своего существования. С другой стороны, с атеистами мне тоже было не по пути. «Ты что, и впрямь думаешь, что этот мир был создан за шесть дней?» — спрашивали они меня. «Да какая разница, как он был создан, если на выходе такой паршивый результат?» — отвечал с издёвкой я, и это не добавляло взаимопонимания.

В конце концов, меня прорвало. В 2008 году я осознал, что Библия — это мощнейший по силе художественный текст в абсолютно уникальной реальности. Одна за другой у меня стали появляться на свет песни, посвящённые христианской тематике. Я начал понимать духовную музыку (Баха и вообще музыку барокко) и живопись (в первую очередь, Босха). Я начал придумывать собственные сюжеты, которые придали новые, чрезвычайно глубокие оттенки смысла песням. Даже сами мелодии получались иногда совсем другими.

К середине десятых годов я нашёл нескольких человек, разделяющих мои взгляды. Все они принадлежали к разным конфессиям, а наиболее близкая собеседница, Наталья Пышняк, была мормонкой. Постепенно я осознал интерес к лютеранству, а в 2021 году стал ходить в храм вместе со своей будущей женой Анной-Марией — русской немкой, крещённой в лютеранстве. Два года спустя я прошёл конфирмацию, и теперь тоже являюсь лютеранином, чему очень рад.

Праздник непослушания

Лёня Ваккер покинул тридцать девятую школу примерно в то время, когда я собрал «Эйфорию». В лицее дела у него шли гораздо лучше, хотя и там он постоянно выяснял отношения с одноклассником Ваней Литвиновым, который, в отличие от Лёни, позже всё-таки сделал актёрскую карьеру. Кто-то про них, помню, пошутил: «Маленький Лёня нашёл в поле мину — больше его не обидит Литвинов».

Пока мы музицировали с Виталием, Лёня решил сколотить собственную группу, идея которой наметилась в октябре 1992 года, на праздновании его 14-летия (возраст более чем скромный — но мы оба, как уже говорилось, начали очень рано). Факт этот был тем поразительней, что Лёня ни на чём не умел играть, пел принципиально мимо нот и ритма, а стихи его были прямо-таки вопиюще убоги — как с точки зрения ритма и рифмы, так и смысла. Энергия же, которая пёрла из моего друга, и природная харизма создавали пародийный эффект, делая комичной любую тему, за которую брался Лёня — а писал он, в основном, любовную лирику и патриотические агитки, навеянные граждански мыслящей попсой типа Малинина или Газманова. Ухватив эту особенность, я стал сопровождать Лёнины творения минималистской атональной музыкой. Название группа получила совершенно безумное — «Ордена Московского Метрополитена и Большой Шоколадной Медали фабрики «Красный Октябрь» вокально-инструментальный театр имени Двадцатого Решения КПСС и Л. И. Брежнева «Москва, москвичи и гости столицы». Также употреблялись краткие названия «Москва и москвичи» или даже «M&ms». Театральная составляющая поначалу выражалась лишь в том, что Лёня Ваккер мог часами стоять на постаменте возле нашего муниципалитета, мимически изображая всех известных политических лидеров попеременно.

Иногда мы устраивали «хэппенинги»: приглашали в гости каких-нибудь безобидных ребят, вроде моей сестры, и устраивали продолжительное кривляние с фотоаппаратом. Каждое такое выступление имело своё название — «Сидели мы в кустах» или «Ногами вперед в загробное царство с гитарой и цветами». Сохранились отрывки из Лёниных постановок «Резюме» и «Жизнь продолжается… еда!»: «1) «Интересно, где это они взяли бюст Ленина, который стоит у них на синтезаторе?… Впрочем, помолчу пока об этом — до первой революции, потом до второй, а потом — посмотрим, кто победит». 2) «Вы хоть что-нибудь хотите знать, кроме музыки?» — «Как же ответить на этот вопрос?… даже и не знаю… а, знаю! Но это я приберегу для следующего резюме». 3) «На третий день Коля скончался, и мы отпивали его на кладбище из большой алюминиевой кружки». 4) «Они неприятно ели». 5) «Жизнь прекрасна, особенно за обедом». Своё творческое кредо Лёня формулировал так: «Я дуриться люблю, я дурак по натуре», что, впрочем, не мешало ему оставаться, как и прежде, добрым и романтичным парнишкой.

К сожалению, Лёня относился к этому проекту довольно безответственно, а в мае 1995 года уехал на постоянное место жительства в Германию, что, хотя и затруднило, но не прекратило наше дальнейшее общение. Впоследствии Лёня жил в Бремене, получил профессию экономиста, перебрался в Берлин, где пытался сделать политическую карьеру — кажется, без особого успеха — и в конце концов стал торговать недвижимостью, как и многие другие иммигранты.

Наши соавторские произведения до сих пор валяются без дела. Некоторые из них я записал для проекта «Добрый вечер, Москва!» (2001), где мне удалось создать подходящий контекст — выступление неправдоподобно качественно играющей на музыкальных инструментах школьной группы, что, разумеется, пародировало наши амбиции 1991-1992 годов. Но самый глубокий след в моей памяти оставили не песни, а, как ни удивительно для таких интеллигентных детей, как мы, наше хулиганское поведение.

К середине десятого класса мои одноклассники освоили творчество Александра Лаэртского, и теперь мы вместе орали песни на переменах. Иногда я вставлял в эту «концертную программу» свои собственные песни, научившись пробуждать в слушателях какие-то чувства — грусть или смех, в зависимости от ситуации. Второе, впрочем, получалось лучше, и у меня постепенно появился ряд песен, призванных смешить людей («Моё имя Сергей Есенин» и другие). Самым безотказными художественными средствами были безудержное хулиганство и матерщина: только они были способны объединить моих слушателей.

Оставшиеся в меньшинстве гопники, в конце концов, подобрели и стали проявлять некое подобие уважения. Однажды на уроке я, например, получил следующее вполне добродушное послание: «Дорогой Алексей! Пишут тебе твои самые заклятые враги ПО УБЕЖДЕНИЮ. Мы тебе в натуре говорим, что ты бл…дский лох и чмырь и вообще ты говнюк. А вообще у нас всё хорошо. Мы тебе желаем поскорее постричься и вступить в наши ряды». Кстати, на уроке английского языка автор этого текста умудрился прочитать слово «carbohydrates» как «карбо-хер-сратос», а потом мы вместе отправили такую же глупую записку нашему другу Олегу Соболю: «Oleg Sobol was born at 1978. He did well at school, but became lazier from year to year. He had to work at the factory AZLK, but once was beaten by hopnics. So he took honorea and than he died. This true story was made by A. Karakovski». Ответ был вполне адекватный и остроумный: «Утверждаю с поправкой. I NEVER DID WELL AT SCHOOL! Oleg Sobol».

В январе 1994 года наша классная руководительница решила свозить нас в Тарханы — дом-музей Лермонтова, находящийся в глубинке Пензенской области. Организовал эту поездку Лёня Ваккер, неоднократно там бывавший ранее и бывший в курсе всех нюансов. Пафосное его настроение передалось нашим учителям, но ребята ехали с расчётом погулять и выпить. Как ни странно, в конечном счёте именно Лёня довёл ситуацию до оглушительного скандала.

В хипповской среде людей, собравшихся вместе с единственной целью совместного распития алкоголя, называют «дринч-командой». Наша дринч-команда состояла из меня, Нади Волкович, Виталия Феоктистова и непьющего Лёни Ваккера. Остальные участники поездки распределились по своим компаниям, позвякивая бутылками в течение всей ночи до Пензы и далее автобусом до Тархан. Виталию я не очень доверял, и потому общался больше всех с Надей. Главной нашей интригой (разумеется, от скуки) было споить непьющего Лёню. Роль змея-искусителя предстояло сыграть Наде.

Это был первый день в моей жизни, когда водка пилась как вода, а закуска считалась буржуазным излишеством. «Это сладенькое», — с завлекательной улыбкой произнесла Надя, протягивая Лёне стакан жуткого кокосового ликёра, обильно разбавленного водкой. «Только пей залпом, легче пойдёт», — увещевал я. «За Россию!» — произнёс Лёня и гусарским жестом осушил стакан. Так наша провокация была осуществлена. Удивившись психотропному действию алкоголя, Лёня флегматично поблагодарил всех за компанию и вышел из комнаты.

Вскоре к Наде ворвалась наша классная руководительница. В этот момент там находились Феоктистов и наш одноклассник Саша. Чтобы спастись от разоблачения, Надя успела убрать бутылку под стол, а парни, не раздумывая, прыгнули с балкона второго этажа. Выбравшись из огромного сугроба, в который их забросила судьба, они помчались в разные стороны: Саша обратно в корпус, а Феоктистов после долгих блужданий попал в подсобку к местному электрику по имени Шурик, с которым продолжил пьянку.

В полночь всех, кто ещё не спал, согнали в зал для воспитательной беседы. Особенно досталось, разумеется, Виталию Феоктистову. Надю, единственную обладательницу одноместного номера, в котором мы, в основном, и пили, так и не удалось обвинить в чём-то определённом. Пьяный Лёня пытался защищать девушек от подозрений в падении нравов, а Саша Миронов глухо возмущался, что кое-кому как раз помешали осуществить это самое падение…

Следующий день был тяжким разочарованием. По дороге в музей ребята по очереди отбегали в сторонку поблевать; по рукам ходили бутылки с пивом. Все ждали окончания экскурсии, чтобы хоть немного перевести дух, но в отместку за весёлый вечер классная руководительница решила заставить нас, разбившись по 2-3 человека, состряпать по небольшой сценке, посвящённой Лермонтову — сроком к вечеру. Конечно, девочки-отличницы, некоторое количество которых в нашей компании всё-таки было, отнеслись к делу очень ответственно. Даже Надя Волкович выпуталась из тяжёлой ситуации, прочитав стихотворение Бродского и каким-то образом увязав его с Лермонтовым. Но для таких разгильдяев, как я, Лёня и Виталик, вечер памяти поэта был поистине страшным наказанием.

В конечном счёте, Виталик откололся от нашей троицы, устроив какую-то инсценировку вместе с Олегом Соболем, и мы остались вдвоём. К тому времени Лёня уже точно знал, что надо делать, и мне оставалось только присоединиться к его проекту. Это должен был быть не только лучший перфоманс вокально-инструментального театра «Москва, москвичи и гости столицы», но и последний наш перфоманс. Назывался он «Зачатие, рождение и смерть Михаила Юрьевича Лермонтова» и держался, естественно, в глубокой тайне.

Перед началом литературного вечера Лёня сразу договорился, что мы будем выступать последними, а электрика Шурика попросил показать, где находится выключатель света. Моей единственной ролью было нажать на кнопку выключателя после цветастой речи Лёни о великом поэте и его нелёгкой судьбе. После того, как погас свет, Лёня включил магнитофон… Как же мы старались не ржать — шестеро парней, изображавших вокруг включённого магнитофона занятия любовью! Запись удалось осуществить только раза с четвёртого, но зато она была отлично отрежессирована: свидание Юры Лермонтова с мамой поэта получилось совершено неожиданным и было похоже на взрыв бомбы. После первой части («Зачатие») до остальных частей, написанных, правда, лишь в общих чертах, дело уже просто не дошло.

Наши учителя, вероятно, употребили в тот вечер суточную дозу валокордина. Мы же, по обыкновению, продолжили пить. Несмотря на ужас перед возможным наказанием, мы знали, что ничем не рискуем: я был внуком директора, а Лёня к нашей школе и вовсе никакого отношения не имел.

Так, в конечном счёте, и получилось.

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка